OCR: bookra(a)kharkov.ukrtel.net
Лео Яковлев
Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний
(фрагмент)
СЛОВО О БЕЛОЗЕРСКОЙ-БУЛГАКОВОЙ
Однажды, более полувека назад, я сидел в глубоком кресле у письменного
стола, за которым, сердито меняя авторучки, словно торопясь закончить
какое-то нудное дело, быстро-быстро что-то писал Евгений Викторович Тарле.
Закончив страницу, он взглянул на меня и сказал:
- Совсем недавно на твоем месте в этом же кресле сидел Эррио.
Это происходило в ныне знаменитом Доме на набережной, где Тарле,
которому после войны, на восьмом десятке, уже трудно было мотаться по два
раза в месяц в столицу (да и дел в Москве у него стало поболее), занимал три
небольших комнаты в бывшей квартире Петра Красикова, с согласия вдовы
покойного революционера. Так что место было вполне историческим, и факт
пребывания здесь бывшего премьер-министра Франции и в дальнейшем
председателя Национального собрания меня не очень удивил.
Но у Тарле в запасе был еще один сюрприз и он, взглянув на часы,
продолжил:
- А сейчас ты увидишь живого потомка князя Рюрика!
Я стал мысленно рисовать себе образ законного претендента на российский
престол - резко очерченный дремучий профиль с большой белой бородой,
возможно, даже раздвоенной.
Вскоре, однако, в коридоре раздался приятный голос, и вместо древнего
витязя в комнату вошла и устремилась к поднимающемуся ей навстречу Евгению
Викторовичу быстрая в движениях миловидная женщина. Поцеловав ей руку, Тарле
торжественно сказал:
- Это вот - мой Заяц, а для тебя - Любовь Евгеньевна Белосельская-Бело-
зерская.
Последние слова Тарле, для которого имя любого древнего российского
рода было "не пустой для сердца звук", произнес так, что на миг вся
окружающая обстановка исчезла, раздвинулись мрачные серые стены Дома, и в
высоком синем небе в серебряных звуках труб затрепетали стяги.
Я растерялся от неожиданности, так как совершенно забыл о том, что
слово "потомок" не имеет женского рода, и не был готов к встрече с
рюриковной. Но мое смущение осталось незамеченным, ибо все внимание Тарле и
Белозерской поглотила рукопись, лежавшая на столе.
Так и оставалась для меня Любовь Евгеньевна Белозерская идеальным
редактором по призванию и по неисчерпаемой эрудиции, одним из верных
помощников Евгения Викторовича Тарле (как и многих других ученых и
литераторов) по части издательских дел до тех самых пор, пока на нашем
небосклоне снова не взошла ослепительная звезда Михаила Афанасьевича
Булгакова. Взошла для нас, так как в ее сердце она светила всегда, иначе не
берегла бы она более полувека каждую его записочку, письмо, фотографию,
давно забытую всеми книжку с бледнеющей от времени дарственной надписью...
Но этого до поры до времени никто не знал. Один советский литератор - из
числа тех, кто с ее помощью проник в булгаковское окружение, претендуя на
свою особую посвященность во все обстоятельства жизни Булгакова и будучи
уверенным, что Белозерская не сможет ответить так, чтобы быть услышанной,
разглагольствовал в печати, что она, мол, никогда даже и не понимала как
следует, с кем ей довелось прожить несколько лет своей жизни.
Еще как понимала, голубчик! И задолго до того, как ты сам услышал его имя.
Но об ушедших - только хорошее?
О самой же Белозерской хорошего хватит на целую книгу. Хочу сказать о
том, что мне представлялось в ее характере главным, осью ее жизни: о
доброте, более того - о милосердии. "Люба-Зоолотое Сердце" -- так называли
ее друзья.
Белозерская была человеком религиозным. Да и как требовать атеизма от
представительницы тысячелетнего рода, само сохранение которого на кровавых
путях Истории выглядит чудом.
Но я бы не отнес ее милосердие к христианским добродетелям. Ведь
психология верующего (и христианин, если он не аскет и не фанатик, тут не
исключение) очень часто содержит обывательскую примесь "я - Тебе, Ты - мне".
"... и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим..."
Милосердие Белозерской не было рассчитано на вознаграждение на земле и
на небе. Это была безусловная и совершенная основа ее бытия, абсолют,
превращающий зло в добро, потому что, как сказал один умный американец,
добро больше не из чего делать.
Она приводила домой несчастных кошек и собак и отогревала их своей
душой. Многим из них было суждено бессмертие в волшебном булгаковском
бестиарии. Но они не знали этого и платили ей за добро и милосердие своей
преданностью.
Она приводила домой людей. Всех. Без разбора. Каждый мог располагать ее
человеческой добротой и милосердием. Этот бесконечный карнавал, этот вечный
праздник, наверное, был тогда нужен Булгакову и оживал потом в "Собачьем
сердце" и "Зойкиной квартире", в "Мастере...". (Наверное, иногда и мешал
тоже, не спорю.)
Но люди не собаки, и мало кто платил ей преданностью за добро и
милосердие. Платили злом, даже через десятки лет.
Вот одна такая история.
В 1928 году в начале лета Белозерская едет в Вольск, чтобы разыскать
могилы близких, погибших от голода в Поволжье. На этом же пароходе оказался
кинорежиссер по фамилии, кажется, Вернер, в свите которого пребывал некий
молодой человек, не избежавший действия ее чар. Она же, при всем безразличии
к нему, по присущей ей доброте, привела его в дом и познакомила с
Булгаковым.
И стал он одним из тех, кто потом рушил этот дом, расширяя и углубляя
поначалу незаметные трещины, проявлявшиеся под ударами жизни, становившейся
час от часу труднее. Потом он ушел из ее дома вслед за Булгаковым, пытаясь
выкорчевать из его памяти все хорошее, связанное с нею.
После смерти и после воскресения Булгакова-писателя желание мстить
Белозерской приобрело у этого бывшего молодого человека, если судить по его
собственным словам, патологические очертания. Так, например, он, безо
всякого стыда и не понимая кощунственности своих слов, сам признавался в
своих воспоминаниях, что предлагал Е. С. Булгаковой убрать (?!) сделанное
рукой писателя посвящение - "Любови Евгеньевне Булгаковой" - романа "Белая
гвардия". На что Елена Сергеевна, памятуя, видимо, о том, что она сама
появилась подле Булгакова отчасти из-за неразборчивости Белозерской в
знакомствах, просила его оставить Белозерскую в покое, потому что "Люба -
добрая женщина!" Тем не менее, "Булгакова" (так в рукописном оригинале) была
заменена на "Белозерскую"...
И лишь в своих мемуарах, полностью опубликованных уже после смерти Е.
С. Булгаковой, он попытался отыграться, не пожалев чернил ни для Л. Е.
Белозерской, ни даже... для Е. С. Булгаковой.
А Белозерская смеялась и, успокаивая возмущенных, в том числе и меня,
говорила, что эти воспоминания вообще не так уже плохи, а она перед кем
угодно и даже на очной ставке с их автором легко защитит себя одной фразой:
- Он мстит мне за мою несговорчивость!
Пусть же звучит в ее защиту это чисто женское и потому, наверное, самое
верное и милосердное объяснение причин столь давней вражды, ибо во многом
эти воспоминания действительно интересны и ценны. О своей неудавшейся
попытке соблазнить жену писателя этот булгаковский "друг" не вспоминает,
очевидно, оставив признание в этом грехе для Страшного Суда...
Белозерская смеялась и тогда, когда другой мемуарист и, можно сказать,
советский классик вытащил из старого сундука отдающую нафталином одесскую
хохму двадцатых годов, в которой она представала княгиней
Беломорско-Балтийской. И тут у нее было чисто женское и потому самое
правильное объяснение.
- Не забыл он, что именно я была главной противницей его женитьбы на
сестре Михаила Афанасьевича! А я и сейчас считаю, что была права...
Она пережила своих недоброжелателей, последний раз искренне и
милосердно пожалев их, уходящих, и в этом была все-таки какая-то высшая
справедливость. Запомнилась мне еще одна ее фраза: "Ошибаются все".
Кем была она Булгакову?
Кто был ей Булгаков?
Сначала их мир приоткрывался мне в наших редких, но долгих беседах,
потом я прочитал ее книгу. Сейчас я не могу разделить в памяти услышанное и
прочитанное, тем более, что со Временем и в книге, и в ее устных рассказах
творились чудеса, как в ирландских сагах,- оно бешено мчалось вперед так,
что годы мелькали, как мгновения, потом замирало в каких-то ей одной ведомых
памятных точках, потом начинало двигаться вспять...
Долгой была ее жизнь. Она пережила "возвращение" на Русь Ивана Бунина,
дожила до "возвращения" на Русь Владимира Набокова, дождалась даже появления
в библиографических изданиях извещения о выходе из печати составленного ею
сборника булгаковских пьес. Но в день, когда читатель в ее стране смог взять
в руки ее Книгу, Любови Евгеньевны Белозерской уже не было среди живых.
Где они, кто их помнит, кто их вообще читал, те книги семидесятых
годов, которым редакторы журналов и издатели отдали предпочтение,
рассматривая рукописи Белозерской, предназначенные России?
"О, мед воспоминаний!" или попроще: "Моя жизнь с Михаилом Булгаковым".
Под такими названиями странствовала эта Книга по свету, публиковалась,
переводилась, долго не находя пути в родные края. (В полном объеме
воспоминания Л.Е. Белозерской-Булгаковой были опубликованы после ее смерти
издательством "Художественная литература". Москва, 1989.)
Судьбой ей было отмерено восемь с лишним лет жизни с Михаилом
Булгаковым. Кем она была для него, если под своими фельетонами он ставил
подпись "Любовь Булгакова", если это имя появляется на первой странице
гениальной "Белой гвардии". Каждая его новинка тех лет - к ее ногам, со
словами любви и признательности. Признательности за восхищение его Даром, за
помощь.
Да, помощь была! И состояла она не в печении пирогов и взбивании
подушек. Она служила его Дару, а не бренной оболочке.
Это она первая поверила в его Театр. Одну из первых пьес - "Белая
глина" - они стали писать вместе и не дописали. Тогда они взялись за
"Турбиных" (у Михаила Афанасьевича уже был как бы ее эскиз 1920 года). Л. П.
Остроумова-Лебедева вспоминала, как с участием Белозерской рождалась эта
пьеса в Коктебеле. Не забыл об этом и Максимилиан Волошин в дарственной
надписи на одном из своих киммерийских этюдов.
А для Белозерской это было возвращение в прошлое. Судьба уже тогда
словно подвела ее к Булгакову в переходившем из рук в руки Киеве 18-го года,
но не подарила встречи. И, проходя Андреевским спуском, она еще не
догадывалась, что за стенами одного из невзрачных домов уже идет ее
собственная жизнь, жизнь Турбиных, жизнь Булгаковых. Путь их к Встрече по
белым дорогам был далеким и долгим: для нее он шел через Одессу, Стамбул,
мюзик-холл "Фоли-Бержер" в Париже, где она танцевала в балетной труппе (ее
рассказ об этом позднее найдет отражение в "великом бале у сатаны"), и
Берлин. Для него - через Ростов и Кавказ.
А "Бег"! Почти все в нем - отражение и гениальное преображение ее
рассказов о собственной эмигрантской одиссее, о Константинополе - до
мельчайших бытовых подробностей. И как ей, наверное, тяжело было видеть в
титрах фильма другое имя рядом с именем Булгакова...
Но она не жаловалась.
Слушая ее, Михаил Афанасьевич однажды сказал, что она должна написать
книгу об эмиграции. Лет через пятьдесят она ее написала, свою вторую Книгу -
"У чужого порога".
Вместе они работали и над "Кабалой святош", также посвященной ей: "Жене
моей Любови Евгеньевне Булгаковой". Она переводила ему французские издания о
Мольере. Этих материалов хватило Булгакову и на жизнеописание великого
комедиографа.
Жизнь ее была связана и с такими шедеврами Булгакова, как "Роковые
яйца", "Собачье сердце" (когда-то и на рукописи этой повести было посвящение
"Любови Евгеньевне Булгаковой"), "Театральный роман" - в его ранней
редакции. Причастна она и к "Консультанту с копытом" - первому варианту
"Мастера...", записанному ее рукой (эта рукопись, к счастью, сохранилась), и
даже первым прототипом Маргариты была именно она. Что означает ее соучастие
в труде Мастера? Конечно, всем вершил булгаковский гений, но без ее доброго
присутствия, поддержки, помощи и совета, который всегда сочетался с
присущими ей тактом и литературным вкусом, наконец, без ее увлекательных
рассказов писатель не смог бы работать так плодотворно. На глазах
Белозерской происходило это чудо - расправил крылья и совершил свой полет
его удивительный Дар.
Что же остается за пределами этих восьми с лишним лет?
До них - период сомнений, ученичества и поиска.
После - бесконечные инсценировки ради хлеба насущного и - бесконечная
шлифовка "Мастера..." - для души.
"...М. А, был удушен договорами, в которых - увы! - не отразился его
талант. Здесь надо вспомнить либретто на разные темы. Это я с горечью
отметила в сердце своем" (из письма Л. Е. Белозерской-Булгаковой к автору
этого очерка, 10 апреля 1984 года).
А в этих восьми годах - весь Булгаков, и рассказать о них правду, кроме
нее, не мог никто. Остальных, как бы они ни были близки Булгакову потом,
тогда возле него не было.
Она верила в провидение и безропотно принимала немилости судьбы, не
виня ни себя, ни других. Лишь однажды довелось мне присутствовать в тот миг,
когда вина была названа по имени. Так получилось, что я оказался среди
первых вестников, рассказавших ей о существовании набросков пьесы "Батум".
- Этого не может быть! - повторяла она потерянно.
Долгое время мы к этому разговору не возвращались. Но несколько лет
спустя я увидел на ее столе сборник неопубликованного Булгакова, изданный
какими-то учеными немцами, и там, среди прочих обгоревших рукописей, были и
сцены из "Батума".
Я молча показал ей раскрытую страницу.
И тогда, все еще переживая, Любовь Евгеньевна сказала:
- Конечно, его самого, каким я его знала, там мало. Даме хотелось
блистать, иметь значение, влиять, и чтобы шел не переставая золотой дождь...
Тогда, 1940-м, испугавшись, что ринувшиеся на Кавказ дотошные ученики и
последователи Станиславского, пытаясь войти в образ, отыщут и оживят то, что
казалось давно забытым и похороненным, герой пьесы (чей невыразительный
голос в телефонной трубке Белозерская помнила всю жизнь) вернул их с дороги
и закрыл тему, сказав при этом одну из своих исторических фраз - о том, что
все молодые люди похожи друг на друга. Впрочем, вряд ли он вкладывал в эту
мудрость особый смысл. Скорее всего, он просто хотел дать понять, что пьеса
про него, сегодняшнего, напиши ее Булгаков, будет принята вполне
благосклонно. На это, однако, у Булгакова уже не было ни сил, ни времени.
Отпущенный ему срок пребывания среди живых истекал.
Белозерская по-прежнему верила, что, даже если бы и хватило сил, за
такой заказ Булгаков бы не взялся. Залогом ее уверенности были для нее
долгие, как целая жизнь, и краткие, как мгновенье, принадлежавшие ей восемь
с небольшим булгаковских лет.
Последние годы, месяцы, недели, дни, сердцем и волей не принимая
неумолимо подступавшую неподвижность, не теряя мужества, она позволяла себе
мечтать о Море.
- Мне обещали,- говорила она,- свозить меня на Кавказ, к морю!..
В словах ее были Вера и Надежда. И я вспомнил: так звали ее покойных
сестер, старшую и среднюю. Теперь наступал ее черед - Любови, земной Любви.
Молодая душа, она бы и сейчас откликнулась на родной зов: "Любаня! Помоги!"
Но того, кто ее звал, не было на земле уже сорок шесть лет...
И слушая ее, я закрывал глаза и, словно наяву, видел ее в ласковой пене
на той вечно меняющейся белой границе золотого песка и морской синевы, одну
на всем берегу от мыса до мыса.
И теплая медленная волна поднимает ее невесомое тело и неспешно уносит
вдаль.
И остаются только пустынный берег и Море.
Но уже не служила ей рыбка золотая...
* * *
Как-то я, имея свободный вечер и пишущую машинку в Москве, по памяти,
через несколько дней после одной из встреч с Любой, записал два ее рассказа.
ПРИТЧА О ВСТРЕЧАХ С НЫНЕ ЗАБЫТЫМ ВЕЛИКИМ
ПОЭТОМ НРАВОУЧАТОВЫМ
Дочь первого книжного издателя Михаила Афанасьевича Булгакова -
Ангарского, узнав, что я никак не могу пристроить свою вторую книжку
воспоминаний "У чужого порога" - о моих странствиях в эмиграции, парижских и
берлинских встречах (там у меня были и Бунин, и Алеша Толстой, и Саша
Черный, и Тэффи, и многие другие) - книгу, о которой Мака (М. А. Булгаков.-
Л. Я.) говорил, что я ее "должна написать", каким-то образом рекомендовала
меня главному редактору "Нового мира". Я принесла ему рукопись и передала,
сказав при этом, что единственное, что я могу гарантировать,- это то, что
скучать за ее чтением он не будет.
Прошло время, и я узнала, что читает рукопись его жена (она,
оказывается, ловко разбирается в литературе), а ему все некогда. Я
поговорила с женой. Она сказала, что у Сергей Сергеича сейчас много всяких
заседаний, а потом им нужно съездить в Польшу.
- Вернемся - обязательно прочтет,- сказала супруга в конце беседы.
Вернулись. Я позвонила - хотела узнать, как мои дела. И вдруг Сергей
Сергеич пригласил меня к себе и целых сорок (!) минут беседовал со мной.
Речь он начал с похвал. Сказал, что действительно не скучал, читая.
Сказал, что написано пером профессионала, что во мне блестит нереализованный
профессионализм, что я должна была писать, несмотря ни на что и уже давно. Я
поблагодарила, сказала, что прошлого не вернешь, и теперь меня больше
волнует, как будет сегодня и завтра. Тогда он, слегка помявшись, сказал, что
я, вот, не смогла, несмотря на свою одаренность, поставить в центр
повествования какого-нибудь отрицательного, даже очень отрицательного
мерзавца-антисоветчика и сосредоточить на нем весь свой писательский гнев. Я
отвечала, что, конечно, не могу, поскольку такие мерзавцы в эмиграции мне не
попадались.
- Вот видите,- сказал он.- И как же тогда выглядит воспоминатель? И сам
ответил:
- Добродушным, наблюдательным, остроумным и только! Есть и вторая
возможность: поставить в центр воспоминаний исключительно одну какую-нибудь
очень положительную фигуру - Шаляпина, например, или Бунина...
- Не могу,- призналась я,- хотя была с ними знакома, но на книгу
воспоминаний не хватит.
После этого Сергей Сергеич, посчитав, что я уже все поняла, продолжал
хвалить рукопись, по памяти называл хорошие с его точки зрения места. Думал
вслух: "Нельзя ли взять тот, другой отрывок" и тут же сам убедительно
доказывал, что нельзя, ибо все так связано, увязано, переплетено...
Потом я все же сказала, что если рукопись так хороша, так ему нравится,
то неужели не он один решает? Он как-то сморщился, съежился. Мне показалось,
что даже звезда "героя" на его груди уменьшилась, и весь его вид так
красноречиво свидетельствовал, что он ничего сам решить не может. И мне
стало так жалко этого "героя"...
Дочь Ангарского, узнав о моей встрече с Сергей Сергеичем, сказала, что
он еще никому не уделял так много времени. Я, конечно, была польщена,
поскольку это была моя первая личная встреча с "Героем Социалистического
Труда".
* * *
Я тогда усомнился, что это был единственный "герой труда", встреченный
ею в жизни. Стали перебирать тех, кого с ней сводила редакторская судьба и,
действительно, на "героя" не наткнулись, пока не дошли до Чаковского.
"Герой" ли Чаковский, ни Люба, ни я точно не знали и даже имени его не могли
вспомнить: то ли Андрей, то ли Александр, то ли еще бог знает кто. Поэтому,
учитывая его инициалы А. Б. решили между собой именовать его "Абрашкой".
Был ли этот анекдотический персонаж агентурной советской литературы
"героем труда" на момент описанной выше нашей с Любой беседы, мне также не
известно. Но я точно помню и в своей памяти был уверен, что умереть ему было
суждено "героем". Иначе и быть не могло: в "полезных евреях" "Абрашка"
отходил почти полвека, безупречно служа всем власть предержащим, и надежно,
без осечек, демонстрировал на внешней арене полноправие евреев в Империи
Зла, а такие услуги "партия и правительство" никогда не забывали. Поэтому я
решил привести и вторую, вполне безобидную притчу Любы, дающую определенное
представление о судьбах "выдающихся деятелей" уходящего века.
ПРИТЧА О ВСТРЕЧЕ С "АБРАШКОЙ" ЧАКОВСКИМ
В конце войны или сразу после войны я через литературоведку Юнович
иногда получала заказы на литературное редактирование из журнала "Октябрь".
Однажды мне предложили рукопись под названием "Это было в Ленинграде",
сказав, что я могу делать с ней все, что хочу. Однако я, ознакомившись с
рукописью, посчитала своим долгом переговорить с автором.
Пришел автор. Худой, по-блокадному изможденный молодой человек в
какой-то неподогнанной и плохо сидящей на нем военной форме. Я осторожно
начала говорить о рукописи - он молчит. Потом вдруг сказал:
- А мне везет на жен: мою первую рукопись редактировала жена Брюсова, а
теперь вот - жена Булгакова!
Я попыталась продолжить обсуждение. Он выслушал бесстрастно и
безразлично и сказал бесцветным голосом:
- Эта рукопись должна быть готова к такому-то числу!
Тогда я действительно поняла, что могу делать с рукописью все, что
хочу, и стала ее переворачивать с головы на ноги, переделывая и переставляя
целые абзацы. Такой она и была напечатана. Редактором официально считалась
Румянцева, но она к ней даже не прикасалась.
Некоторое время спустя Юнович задала мне традиционный вопрос "ну как?"
и еще:
- Руку твою он хоть поцеловал?
Я ответила, что нет, а Юнович на это сказала, что так оно и должно быть.
* * *
Что касается рукописи Любови Евгеньевны Белозерской "У чужого порога",
то она благополучно покинула пределы Империи Зла, чтобы вернуться домой
потом, когда это "территориальное образование" уже начало рушиться.
-----------------------------------------------------------------------