ВЛАДИМИР СВИРСКИЙ
ДЕМОНОЛОГИЯ
Пособие для демократического самообразования учителя
Рига «Звайгзне» 1991
Книга любезно предоставлена
С. Ю. Дудаковым
OCR и вычитка: Давид Титиевский, июль 2009 г.
Библиотека Александра Белоусенко
Рецензент канд. филол. наук Е. А. Таратута
Художник Н. Лацис
... Минует век, и мрачная фигура
Встает над Русью: форменный
мундир,
Бескровные щетинистые губы,
Мясистый нос, солдатский узкий лоб,
И взгляд неизреченного бесстыдства
Пустых очей из-под припухших век.
У ног ее до самых бурых далей
Нагих равнин — казарменный фасад
И каланча: ни зверя, ни растенья...
Земля судилась и осуждена.
Все грешники записаны в солдаты.
Всяк холм понизился и стал, как плац.
А надо всем солдатскою шинелью
Провис до крыш разбухший небосвод.
..................................................................
М. Волошин «Россия»
6 февраля 1924 г.
Коктебель
«Как понимать ваше сочинение!»
«История одного города» Щедрина — самая, пожалуй, загадочная, самая непонятая книга в русской, а может быть, и в мировой литературе. Даже через сто с лишним лет после ее появления вдумчивый читатель задается теми же вопросами, которыми задавались современники сатирика. Д. П. Сильчевский* вспоминает о разговоре со Щедриным, состоявшемся в 1871 году, т.е. через год после выхода «Истории одного города» отдельным изданием.
«... Я спросил:
— Что вы хотели сказать, Михаил Евграфович, вашей «Историей одного города»? Как ее понимать — сатира ли это на историю России или же это что-нибудь другое? Как понимать ваше сочинение?
— Кто как хочет, тот пусть так и понимает! — как-то резко буркнул Салтыков ... » 1**
Резкость ответа была вызвана, на наш взгляд, не только и не столько тяжелым характером сатирика, сколько единодушным непониманием его книги.
Как это ни странно, «Историю одного города» не понял никто. А ведь среди первых читателей были такие разные люди, как И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, С. В. Ковалевская, Б. Н. Чичерин, Д. А. Милютин, А. С. Суворин и др. Отсюда и холодный прием, ленивый интерес и ленивый спрос (второе издание потребовалось только через девять лет). Даже цензура реагировала до обидного лениво.
Вот уже более века отечественное и зарубежное литературо-
____________________
* Здесь и далее сведения об упомянутых лицах см. в «Именном указателе».
** См. «Примечания».
6
ведение пытается разгадать тайну «Истории одного города»: ей посвящены десятки работ, а концы никак не сходятся с концами.
В основном, это относится к трактовке образа Угрюм-Бурчеева и взгляда на финал книги Щедрина. В определении сути налетевшего бог весть откуда фантасмагорического «оно» как и сто лет назад противоборствуют две концепции:
1. Это революционная буря.
2. Это контрреволюционная буря.
Определенный шаг к разгадке тайны «Истории одного города» сделали С. А. Макашин, Д. П. Николаев и другие исследователи. Но им, на наш взгляд, мешали некоторые канонизированные идеологические стереотипы, которые никак не способствовали всестороннему изучению проблемы, ограничивали сферу поиска.
* *
*
Считается, что автором взгляда на книгу Щедрина, как на историческую сатиру, является А. С. Суворин. Это не совсем так. Суворин действительно опубликовал в апрельской книжке «Вестника Европы» за 1871 год статью под названием «Историческая сатира», положения которой будут потом поддержаны многими критиками и читателями.
Но примерно за месяц до этого в английском журнале «The Academy» рецензию на книгу Щедрина поместил И. С. Тургенев. Отзывы писались независимо один от другого, поэтому приоритет Ивана Сергеевича, конечно, формальный. Нам важно то, что оба рецензента одинаково не поняли книгу Щедрина. Тургенев писал, что «История одного города» — в сущности сатирическая история русского общества во второй половине прошлого и начале нынешнего века, изложенная в форме забавного описания города Глупова и его начальников, сменявших друг друга у власти с 1762 по 1826 г.».
В заключение автор рецензии утверждает, что книга Щедрина представляет «в аллегорической форме, увы! слишком верную картину русской истории»2.
У Тургенева — «сатирическая история», у Суворина — «историческая сатира». Так определялся жанр произведения Щедрина и, как следствие, — требования к нему, направление поиска его прототипов.
Если судить с позиций этого жанра, то (даже с учетом того, что XIX веку было свойственно более свободное обращение с
7
историческим материалом) — «История одного города» — незамысловатое, написанное дилетантом в исторической науке произведение, нечто вроде беллетризированного ребуса — подставляй вместо глуповских градоначальников русских царей, цариц и их министров и приятно поражайся своей эрудиции, благо под некоторых щедринских героев можно подвести чуть ли не половину Дома Романовых.
Так родился миф о необыкновенной легкости, удивительной, не свойственной Щедрину простоте его произведения. Недоброжелатели язвили: буффонада, нелепость, балаган, карикатура, «вздор», «старая дребедень», с удовольствием поминали статью Писарева «Цветы невинного юмора», автор которой не без полемического задора утверждал, что Щедрин «... обличает неправду и смешит читателя единственно потому, что умеет писать легко и игриво (...) Его произведения в высшей степени безвредны, для чтения приятны и с гигиенической точки зрения даже полезны, потому что смех помогает пищеварению (...) Главное дело (Щедрина. — В. С.) — ракету пустить и смех произвести; эта цель оправдывает все средства, узаконяет собою всякие натяжки ... »3
Те, кто положительно оценивал «Историю одного города» и даже восторгался ею, тоже выделяли это произведение как наиболее простое и всем доступное. В статье о Щедрине, написанной в Париже в 1889 году, Софья Ковалевская утверждала: «История одного города» — на самом деле беспорядочно-шумная история российской империи — есть значительное произведение, которое никогда не утратит своего интереса для будущих поколений. Действующие лица (...) столь хорошо известны и так легко могут быть узнаны, что все намеки автора всегда будут хорошо поняты и оценены».
И это несмотря на то, что, говоря о других произведениях сатирика, автор статьи замечает: «далеко не одна страница, написанная Салтыковым, требует уже и теперь комментариев даже в России»4.
Вот так: «История одного города» — самое простое, не требующее никаких комментариев произведение Щедрина, и «все намеки автора всегда будут хорошо поняты и оценены». Если бы! К сожалению, книгу Щедрина не осмыслили даже через сто с лишним лет, а, следовательно, не оценили, не смогли воспользоваться ее мудростью.
Не понял ее и Суворин. С точки зрения «исторической сатиры» его рецензия честна, вполне объективна, написана с демократических позиций. Вся она проникнута искренним недоумением: ради чего же создана книга? Кто говорит устами из-
8
дателя и архивариуса? Пародия это или еще что-то? Какова «руководящая идея» автора? Как понимать финал «Истории одного города»?
«Что делать критике при такой путанице? — задавался вопросом рецензент. — Писать ли комментарии к «Истории одного города», прозревать ли в ней то, чего нет ... ?»5
Отдадим должное Суворину: он поставил два основных вопроса, которые не разрешены и до нашего времени.
В отношении комментария сошлемся на Б. Эйхенбаума, писавшего через шестьдесят с лишним лет после опубликования рецензии в «Вестнике Европы»: «... «История одного города» до сих пор совершенно не изучена (...). Полное и достоверно убедительное научное комментирование «Истории одного города» — одна из самых очередных задач советского литературоведения»6.
Это написано в 1935 году. «Самая очередная задача» и через полвека так и осталась невыполненной.
Почему?
Обратимся ко второму суворинскому вопросу: «Прозревать ли в ней («Истории одного города». — В. С.) то, чего нет..?»
Казалось бы, ответ напрашивается сам собой. Однако спросим себя: а сразу ли увидели читатели Свифта то, что было в его произведениях? А читатели Рабле? Не казалось ли их современникам, что всё, что за пределами их понимания, — того вообще не существует? Таковы уж законы восприятия художественного произведения: книги — те же пульсары, с той только разницей, что периоды их всплесков составляют не секунды, а годы и даже столетия. Иногда книга становится доступной для понимания только далеким потомкам. Так случилось и с «Историей одного города».
Предугадать момент наибольшей активности книги-пульсара довольно сложно. Ошиблась и С. Ковалевская, писавшая о Щедрине: «Изменения в образе правления (...) сделают менее ощутимыми уколы его сатиры . . . »7
Сколько изменилось на Руси с тех пор «образов правлений»! Были Думы после революции 1905—1907 годов, было буржуазно-демократическое правительство после февраля 1917, был Октябрь, а «уколы» сатиры Щедрина сделались не менее ощутимыми, несмотря на все обезболивающие средства.
Могут возразить: но Щедрин — писатель особый, он сам говорил: «... Писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности»8.
9
Поэтому сатирик справедливо опасался, что через десяток лет читателям в его произведениях «без комментариев шагу ступить будет нельзя», так как «все в этих писаниях будет им казаться невозможным и неестественным, да и самый бытописатель представится человеком назойливым и без нужды неясным»9.
Все так. Но с «Историей одного города», которую, как мы увидим, питала современность, произошло обратное: она оказалась «невозможной и неестественной» именно для современников и ближайших потомков, именно перед ними Щедрин предстал «человеком назойливым и без нужды неясным». Не случайно И. С. Тургенев назвал его книгу «странной». Чтобы подойти к пониманию «Истории одного города» и увидеть в ней то, чего не могли «прозреть» даже самые прозорливые современники, человечество должно было пройти через потрясения века двадцатого, в том числе и такие, как ГУЛАГ, «культурные революции», полпотовский коммунизм и многие другие. А значит, и раздражаться Щедрину на Суворина не было никакого смысла. И нечего было писать гневно-оправдательное письмо в редакцию «Вестника Европы», доказывать задним числом, что создавал не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру.
Сердиться следовало на самого себя за то, что написал книгу, которую смогут правильно прочитать лишь через столетие. А пытаться объяснить, чтó именно хотел сказать автор своим произведением, — значит расписаться в собственном бессилии. Читателю не важно, что хотел сказать писатель. Он судит по тому, чтó писатель сказал.
Объект сатиры Щедрина начисто ускользал от сознания человека, живущего в семидесятых годах прошлого века.
Книгу Щедрина ожидала судьба всех преждевременных открытий, а ее автора — судьба первооткрывателей, вроде Геерона, предложившего рабовладельческому обществу паровую машину, или норманнов, не ко времени открывших Америку. Появись произведения Оруэлла столетием раньше, их ожидала бы участь «Истории одного города».
В чем же дело? Почему более ста лет никто не может дать правильное толкование произведению Щедрина?
Главная причина, на наш взгляд, состоит в том, что поиски велись лишь в двух привычных измерениях: прошлом и настоящем. Между тем разгадку следовало искать в третьем измерении. Книга Щедрина выскочила из своего времени; опираясь своей основой и на историю Руси, и на реальную действительность, она в финале — главе «Подтверждение покаяния. Заключение» — рисовала картину возможного будущего.
10
Об элементах фантастики в книге Щедрина писалось достаточно. Однако комментаторы почему-то видели фантастическое во второстепенном: у одного градоначальника фаршированная голова, у другого вместо нее органчик. На самом же деле фантастика лежит в основе всей заключительной главы «Истории одного города». Начав писать сатиру на современность, писатель, может быть, сам того вполне не осознавая, закончил ее описанием будущего. Причем его предвидение оказалось гораздо реальнее, чем те социальные системы, которые выстраивали в научных и иных трудах экономисты и политики, философы и поэты всех школ и направлений, начиная от Томаса Мора и кончая самыми новейшими. «Город солнца» Кампанеллы предстал городом Глуповом; что же до солнца, то его начисто застила «серая солдатская шинель», нависшая над ним вместо неба. А идиллические сны Веры Павловны обернулись человечеству сновидениями Угрюм-Бурчеева.
Финал книги Щедрина — это социальная научная фантастика, а точнее — антиутопия. Такое определение жанра дает возможность отойти от стереотипного комментирования образа «властного идиота» и прикоснуться к тайне загадочного «оно», над которой вот уже более ста лет бьются исследователи.
Партия Щедрина
Одна из причин столь затянувшейся дискуссии об «Истории одного города» кроется, по нашему мнению, и в предвзятом толковании общественной позиции сатирика, которого непременно приписывают к какой-нибудь партии, желательно — «полевее». А он не укладывается ни в какие стандартные идеологические рамки — ни в утопические, ни в социалистические, ни в народнические, ни в какие-либо другие.
Мы считаем, что наиболее верную оценку взглядов Щедрина дал один из его немногих близких друзей Н. А. Белоголовый: «Не раз поднимались в печати диспуты о том, принадлежал ли Михаил Евграфович к какой-нибудь политической партии, и решались различно. Мне кажется тоже, что хотя он и имел завидно определенные политические взгляды, но с таким своеобразным оттенком, что его трудно было бы поставить под то или другое шаблонное партийное знамя. (Выделено нами. — В. С.) В ранней молодости, в конце сороковых годов, он увлекался тогдашними социалистическими теориями (...), но это слишком мало, чтобы на основании его симпатий к основному источнику происхождения социализма, на основании его сочувствия к ненормальному и бедственному положению рабочего
11
класса причислять Салтыкова к социалистам; вся его литературная деятельность в общем, вся его личная жизнь противоречит такому зачислению»1.
Этой оценки мы и будем придерживаться. Что касается утверждения комментаторов книги «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников» (М., 1975 г.), будто «Белоголовый отказывается причислить Салтыкова к социалистам» из-за своих «либеральных установок», то оно как раз представляется нам несколько установочным.
Заслуживает внимания и характеристика, данная Щедрину одним из идеологов славянофильства И. С. Аксаковым: «... Это наш вернейший союзник.
(...) Западником его назвать, в сущности, нельзя, космополитом тоже — Россию он знает и любит. Либерал он несомненный, хотя и издевается над либеральными фарисеями. Вернее — это... гуманист. ...Его положительные воззрения не ясны, потому что в писаниях Салтыкова слишком много желчи ... »2
Западник — не западник, либерал — не либерал, космополит — не космополит, «положительные воззрения не ясны». И конечно же — не славянофил. Что же до союзничества с ними, то оно касается, главным образом, борьбы против господствующей лжи, за упразднение цензуры, действительную гласность. Щедрин вполне разделял мнение того же И. С. Аксакова, писавшего в 1859 году, в период послениколаевской «оттепели»:
«Неужели еще не пришла пора быть искренним и правдивым? Неужели еще мы не избавились от печальной необходимости лгать или безмолвствовать? Когда же, Боже мой, можно будет, согласно с требованием совести, не хитрить, не выдумывать иносказательных образов, а говорить свое мнение прямо и просто, во всеуслышание? Разве не довольно мы лгали? Чего довольно — изолгались совсем! (...) Или мы еще не убедились, что постоянное лганье приводило общество к безнравственности, к бессилию и гибели? Разве не выгоднее для правительства знать искреннее мнение каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкновенно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит правительству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что предстоит ему совершить или исправить ... »3
Щедрин идет дальше и разъясняет: официальное лганье — такой же необходимый атрибут любого деспотического режима, как и насилие. «По существу, — пишет он, — современное лганье коварно и в то же время тенденциозно. Оно представ-
12
ляет собой последнее убежище, в котором мудрецы современности надеются укрыться от наплыва развивающихся требований жизни; последнее средство, с помощью которого они думают поработить в свою пользу обезумевшее под игом злоключений большинство (...) По нынешнему времени, нельзя назвать правду по имени, не рискуя провалиться сквозь землю (...)
Как будто в самом воздухе разлито нечто предостерегающее: «Смотри! Только пикни! — и все эти основы, краеугольные камни и величественные здания — все разлетится в прах!»4.
Не был Щедрин и утопистом. Реалистический, наделенный суровой трезвостью, чуждый всякой призрачности склад ума писателя положительно воспринял лишь общие положения, гуманистические основы учений Фурье и Сен-Симона. «... Я не утопист, — говорил Щедрин устами героя своей первой повести Нагибина, — потому что утопию свою вывожу из исторического развития действительности, потому что населяю ее не мертвыми призраками, а живыми людьми, (...) потому что не хочу застоя, а требую жизни, требую движения вперед»5.
Отметим, что «призрак» в словаре Щедрина — это «такая форма жизни, которая силится заключать в себе нечто существенное, жизненное, трепещущее, а в действительности заключает лишь пустоту ... »6
Ратуя за социальный прогресс, за демократизацию общества, писатель был последовательным противником попыток утопистов «усчитывать будущее», возводить всевозможные конструкции «золотого века». Щедрину одинаково претил фаланстеризм любого толка: и «правый», и «левый» — и крепостнический, и казарменно-коммунистический.
Трезвая оценка состояния общества, интуиция художника подсказывали ему, что на практике, особенно на русской почве, любой фаланстер может обернуться самой крайней диктатурой. Вместо рабства крепостнического будет то, что Герцен называл «рабством общего благосостояния».
Отсюда и враждебность к любым попыткам «регламентировать подробности» человеческой жизни. И Чернышевскому не простил Щедрин попытки создания «сентиментальной идиллии будущего» в романе «Что делать?»*, потому что эти идиллии
____________________
* На упрек в непочтительном отношении к Чернышевскому Щедрин ответил, что ошибка автора «Что делать?» — «романа серьезного, проводящего мысль о необходимости новых жизненных основ», состоит именно в том, что он «не мог избежать некоторой произвольной регламентации подробностей...» (Щедрин. — Т. 6. — С. 324).
13
обманывают людей легкостью достижения «рая» и могут толкнуть их на всевозможные авантюры.
С. Н. Кривенко, народнический публицист, сотрудник «Отечественных записок», вспоминает, что сатирик «и в последние годы, будучи уже стариком», «скептически относился к возможности раз навсегда придумать формы жизни», что он «и инстинктивно, и путем высшего процесса мысли (...) остановился на известном расстоянии от категорических форм, которые могли бы быть придуманы на вечные времена, остановился во имя свободы личности, предоставляя ей самой устраиваться в подробностях»7.
* *
*
В чем же состоял «социализм» Щедрина, каковы были его «положительные воззрения»?
С. Н. Кривенко говорит, что писатель «высказывался даже в официальных бумагах за свободу личности, экономическое благосостояние, вред полицейского всевластия и бюрократической централизации»8.
Это была программа демократа и гуманиста. Главной ее задачей Щедрин считал демократизацию общественного сознания. Того сознания, основой которого со времен татарского ига оставалось убеждение в законности произвола.
«Общее благо», по Щедрину, невозможно без элементарных демократических свобод и, в первую очередь, свободы слова. «Первое условие всякой общественности, — писал он в «Самодовольной современности» (1871 г.), — это возможность свободного обмена мыслей, возможность спора, возражений и даже заблуждений (дá, и заблуждений, потому что и они имеют свое значение в общей экономии жизненного прогресса. (...) Однообразие воззрений, особливо ежели оно имеет оттенок вынужденности, создает одноформенность потребностей и стремлений, а затем угрюмость и одичалость; напротив того, разногласие в мнениях, приводя за собой необходимость во взаимной проверке их, служит надежнейшим цементом для скрепления людских отношений. Вот этого-то последнего условия общественности именно и не допускает самодовольная ограниченность, ибо она даже самое слово «тишина» определяет отсутствием каких бы то ни было споров и несогласий»9.
И. С. Аксаков подметил главное — Щедрин был гуманистом в самом широком значении этого слова.
Он настолько самобытен в своих взглядах, что сам был партией. Партией Щедрина. И называться она должна бы так:
14
«Партия Демократического просвещения нации». Пробуждение общественного сознания народа, поднятие его до уровня цивилизованных наций — вот суть программы этой партии.
Задача необыкновенно трудная. В двенадцатом «Письме о провинции» (публиковалось одновременно с «Историей одного города») Щедрин говорит о забитости народа, его неподготовленности к сознательным действиям, о полнейшем непонимании, кто его друг и кто враг, о том, что «минута прозрения» еще бесконечно далека:
«... В громаде убиенных, которую представляет собой масса и для которой, по-видимому, нет в настоящем никакого просвета, существует какое-то неисповедимое тяготение к обседающему ее со всех сторон злу, какой-то непреодолимый страх ко всему, что не разом, не по манию волшебства устраняет его. Сбитая с пути разумных отношений к окружающей природе, загнанная в мир чудес, эта громада от чуда ждет избавления своего из земли египетской, и никакие пророки в мире не убедят ее, что избавление зависит от нее самой»10.
Говорят, что каждый народ имеет то правительство, которое он заслуживает. А как быть с народом, который вообще не дорос еще до каких бы то ни было правительств — ни хороших, ни плохих — и который может заслуживать только тех или иных правителей? С таким народом и имел дело Щедрин.
И писатель приходит к грустному убеждению: «... русский мужик беден действительно, беден всеми видами бедности, какие только возможно себе представить, и — что хуже всего — беден сознанием своей бедности»11.
Не удивительно, что единственной деятельной частью российского общества Щедрин считал интеллигенцию. «Не будь интеллигенции, — писал он, — мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе»12.
И в народниках Щедрину импонировала не революционность, а их просветительская деятельность. В последнем из «Пестрых писем» (1886 г.) писатель свидетельствует:
«Я живо помню время, когда впервые народилась идея хождения в народ. В основе этой идеи лежала отнюдь не пропаганда «науки преступления», как ябедничали тогда взбудораженные и еще полные жизненности крепостники (да не живы ли они и теперь?), а внесение луча света в омертвелые массы, подъем народного духа. Распространение грамотности и здравых понятий о силах природы и отношениях к ним человека — вот что стояло на первом плане.
(...) Я не принимал в этом движении непосредственного участия, — у меня было и есть свое собственное дело — но
15
всегда относился к нему с сочувствием. Кроме прямой пользы для народа и для правящих классов я не видел никаких угроз в будущем. Находя по чистой совести, что управлять народом, уже вступившим в период самосознания, гораздо славнее и легче, нежели управлять полудикой толпой, гонимой страхом, я так, в этом смысле, и вел мою беседу с читателем»13.
Итак: сочувствовал только просветительской деятельности народников; искал пользы для всего общества, в том числе и для правящих классов. Это и есть Щедрин. И не следует сомневаться в искренности писателя, уверяя, что не будь цензуры, он высказался бы иначе. У него можно отыскать точки соприкосновения с идеями народников, найти слова выражения сочувствия к ним. Но не более.
Что касается террористической деятельности, то Щедрин относился к ней явно отрицательно, как и ко всякому политическому экстремизму. Писатель выступал против «левых» разрушителей, называя их «сектаторами», «юродствующими», и предупреждал, что скоропалительные исцеления общества — это фикция: неподготовленные революции — авантюры, которые могут привести только к новым деспотиям. Вместо одной лжи будет другая, вместо старой опричнины появится новая, более изощренная. Мало того, поспешные перевороты, в случае их успеха, растлевают нацию, создавая иллюзию освобождения. Как азартные, но неопытные шахматисты, «сектаторы» смахивают с доски фигуры и объявляют себя победителями. У них есть только одно средство — фанатизм, которым они стремятся подменить нравственность, мораль, право.
Поэтому любая экстремистская, «разрушительная» программа — и «правая», и «левая» — была враждебна демократу, гуманисту-просветителю Щедрину.
В первой половине шестидесятых годов он еще пытался убедить «юродствующих», тех, кто в спешке стремится избежать процесса демократического воспитания народа: «Ждите же птенцы, и помните, что на человеческом языке есть прекрасное слово «со временем», которое в себе одном заключает всю суть человеческой мудрости»14.
Эти строки взяты из варианта январской хроники за 1864 год «Нашей общественной жизни».
Но к концу шестидесятых, когда на «птенцах» стало явно проявляться бесовское оперенье, Щедрин понял, что убеждать их в чем-либо совершенно бесполезно.
Он неоднократно предупреждал о бессмысленности террора, называл «бомбистов» глупцами, которые мешают делать единственно необходимое дело — просвещать народ.
Л. Ф. Пантелеев вспоминает, что сатирик имел «крайне рез-
16
кие суждения насчет деятелей 1 марта. Самое меньшее, по его словам, — это были в большинстве люди крайне ограниченные». А через два месяца после убийства царя он писал в шестой главе «За рубежом»: «Те редкие проблески энергии, которые по временам пробиваются наружу, и они приобретают какие-то чудовищные, противочеловеческие формы. (...) Когда жизнь растекается и загнивает, то понятно, что случайные вспышки энергии могут найти себе выход только в изуверстве, или в презрении»15.
И позднее Щедрин выражал резко отрицательное отношение к террористам. В марте 1882 года, после очередного террористического акта, он делится с Н. А. Белоголовым: «...Скажу Вам откровенно: все эти покушения, убийства и проч. делаются необыкновенно тяжелы, назойливы и пошлы. Из-за них ничего не видать. Не только никакого дела делать нельзя, но и разобраться в этой галиматье трудно . . . »16.
Отметим: за отечественными «юродивыми» с возрастающей тревогой следил и А. И. Герцен.
К 1870 году, в котором Искандеру суждено было прожить всего 21 день, оба писателя подошли с удивительно схожими взглядами на многие важные вопросы современности.
В своем идеологическом завещании — письмах «К старому товарищу» Герцен предупреждал об угрозе «левого» экстремизма, о том, что нельзя гнать людей в социализм дубинкой, о невозможности строить новое общество любыми средствами. В «Письме втором» он пишет, что в случае «местной, временной победы» экстремисты начнут «водворение нового порядка — нового освобождения... избиением!» И далее: «Аракчееву было сполгоря вводить свои военно-экономические утопии, имея за себя секущее войско, секущую полицию, императора, сенат и синод, да и то ничего не сделал. А за упразднением государства — откуда брать «экзекуцию», палачей и пуще всего фискалов — в них будет огромная потребность? Не начать ли новую жизнь с сохранением социального корпуса жандармов?
Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед? . . »17
Под этим «Письмом» стоит дата — 25 января 1869. А в ноябрьском номере «Отечественных записок» за тот же год появился второй очерк из «Господ ташкентцев» Щедрина — «Что такое «ташкентцы»?», в котором тоже говорится об «освободителях гильотиной», о тех, что сопровождают свою работу угрозами «задавить».
Был ли Щедрин знаком с письмами «К старому товарищу» до ноября 1869 года? На первый взгляд, отрицательный ответ
17
напрашивается сам собой: статьи Герцена были впервые опубликованы на французском языке в июле 1870 года. На русском — в конце того же года. И все-таки существует вероятность того, что Щедрин мог познакомиться с содержанием писем Герцена еще до их публикации.
Как утверждает А. Пятковский, у Герцена была мысль опубликовать «К старому товарищу» в «Отечественных записках» (конечно, под псевдонимом). В статье «Две встречи с Герценом» Пятковский сообщает, что после того, как Герцен прочитал ему в Брюсселе первые три письма, он, Пятковский, вел переговоры с Некрасовым относительно публикации статей Искандера в «Отечественных записках». По словам мемуариста Некрасов не решился: «Главным основанием для опасений Некрасова выставлялась необыкновенная типичность герценовского слога, по которому — ex ungue* — читатели, а за ними и надзирающие власти узнали бы автора под всякими псевдонимами, и это обстоятельство могло бы повлечь к опасным для судьбы журнала последствиям»18.
Итак, три письма в 1869 году были знакомы Некрасову. Можно предположить, что и Щедрину: Пятковский был давним знакомым сатирика, постоянным сотрудником «Отечественных записок». Несмотря на отрицательное отношение к некоторым его литературным опытам, Щедрин рекомендовал его в члены Литфонда. Вернувшись из Брюсселя, Пятковский, вероятнее всего, передал содержание писем «К старому товарищу» не только Некрасову, но и Щедрину. Да и Некрасов мог поделиться со своим соредактором.
Предположим, однако, что Щедрин не был знаком с «завещанием» Герцена, но и тогда обращает на себя внимание тот факт, что во время создания «Истории одного города» взгляды сатирика на коренные вопросы современности были во многом идентичны взглядам автора писем «К старому товарищу»: экстремизм становится реальной опасностью, казарменный коммунизм — это вывернутая наизнанку самодержавность (а то и нечто пострашнее!); суть опричнины не меняется от того, малютина она, аракчеевская или новоявленного «левого» фанатика.
«(...) Уничтожать и топтать всходы легче, чем торопить их рост, — предупреждал Герцен. — Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идет по старой колее (...) фанатиков и цеховых революционеров. А всякое дело, совершающееся при пособии элементов безумных, мистических, фантастических, в последних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными».
___________________
* По когтям (лат.).
18
«(...) Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы»19.
Мало кто тогда сознавал всю обоснованность тревоги Герцена. Адресат его писем — Бакунин — просто не хотел сознавать, правда «старого товарища» выбивала из-под его ног почву, требовала пересмотра «основ», короче говоря, требовала быть не Бакуниным; самый близкий товарищ — Огарев — находился под влиянием Бакунина, а главное, уж очень ему хотелось, чтобы «поскорее», страх потерять последние иллюзии оказался сильнее железной логики друга. Даже после смерти Герцена он считал публикацию писем «К старому товарищу» несвоевременной.
Кроме Герцена*, пожалуй, только Достоевский и Щедрин стали теми чуткими сейсмографистами русской общественной жизни, которые предупредили о грозящей опасности. Причем, каждый — по-своему. Достоевский — «Бесами». Щедрин — «Историей одного города».
Обратим внимание на даты... «К старому товарищу» — январь—август 1869 г. В это же время Щедрин создает «Историю одного города», а Достоевский обдумывает «Бесов».
_____________________
* По поводу писем «К старому товарищу» хочется высказать следующие утопические (легко советовать той власти, которая правила страной сто лет назад!) соображения. Будь российское правительство несколько цивилизованнее, гибче, дальновиднее, менее консервативно, оно бы тогда, в 1869 году, издало бы в России эти статьи Герцена. Более того — предложило бы ему вернуться на родину. Без покаяния, с возвратом имения и капиталов. И с разрешением издавать свой, бесцензурный журнал.
Да, правительство в этом случае столкнулось бы с определенными трудностями, но в дальней перспективе это принесло бы огромное благо. Герцен, с его неприятием экстремизма и проповедью, обращенной ко всем слоям русского общества, мог стать тем консолидатором нации, которым переставало быть самодержавие.
Это был один из немногих шансов у правительства. Но использование его требовало западного, а не татаро-монгольского мышления.
Могут возразить: признав Герцена, русское правительство вырыло бы само себе яму. Скажем несколько иначе: оно, как цивилизованный и дальновидный человек, заранее позаботилось бы о своей будущей могиле.
К сожалению, никакой общественный строй не считает себя преходящим и о могиле себе не думает.
(Об этом примечании уважаемый мною писатель резонно заметил: «Герцены не бывают консолидаторами нации. Нации консолидируют люди иного психологического склада, иной нравственной физиологии».
И все-таки ...)
19
Мальчик для идеологической порки
Толкование «Истории одного города», особенно последней главы, во многом связано с представлением о прототипе градоначальника Угрюм-Бурчеева.
Более ста лет назад, сразу же по выходе книги, им был назван, а затем и канонизирован граф Алексей Андреевич Аракчеев. Поверхностное сравнение, действительно, говорит в пользу этой кандидатуры; а тут еще богатейшая рифма: Бурчеев — Аракчеев...
Бросающееся в глаза сходство обмануло и И. С. Тургенева, который в упоминавшейся уже рецензии на «Историю одного города» писал: «в особенности я хотел бы обратить внимание на очерк о городничем Угрюм-Бурчееве, в лице которого все узнали (Выделено нами. — В. С.) зловещий и отталкивающий облик Аракчеева, всесильного любимца Александра I в последний период его царствования»1.
Мы не случайно выделили безапелляционное «все узнали». Оно как бы исключает любые сомнения. Но известно, что в науке «все узнали» — это не доказательство. Все узнают чаще всего то, что лежит на поверхности, бросается в глаза, узнается без всякого напряжения мысли.
Прежде чем назвать имя человека, который, по нашему мнению, является главным поставщиком материала для «властного идиота», попытаемся поколебать стереотип столетней давности.
Судя по рецензии, Тургенев тоже воспринял книгу Щедрина, как «все», и увидел в ней всего лишь «историческую сатиру». Если так, то лучшей кандидатуры для прототипа Угрюм-Бурчеева, чем Аракчеев, действительно не подберешь.
Мы вовсе не собираемся отказывать графу Алексею Андре-
22
евичу в праве на звание прообраза «властного идиота». Но предлагаем учесть два обстоятельства.
Современный читатель порой заблуждается, считая сам факт критического, а тем более резко-сатирического изображения в шестидесятых годах прошлого века Аракчеева каким-то смелым, из ряда вон выходящим поступком. На самом же деле, к моменту создания «Истории одного города» Аракчеев давно уже стал фигурой одиозной. Его демонстративное устранение от дел в начале 1826 года было одним из первых актов Николая I. В апреле 1834 года Пушкин записал в дневнике: «... Умер Аракчеев, и смерть этого самодержца не произвела никакого впечатления»2. Что касается конца шестидесятых, начала семидесятых годов, то в это время бывшего временщика разве что ленивый не лягал. Чтобы критиковать Аракчеева и аракчеевщину, в то время не надо было обладать особой смелостью. Тем более делать это в завуалированной форме, аллегорически. Сошлемся на слова Б. Н. Чичерина, видного представителя «государственной» исторической школы, который писал через год после выхода «Истории одного города»:
«...Какая нужда русскому современному читателю в этом «подпускании аллегорий» (...), когда об этих же эпохах встречаются откровенные и любопытные материалы в «Русском архиве» и «Русской старине», в «XVIII и XIX веках» г. Бартенева, в «Записках» Болотова, Храповицкого, Добрынина, Порошина, в новейших томах «Истории России» Соловьева, в прекрасных трудах г.г. Пыпина, Семевского, Лонгинова и Щебальского, в изданиях Пекарского и т. п.? И разве мы, говоря по совести, живем в такие невероятно темные времена, что для рассказа о мистицизме Фотия и Крюднер, об аракчеевщине или о волокитных похождениях придворного мира нужна аллегория, когда все это открыто и документально печатается во всеобщее сведение в различных сборниках и журналах, отводящих у себя место исследованиям о близких к нам правлениях и правителях»3 (Выделено нами. — В. С).
Приведем лишь один пример. Менее чем через год после создания «Истории одного города» в «Русской старине» была опубликована статья под выразительным названием «Убийство любовницы графа Аракчеева Настасьи Шуйской», где все называлось своими именами без каких бы то ни было намеков и аллегорий.
Щедрина интересовал не столько Аракчеев, сколько аракчеевщина, как явление, которое не умерло со смертью временщика, а лишь приняло новые формы. Именно это имел в виду сатирик, когда писал в редакцию «Вестника Европы», отвечая на опубликованную в этом журнале статью А. С. Суворина:
23
«Не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною. (...) Если б этого не было, если б господство упомянутых выше явлений кончилось с XVIII веком, то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром уже отжившим ... »4
Еще более откровенно, прямо указывая, что прототипов его произведения надо искать не в прошедшем, а в настоящем, Щедрин высказался в письме к А. Н. Пыпину, которое «тиснению не подлежало»: «Мне нет никакого дела до истории, и я имею в виду лишь настоящее (...) Конечно, для простого читателя не трудно ошибиться и принять исторический прием за чистую монету, но критик должен быть прозорлив и не только сам угадать, но и другим внушить, что Парамоша совсем не Магницкий только, но вместе с тем и граф Д. А. Толстой. И даже не граф Д. А. Толстой, а все вообще люди известной партии, и ныне не утратившей своей силы»5.
То же самое можно сказать и об Угрюм-Бурчееве: он не столько Аракчеев, сколько художественный тип, в котором отразились современные автору формы аракчеевщины.
Какие же это формы? Люди какой «партии» взяли их на вооружение? Ответ вроде бы напрашивается сам собой: прямыми наследниками Аракчеева могут быть только люди его «партии». Однако к этому времени атрибутами аракчеевщины стали пользоваться и те, кто был весьма далек от той общественной группы, которую представлял создатель военных поселений.
Сравнивая Угрюм-Бурчеева с Аракчеевым, обычно указывают на жестокость, «зловещий и отталкивающий облик», казарменный характер их деятельности.
Все так: жестокость, уравнительство и многие другие качества, действительно, свойственны и Аракчееву, и Угрюм-Бурчееву. Но понятия эти слишком общие, они не всегда дают основания для зачисления в прототипы. Здесь важна суть явления. Уравнители тоже могут принадлежать к крайне противоположным идеологиям. Кстати, именно о графе Аракчееве подумал Герцен, когда читал один из социалистических документов, декларирующих «рабство общего благосостояния»: «...За этим так и ждешь Питер в Сарском селе, или граф Аракчеев в Грузине, а подписал (...) первый социалист французский Гракх Бабёф!»6
Вот ведь как можно ошибиться! И читателей «Истории одного города» граф Алексей Андреевич тоже ввел в заблуждение: уж очень он внешне похож на угрюмого идиота. Обращает
24
на себя внимание герценовское «так и ждешь», идентичное утверждению И. С. Тургенева: «все узнали». Срабатывает стереотип. А на самом деле «подписал» совсем иной человек, совсем из иного вагона, как теперь выражаются.
Второе обстоятельство заключается в следующем. Щедрин в своем творчестве довольно свободно (если не сказать — бесцеремонно) обращался с персонажами классической литературы. Осовременивая, к примеру, грибоедовских героев, писатель заставляет их совершать поступки прямо противоположные тем, которые они совершали, так сказать, наяву. Волохов и Рудин (к последнему мы еще вернемся) тоже ведут себя не так, как их задумали Гончаров и Тургенев.
Нечто похожее произошло и с «собственным» персонажем: Угрюм-Бурчеев оказался в «партии», совершенно противоположной той, которую возглавлял Аракчеев.
«Деятельность» Угрюм-Бурчеева комментируется обычно каким-либо примером из истории аракчеевских военных поселений, вроде такого, взятого из воспоминаний Н._И. Греча: «Несколько тысяч душ крестьян превращены были в военные поселения. Старики названы инвалидами, дети кантонистами, взрослые рядовыми. Вся жизнь их, все занятия, все обычаи поставлены на военную ногу. Женили их по жребию, как кому выпадет, учили ружью, одевали, кормили, клали спать по форме. Вместо привольных, хотя и невзрачных, крестьянских изб, возникли красивенькие домики, вовсе неудобные, холодные, в которых жильцы должны были ходить, сидеть, лежать по установленной форме. Например: «На окошке № 4 полагается занавесь, задергиваемая на то время, когда дети женского пола будут одеваться»7.
Картина, что и говорить, неприглядная, даже отталкивающая. И все-таки эти поселения — детские игрушки по сравнению с тем «целым систематическим бредом», который составился в голове Угрюм-Бурчеева.
Разобраться в происхождении и сути этого вреда могут помочь вот эти строки «Истории одного города»:
«Предполагал ли он (Угрюм-Бурчеев. — В. С.) при этом сделаться благодетелем человечества? — утвердительно отвечать на этот вопрос трудно. (...) Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души единственно по инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких зигзагов и извилин»8.
25
Об «идее всеобщего осчастливления», а также о «благодетелях человечества» — вопросах весьма существенных — поговорим несколько позже. А пока обратим внимание на «сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию», родившуюся в результате «целого систематического бреда».
Теория названа «сложной», не лишенной идеологических (очень важное слово!) ухищрений — ловких и хитрых приемов для достижения сомнительной цели. «Административная» — эта у Щедрина не только распорядительная, руководящая, но и властная, подавляющая, не терпящая возражений и отклонений, деспотичная.
Кто же эти «благодетели человечества», обуреваемые «идеей всеобщего осчастливления»?
Трудно объяснить, почему комментаторы «Истории одного города» не обратили должного внимания на весьма важные, хотя и брошенные вроде бы между прочим слова «почти на наших глазах». Между тем в этом, взятом в скобки, замечании — ключ к разгадке прототипа Угрюм-Бурчеева. Уж кто-кто, а граф Аракчеев никак не мог появиться в период создания «Истории одного города». На глазах Щедрина, родившегося, кстати, в год бесповоротного отстранения временщика от государственных дел, он был, как уже отмечалось, фигурой явно архаичной, эдаким историческим мальчиком для идеологической порки. Да и далек был Аракчеев от стремления осчастливить человечество.
«На наших глазах», то есть на глазах Щедрина, работающего над заключительной главой истории города Глупова, в административную теорию, полную иезуитских идеологических ухищрений, была возведена только одна теория всеобщего осчастливления.
Здесь нам необходимо обратиться к российской действительности 1869—1870 годов, к истории создания «Истории одного города» и в частности — образа Угрюм-Бурчеева.
Внеплановый градоначальник
Печатание «Истории одного города» началось в первом номере «Отечественных записок» за 1869 год (вышел в свет 12 января).
В числе опубликованных глав была и «Опись градоначальникам ...» В ней — двадцать имен. Но среди них нет Угрюм-Бурчеева.
26
Он появился позже. Когда же?
Могут сказать: в апреле 1870 года. И в доказательство процитировать концовку главы «Поклонение мамоне и покаяние»; «У самого главного выхода стоял Угрюм-Бурчеез и вперял в толпу цепенеющий взор ...»
Глава эта действительно увидела свет в апрельской книжке «Отечественных записок» за 1870 год. Только... без Угрюм-Бурчеева. В тексте данной главы он появился позже — в отдельном издании книги, а в апреле 1870 года «вперял в толпу цепенеющий взор» другой человек — Перехват-Залихватский. Что касается Угрюм-Бурчеева, то читатели впервые увидели это имя только в сентябре, после пятимесячного перерыва, в другой, заключительной главе «Истории одного города». Причем, были весьма озадачены: стоял «у самого главного входа» один, а вошел совсем другой...
Чтобы как-то объяснить подобную метаморфозу, автор в специальном примечании свалил вину на Летописца: «по «Краткой описи градоначальникам» местами встречается путаница, которая ввела в заблуждение и издателя «Летописи». Так, например, последний очерк наш (...) был закончен появлением Перехват-Залихватского, между тем, по более точным исследованиям, оказывается, что за Грустиловым следовал не Перехват-Залихватский, а Угрюм-Бурчеев, «бывый прохвост», который по «краткой описи» совсем пропущен... ».1
Такая откровенно беспечная отписка не только ничего не объясняла, но и настораживала. Конечно, в процессе работы замыслы писателя зачастую меняются, даже кардинально, на так, чтобы в одной главе назвать героя Иваном, а в следующей переименовать его в Петра, такое, согласитесь, из ряда вон...
Что же на самом деле побудило Щедрина отказаться от первоначального плана и произвести манипуляцию с действующими лицами?
Следует помнить, что Щедрин — писатель особый, чутко» откликающийся на социальные толчки. Его коллега по «Отечественным запискам», один из редакторов журнала Г. З. Елисеев пишет в своих воспоминаниях: «Никто так внимательно и зорко не следил за всеми движениями и явлениями русской и иностранной жизни, начиная от великих до самых малых, никто так не был чуток к новым, едва только нарождающимся переменам и веяниям в общественной жизни, никто не умел так быстро схватить суть этих нарождающихся перемен и веяний и их охарактеризовать часто одним рельефным образом и словом, как он»2.
Обратимся к «явлениям русской и иностранной жизни».
27
За рубежом — франко-прусская война. Дома — нечаевское дело, все, что с ним связано.
Остановимся на делах домашних.
В конце 1869 года русское общество было возбуждено вестью об убийстве Нечаевым студента Иванова. Раскрывались все новые подробности сути того направления в революционном движении, которое затем получило название «нечаевщина». Правительство стремилось использовать ситуацию для того, чтобы опорочить демократическое движение.
Щедрин, конечно же, не мог пройти мимо этого события. В статье «Наши бури и непогоды», опубликованной в феврале 1870 года, в период интенсивной работы над окончанием «Истории одного города» он писал: «... Читатель понял, конечно, о каких бурях мы ведем речь. Он знает их так же хорошо, как и мы.
Живет себе русское общество спокойно и смирно (...) Как вдруг в это время, неизвестно откуда, вылетает, наподобие бомбы, некто Нечаев и с шумом и треском падает среди изумленного общества, приведя всех в страх и смущение.
Кто такой Нечаев? Что такое Нечаев? (...) Какие его цели и намерения?»3
Даже иронический тон не может скрыть тревогу. И суть не меняется: нечаевское дело — в центре внимания, в нем в этот неустоявшийся период сходятся самые мутные потоки российской жизни, оно — весьма тревожное предупреждение об опасности «слева».
* *
*
Свое первое впечатление о встрече с Нечаевым Огарев выразил так: «Не думаю, чтоб было что широкоразвитое, но развита энергия и многое узнается и увидится нового»4. Это из письма Герцену. Потом будут и более лестные, даже восторженные характеристики, однако первое впечатление было таким: «не очень широкоразвитое», но зато — «энергия».
Довольно верное наблюдение. В различных вариациях оно повторяется во всех воспоминаниях о Нечаеве.
Что же такое Нечаев?
Ответ на этот вопрос читатель найдет в нашем дальнейшем исследовании. Здесь же дадим о нем лишь краткие общие сведения.
Сергей Геннадиевич Нечаев родился в Иваново-Вознесенске, в мещанской семье. Безрадостное детство, знакомство с жизнью
28
рабочей и ремесленной бедноты. Жестокая среда. Насилие, произвол властей, ложь, борьба за выживание.
Все это навсегда определило жизненный путь Нечаева: он всего себя отдал делу ниспровержения «поганого мира», беспощадной и неоглядной расправе с угнетателями народа. Его фанатизм — выстраданный, искренний.
Не видя других способов борьбы, Нечаев приходит к убеждению, что единственный путь разрешения социальных проблем — беспощадный террор, отказ от всех существующих нравственных норм и моральных принципов.
В 1866 году Нечаев появился в Петербурге. Сдал экзамен на звание народного учителя и стал преподавать Закон Божий в приходском Сергеевском училище.
С 1868 года — участник студенческих кружков, в которых занимает крайне «левую» позицию. Через год в одной из своих прокламаций Нечаев прямо укажет на родословную созданной им организации: «Начинание нашего святого дела было положено Дмитрием Владимировичем Каракозовым»5.
Нечаев — ярко выраженный эгоцентрист. Властный, не терпящий возражений, он стремится повелевать, быть в центре внимания. Для этого используются любые средства: изощренная хитрость, ложь, подлог, феноменальная способность к разного рода фальсификациям, причем главным героем его измышлений всегда является он сам.
Март—сентябрь 1869 года — первая эмиграция Нечаева. В Швейцарии он сблизился с Бакуниным и Огаревым, убедил их в том, что Россия близка к революции и что в стране имеется революционная организация. Ненависть к царизму, исключительная энергия, революционный фанатизм покорили и обманули опытных политических деятелей. Совместно они развернули пропагандистскую кампанию, смысл которой — призыв к социальной революции.
С сентября по конец 1869 года Нечаев в Москве. Мандат, подписанный Бакуниным, подтверждал его право на руководящую роль в революционном движении в России.
Причем, если за границей он уверял, что дома сложилась революционная ситуация и вот-вот вспыхнет народное восстание, то, вернувшись в Россию, обольщал легковерных известием, будто на Западе более двух миллионов человек готовятся выполнить интернациональный долг по отношению к русскому народу.
За неполных четыре месяца Нечаев объединил несколько десятков молодых людей в кружки — «пятерки», которые должны были составить подпольную организацию «Народная расправа». Руководство этой организацией осуществлял, по
29
уверению Нечаева, неведомый Комитет. На самом же деле — единовластно сам Нечаев.
Цели организации, методы борьбы он изложил в «Катехизисе революционера» (см. с. 40).
Нечаев возродил и внедрил в практику иезуитский принцип «цель оправдывает средства».
В ноябре 1869 года он организовал убийство члена «Народной расправы» студента Петровской земледельческой академии в Москве Ивана Ивановича Иванова.
«Вина» последнего заключалась в том, что он усомнился в непогрешимости «вождя» и выступил против деспотических методов руководства. «Комитет всегда решает точь-в-точь так, как вы желаете», — заявил он Нечаеву.
Физически устраняя Иванова, Нечаев решал сразу несколько задач: связывал членов «Народной расправы» кровью, давал урок всем сомневающимся и в то же время — отделывался от человека, который пользовался большим авторитетом в студенческих кругах и, таким образом, был потенциальным соперником, возможным конкурентом на роль лидера. Для того чтобы оправдать свои действия, Нечаев объявил убитого предателем, агентом III отделения.
Результатом этого преступления явился разгром «Народной расправы», 87 человек оказались на скамье подсудимых, а Нечаев вновь бежал за границу, где пробыл с января 1870 по осень 1872 года, когда он был выдан русскому правительству как уголовный преступник.
После суда (январь 1873 г.) Нечаева заключили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.
В тюрьме он проявил удивительное мужество, остался таким же революционным фанатиком. Умер Нечаев «от общей водянки, осложненной цинготной болезнью» 21 ноября 1882 года.
Это — наши сегодняшние знания о Нечаеве.
А что знал о нем Щедрин в период работы над «Историей одного города»? Как относился к его программе?
Начнем со второго вопроса.
Если верить современному комментатору Щедрина, то только жестокая реакция помешала писателю в статье «Так называемое «нечаевское дело» и отношение к нему русской журналистики» выступить в защиту убийц студента Иванова: «Прямая защита обвиняемых была, разумеется, невозможна в печати, поэтому она проведена в «Итогах» в скрытой форме...»6.
Получается совершенно невероятная картина. Все (или почти все) общественные группы осудили нечаевщину. Осудил Герцен. С резкой критикой выступили Маркс и Энгельс. Назвал
30
«гнусностью» И. С. Тургенев. Достоевский откликнулся «Бесами»*. Осудила Нечаева как объективного пособника реакции прогрессивная печать Европы. Даже большинство русских политических эмигрантов объявили его уголовником. А русское общество? По уверению того же Щедрина, оно разделилось на две группы: «одни ужасались, другие только удивлялись». Вот и всё — сочувствующих не было! Кроме, как нас пытаются убедить... Щедрина.
На самом же деле не нечаевцев он защищал, а русскую демократию от нечаевщины. Писатель не ждал от нее ничего, кроме бедствий. Позднее он писал А. Н. Островскому: «...Каракозов и Засулич — вот российские историографы, которые, в особенности, будут памятны русской печати, которая, по обыкновению, за все про все отдувается»7. Нечаев был, пожалуй, еще более губительным «историографом».
В упоминавшейся уже статье «Наши бури и непогоды», написанной в период подготовки нечаевского процесса, Щедрин требует гласности и соблюдения законности. И надеется, что такая перемена «системы политического процесса» будет достигнута.
Видимо, у него уже имелись сведения о том, что готовится первый в России открытый политический процесс, и он приветствовал это решение. Автор писал в конце статьи: «Есть, впрочем, основание думать, что эта перемена уже начинается. По крайней мере, в «нечаевском деле» следствие производилось под наблюдением прокурорского надзора обыкновенными судебными следователями; аресты, говорят, также производились с согласия прокурорского надзора. Наконец, назначен, согласно судебным уставам, сенатор кассационного департамента для ведения всего следственного процесса (...) Для спокойствия общества более ничего и не нужно, кроме того, чтобы каждый политический процесс проводился на точном основании судебных уставов»8.
Заметим, что состоявшийся в июле—августе 1871 года суд над нечаевцами был первым (и, пожалуй, последним, если не считать суда над Верой Засулич) открытым политическим процессом в России, проводившимся в условиях полной гласности и с соблюдением основных положений существующего законодательства.
Поэтому Щедрин мог быть вполне удовлетворен.
Не нечаевцев, повторяем, защищал Щедрин, а демократи-
___________________
* Читателям, интересующимся личностью Нечаева, рекомендуем высокохудожественную, научно аргументированную книгу писателя и историка Ю. Давыдова «Соломенная сторожка».
31
ческое движение, русскую литературу от попыток реакции взвалить на прогрессивных писателей и журналистов вину за преступления Нечаева. «По уверению «Московских ведомостей»,— писал Щедрин, — виноваты вовсе не те, которые виновны, а виновата на первом плане петербургская литература...».9 Обратите внимание: в виновности нечаевцев Щедрин не сомневается.
Это — из статьи «Сила событий», написанной до нечаевского процесса. Ту же задачу Щедрин решал в работе «Так называемое нечаевское дело» и отношение к нему русской журналистики», созданной после суда.
О замысле этой статьи Щедрин сообщал Некрасову 17 июля 1871 года, в разгар процесса: «По моему мнению, полезно было бы напечатать нечаевское дело в «Отечественных записках» вполне (...) Перепечатку можно сделать из «Правительственного вестника», где процесс затем и печатается*, чтоб его отчетом руководствовались прочие журналы. Читателям будет интересно иметь в руках полное издание всего процесса, который он имеет теперь в отрывках, рассеянных во многих №№ газет...»
Итак, первая задача состоит в том, чтобы воспользоваться предоставившейся в кои-то годы правдивой информацией, которая лучше любого комментария раскроет читателю глаза на тот факт, что нечаевщина не имеет ничего общего с демократическим движением.
Далее в том же письме Некрасову читаем: «Затем мне казалось бы нелишним в сентябрьской книжке напечатать свод статей, появившихся по этому <делу> в газетах и журналах. Это тоже не лишено будет для читателей интереса; ежели хотите, я возьму этот труд на себя и сделаю это совершенно скромно ... »10
Первую задачу «напечатать нечаевское дело вполне» — Щедрин не выполнил. Скажем, что задача была вообще невыполнима в тех условиях. Когда Щедрин писал письмо Некрасову, он еще не представлял, какой объем займет «нечаевское дело». Когда же процесс окончился, то оказалось, что стенографический отчет в пятидесяти двух номерах (№ 155—206) «Правительственного вестника» составил более шестидесяти печат-
____________________
* В правительственном сообщении от 1 июля 1871 г. говорилось: «... Подробные стенографические отчеты о заседаниях Палаты по сему делу будут, по распоряжению Министерства Юстиции, печататься в «Правительственном вестнике» по возможности на следующий же, после заседания, день». (Государственные преступления в России в XIX веке. Сборник из официальных правительственных сообщений. Составлен под ред. Б. Базилев-ского. 1903, Том первый (1825—1876), с. 289.)
32
ных листов. Даже такое фундаментальное издание, как «Государственные преступления в России в XIX веке», ограничилось печатанием лишь обвинительных актов и приговора суда.
И все-таки Щедрин в какой-то мере совместил обе задачи: публикуя статьи из различных газет, он дал довольно полное представление и о фактической стороне дела — Нечаев и обманутые им сообщники предстают здесь без прикрас, в их антидемократической сути. А сталкивая мнения различных органов русской печати (причем, действительно, как и обещал Некрасову, поступая очень скромно: автор только монтировал, составлял композицию по...), Щедрин помогал читателю самому сделать выбор между «Московскими ведомостями» и другими изданиями, давая наглядный урок демократического воспитания.
Поэтому, на наш взгляд, не правы те комментаторы, которые утверждают, будто главная тема статьи Щедрина — это обличение русской прессы. Да, сатирик иронизирует над ее «антинигилистическим» тоном. Но читатель наглядно убеждался, что есть пресса и пресса. В 1960 году журнал «История СССР» писал: «... если товарищи Нечаева не смогли в свое время отделить революционную правду от нечаевской лжи (...), то уже в первые дни процесса это сделала защита подсудимых, прогрессивная русская печать»11.
О какой же «прогрессивной русской печати» идет речь, если вся она была одним миром мазана? Может быть, об «Отечественных записках»? Но они хранили молчание не только «в первые дни процесса», но и целый месяц после его окончания. В том-то и дело, что громадным положительным фактором была гласность, правдивая информация, поставляемая всем газетам «Правительственным вестником». Щедрин только высвечивал эту правду.
Как уже говорилось, нечаевское дело застало писателя в разгар работы над «Историей одного города». Читая нечаевские документы, он представил, что может произойти, если Нечаевы дорвутся до власти. У него было две возможности изложить свою точку зрения на подобную перспективу: либо начать писать новую работу, либо использовать уже задействованный сюжет, чтобы не откладывать дело в долгий ящик. Соблазн второго пути был велик (он к тому же давал совершенно новую, необычную концовку всему произведению), и писатель, как нам представляется, с радостью ему поддался.
Итак, нечаевщина — вот что властно ворвалось в творческие планы Щедрина, потребовало от него ввести новую, незапланированную главу и создать образ «властного идиота», «прохвоста» и «сатаны».
33
Теперь попытаемся ответить на вопрос о том, что могло быть известно писателю о Нечаеве до завершения последней главы «Истории одного города». Этот вопрос важен потому, что нас могут спросить: а все ли у нас в порядке с временными рамками? Не грешим ли мы против календаря? Ведь глава с Угрюм-Бурчеевым была опубликована в сентябре 1870 года (завершена еще раньше — в июле, а начата, вероятно, в апреле). Процесс же над нечаевцами — открытый, с оглашением и последующей публикацией всех материалов — проходил в июле—августе 1871-го, то есть годом позже. Откуда же Щедрин ...
Многие нечаевские документы, действительно, стали известны широкой публике только через год после «рождения» Угрюм-Бурчеева. Но судебный процесс — это, так сказать, финальный аккорд. Само действие началось гораздо раньше, и русское общество было достаточно информировано о нем и в 1869-м, и в первой половине 1870-го года. Сведения о Нечаеве и том направлении, которое затем получило название «нечаевщина», автор «Истории одного города» мог черпать из многих источников.
«... из первоисточников»
Начнем с официального. 24 мая 1869 года «Московские ведомости» впервые упомянули на страницах печати имя Нечаева: «Молодые люди, замешанные в университетских беспорядках, были привлечены к суду и некоторые из них испортили свое будущее. Посреди этой суматохи слишком заметно высказал свое усердие один, как сказывают, весьма заслуженный нигилист (...), некто Нечаев. Мы, быть может, ошибаемся в некоторых подробностях, но верно то, что этот поджигатель молодежи (...) был арестован. Но он не погиб и ничего не потерял. Он ухитрился бежать из-под стражи, чуть ли не из Петропавловской крепости. Он не только убежал за границу, но успел chemin faisant* сочинить прокламацию к студентам, напечатать ее весьма красиво за границей и послать целый тюк экземпляров оной по почте (...)».
В «некоторых подробностях» Катков, действительно, ошибся: арестован Нечаев не был и ни из какой крепости бежать не мог. Тут редактор «Московских ведомостей» невольно распространял сочиненную самим Нечаевым легенду.
Оговоримся сразу: при всем своем негативном отношении к «Московским ведомостям» и некоторым другим российским га-
___________________
* По дороге, по пути (фр.).
34
зетам Щедрин получал из них не только информацию о действиях Нечаева и его сподручных, но и — что тоже очень важно — мог знакомиться с текстами (в отрывках или целиком) пропагандистских документов Нечаева, Бакунина, Огарева. 21 ноября 1869 года был убит студент Иванов. 27 ноября об этом сообщили «Московские ведомости» (без указания имени убитого): «...два крестьянина, проходя в отдаленном месте сада Петровской Академии, около входа в грот заметили валяющуюся шапку, башлык и дубину; от грота кровавые следы прямо вели к пруду, где подо льдом виднелось тело убитого...»
29 ноября газета сообщила имя убитого.
20 декабря Щедрин мог прочитать в «Московских ведомостях» сообщение о двух прокламациях, в одной из которых «предписывается всем эмигрантам немедленно прибыть в Россию», во второй «обозначены враги революции, подлежащие истреблению».
25 декабря газета назвала убийцу Иванова — Нечаев. 6 января 1870 года «Московские ведомости» изложили содержание прокламации Бакунина «Несколько слов молодым братьям в России», цитируя призывы к «дико-разрушительному и холодно-страстному воодушевлению, от которого цепенеет ум и останавливается кровь в жилах наших противников». (Подробнее об этой прокламации см. на с. 36).
11 января Катков перепечатал из «Биржевых ведомостей» сообщение о нечаевской организации: «Общество, избравшее своей эмблемой «топор», должно было принять громкий титул «комитета народной расправы»1.
И другие российские газеты в период интенсивной работы Щедрина над окончанием «Истории одного города» были полны сообщений о Нечаеве: печатались биографические сведения о нем, обильно цитировались бакунинские и нечаевские прокламации, давалась информация о ходе следствия по делу об убийстве Иванова.
Большое место этому делу отводили и иностранные газеты, особенно немецкие и французские, которые тоже были постоянно в поле зрения Щедрина.
Итак, периодическая печать — первый источник информации. Но не единственный.
Во время обеих эмиграции Нечаев наладил печатание и отправку в Россию своих прокламаций и листовок. Многие из них посылались с целью компрометации либерально настроенных общественных деятелей — Нечаев считал, что им после этого некуда будет податься, и они примкнут к его организации, а аресты вызовут недовольство в массах.
35
Приведем неполный список прокламаций Нечаева, Бакунина и Огарева, которые были опубликованы до выхода в свет последней главы «Истории одного города», то есть до лета 1870 года.
1. Бакунин. «Несколько слов к молодым братьям в России» (май, 1869). Главная задача молодежи — всеобщее и беспощадное разрушение; призыв порвать с наукой.
2. Нечаев. «Студентам университета, Академии и Технологического института в Петербурге».
Автор окружает себя ореолом мученика, повторяет легенду о своем побеге из крепости, зовет молодежь на всеразрушительный бой.
3. Бакунин. «Постановка революционного вопроса» (май, 1869).
Автор считает, что главной движущей силой революции в России является разбойный люд: «Разбой — одна из почетнейших форм русской народной жизни», «Разбойник — это герой, защитник, мститель народный», «Кто не понимает разбоя, тот ничего не понимает в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувствовать русской народной жизни (...) Тот принадлежит к лагерю врагов-государственников», «Разбойник в России настоящий и единственный революционер ...»
В этой же листовке Бакунин говорит о том, что народ «надо не учить, а бунтовать».
4. «Начало революции». Точно не установлено, кто автор: Бакунин или Нечаев (лето 1869).
Призыв к тому, чтобы «разрушить все сплеча, без разбора», чтобы «не осталось камня на камне». Всякие рассуждения о будущем объявляются преступными, так как «они мешают чистому разрушению». Проповедуются систематические убийства, любые средства борьбы признаются полезными.
5. Издание общества «Народной расправы» № 1».
Статьи, входящие в это издание, объявляют настоящим революционным делом только «беспощадное разрушение».
Во время своей второй эмиграции, начиная с января 1870 года, Нечаев написал листовки «Что же братцы», «До громады», «Мужикам и всем простым людям работникам», «Гой, ребята, люди русские», «От русского революционного общества к женщинам» и др.
36
В начале 1870 года вышел и второй номер «Народной расправы». В ее передовой оправдывается убийство Иванова. В статье с весьма выразительным названием «Кто не за нас, тот против нас» участью Иванова угрожают всем инакомыслящим: «Всякое отречение от общества, всякое отступление, совершенное сознательно, вследствие неверия в истинность и справедливость извечных начал, ведет к исключению из списков живых»2.
Там же была помещена статья «Главные основы будущего общественного строя», в которой излагались представления о коммунизме.
Все эти прокламации были широко известны в России: на одном только почтамте в Петербурге с марта по конец августа 1869 года, т.е. за год до создания заключительной главы «Истории одного города» было задержано 560 прокламаций на имена 387 лиц. У нас нет сведений о том, числился ли среди них Щедрин, но то, что ему было известно содержание листовок, сомнений не вызывает.
Заметим, что у Щедрина был уже горький опыт, связанный с подпольными изданиями. В 1861 году, будучи тверским вице-губернатором, он дважды получал по почте прокламации «Великорусс», которые передал губернатору Баранову с просьбой уничтожить их. Первый раз так и было сделано. Но второй конверт Баранов вынужден был отправить в столицу, министру внутренних дел. Многие тогда обвиняли Щедрина чуть ли не в предательстве, и ему пришлось самому ездить в Петербург для объяснений с Чернышевским и Добролюбовым.
Думается, тяжелый урок не прошел даром, и если теперь Щедрин и получал прокламации из Женевы, то, видимо, не стал никому их показывать. Нам, однако, важно другое: содержание нечаевской продукции было известно в России, и Щедрин, повторяем, не мог ее не знать.
Перейдем к третьему источнику информации. Благодаря обширным знакомствам среди среднего и высшего чиновничьего аппарата, Щедрин по праву считался одним из самых информированных людей в России. В условиях деспотического государства, отсутствия свободы слова и печати этот источник приобретал первостепенное значение.
С. Н. Кривенко пишет, что Щедрин «благодаря своим связям в высшем служебном мире получал эти сведения (имеются в виду все новости, в том числе и такие, которые не становились достоянием гласности. — В. С.) очень рано и иногда даже из первоисточников»3.
Можно назвать десятки имен знакомых Щедрину высших и средних чиновников различных министерств (в том числе внут-
37
ренних дел и юстиции), юристов, людей, вращающихся в высших сферах, которые в период подготовки нечаевского процесса могли служить первоисточником бесцензурной информации, сообщать писателю те или иные сведения гораздо раньше российских и зарубежных газет. (Братья Милютины — Дмитрий Алексеевич, генерал-фельдмаршал, военный министр в 1861—1881 годах; Николай Алексеевич, крупный чиновник Министерства внутренних дел; Рейтерн М. X., граф, старший лицейский товарищ Щедрина, министр финансов с 1862 по 1878 г.; Боткин С. П., известный врач, позднее был лейб-медиком Александра II и многие другие.)
Когда речь заходит о Щедрине, то как-то опускается тот факт, что он и сам в недавнем времени принадлежал к высшим эшелонам власти, как-никак — действительный статский советник, генерал, крупный чиновник Министерства внутренних дел, вице-губернатор. Он находился в дружеских отношение с Ф. Ф. Трептовым, который с 1868 года был обер-полицмейстером Петербурга, а в семидесятых годах — петербургским градоначальником.
И с бывшим диктатором России графом М. Т. Лорис-Меликовым Щедрин часто встречался за границей, в Висбадене, где они жили в одном доме. Лорис-Меликов делился с писателем своими обширными сведениями. Это именно он рассказал Щедрину о том, что «Священная дружина» (монархическая террористическая организация, праматерь «Союза русского народа») готовит покушение на Кропоткина и других неугодных ей деятелей. Щедрин немедленно известил об этом своего друга и лечащего врача Н. А. Белоголового, связанного с русской эмиграцией. Белоголовый предупредил П. Л. Лаврова, а когда тот отнесся к этому предупреждению с недоверием, написал ему вторично: «Я к «Дружине» потому отношусь серьезно, что таково отношение к ней С[алтыкова], а он стоит у самого источника подробных сведений о ней ... »4.
И хотя оба эти знакомства Щедрина относятся к тому периоду, когда должностям Трепова и Лорис-Меликова сопутствовали приставки экс-, сам факт представляется нам весьма показательным: таковы были связи Щедрина в самых высших российских правительственных сферах.
Даже Иоанна Кронштадтского он не гнушался принимать у себя. М. А. Унковский вспоминает, что, выходя от Щедрина, «кронштадский священник столкнулся с случайно приехавшим С. П. Боткиным. Салтыков страшно переконфузился, но деликатный Сергей Петрович пожал руку о. Иоанна и сказал: «Мы друг другу не мешаем. Я врач тела, а отец Иоанн — врач души..»5.
38
Еще один возможный источник информации о Нечаеве — люди, связанные напрямую с русской эмиграцией в Швейцарии. Мы уже упоминали Н. А. Белоголового, который к концу шестидесятых годов, то есть ко времени создания «Истории одного города» наладил надежные связи с Герценом, Огаревым, Лавровым. Лопатиным и другими эмигрантами и вполне мог передать Щедрину содержание тех нечаевских документов, которые стали известны широкой публике только во время процесса.
Мы даже допускаем возможность того, что и с «Катехизисом революционера»* Щедрин мог познакомиться за год с лишним до его оглашения на нечаевском судебном процессе и публикации в «Правительственном вестнике» (июль, 1871).
«Познакомиться» — не обязательно означает «прочитать». В данном случае достаточно быть наслышанным, получить представление, узнать в чьем-то пересказе. (Что другое, а слухиздат на Руси всегда работал бесперебойно, сея одинаково и были и небылицы, его услугами издавна пользовались и охранительные органы.)
Предлагаем краткую справку по «Катехизису...»
Ноябрь 1869 г. При обыске у П. Г. Успенского, одного из сподвижников Нечаева, участника убийства студента Иванова, обнаружена зашифрованная книжечка (32 страницы, форматом 8,5 на 6 см).
Февраль 1870 г. (первые числа). Комиссия сенатора Чемодурова, занимавшаяся нечаевским делом, отправляет находку в Министерство иностранных дел для дешифровки.
20 февраля того же года «Катехизис...» уже в расшифрованном виде возвращается в комиссию Чемодурова.
Таким образом, с этим документом 20 февраля 1870 года были знакомы:
1. Шифровальщики Мининдела.
2. Высшие чины этого учреждения.
3. Члены комиссии по нечаевскому делу.
4. Высокопоставленные чиновники Минстерства внутренних дел и Министерства юстиции.
Всего, по нашим грубым подсчетам, человек тридцать-сорок. Это — 20 февраля. А через неделю? Через две? При таком количестве посвященных избежать утечки информации просто невозможно, и Щедрин, с его обширными знакомствами мог получить ее если не из первых, то из вторых или третьих рук.
__________________
* Авторство Нечаева установлено только в середине XX века. До этого оно чаще всего приписывалось М. Бакунину.
39
Напоминаем, что весна 1870 года — время интенсивной работы писателя над «Историей одного города». И заметим: Достоевский тоже знал содержание некоторых нечаевских документов, ставших достоянием гласности только во время процесса.
Конечно, и не будучи знакомым с «Катехизисом», Щедрин имел верное представление о нечаевской организации, но в нем ее принципы нашли наиболее законченное выражение.
Очень хочется, чтобы с этим документом ознакомилось как можно больше людей: в «истории болезни» российского освободительного движения он должен значиться под номером первым; внимательный читатель обнаружит в «Катехизисе» первопричину того тупика, в котором оказалась страна на пороге третьего тысячелетия.
Катехизис революционера6
Отношение революционера к самому себе
§ 1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единой страстью — революцией.
§ 2. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями, нравственностью этого мира. Он для него — враг беспощадный, и если он продолжает жить в нем, то для того только, чтобы его вернее разрушить.
§ 3. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мирной науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения. Для этого, и только для этого он изучает теперь механику, физику, химию, пожалуй, медицину. Для этого изучает он денно и нощно живую науку людей, характер положений и всех условий настоящего общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганого строя.
§ 4. Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех ее побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все, что способствует торжеству революции.
Безнравственно и преступно все, что помешает ему.
40
§ 5. Революционер — человек обреченный. Беспощадный для государства и вообще для всего сословно-образованного общества, он и от них не должен ждать для себя никакой пощады. Между ним и ими существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Он каждый день должен быть готов к смерти. Он должен приучить себя выдерживать пытки.
§ 6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению.
§ 7. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение. Она исключает даже личную ненависть и мщение. Революционная страсть, став в нем обыденностью, ежеминутностью, должна соединяться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции.
Отношения революционера
к товарищам по революции
§ 8. Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же революционным делом, как и он сам. Мера дружбы, преданности и прочих обязанностей в отношении к такому товарищу определяется единственно степенью полезности в деле всеразрушительной практической революции.
§ 9. О солидарности революционеров и говорить нечего. В ней вся сила революционного дела. Товарищи-революционеры, стоящие на одинаковой степени революционного понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупные дела вместе и решать их единодушно. В исполнении таким образом решенного плана каждый должен рассчитывать, по возможности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помощи товарищей только тогда, когда это для успеха необходимо.
§ 10. У каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть
41
не совсем посвященных. На них он должен смотреть, как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу На себя он смотрит, как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела. Только как на такой капитал, которым он сам и один, без согласия всего товарищества вполне посвященных, распоряжаться не может.
§ 11. Когда товарищ попадает в беду, решая вопрос, спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем, — с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить.
Отношения революционера к обществу
§ 12. Принятие нового члена, заявившего себя не на словах, а на деле, в товарищество не может быть решено иначе, как единодушно.
§ 13. Революционер вступает в государственный, сословный и так называемый образованный мир и живет в нем только с верою в его полнейшее скорейшее разрушение. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире: если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего к этому миру, в котором всё и все должны быть ему равно ненавистны.
Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку.
§ 14. С целью беспощадного разрушения революционер может, и даже часто должен, жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все высшие и средние [классы], в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в третье отделение и даже в Зимний дворец.
§ 15. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так чтобы предыдущие номера убрались прежде последующих.
§ 16. При составлении таких списков для установления вы-
42
шереченного порядка дóлжно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе. Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти (...) полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Дóлжно руководствоваться мерой пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, и такие, внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство, и лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу.
§ 17. Вторая категория должна состоять из таких людей, которым даруют только временно жизнь, дабы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта.
§ 18. К третьей категории принадлежит множество высокопоставленных скотов, или личностей, не отличающихся ни особенным умом, ни энергией, но пользующихся по положению богатством, связями, влиянием и силой. Надо их эксплуатировать возможными путями; опутать их, сбить их с толку и, овладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их рабами. Их власть, влияние, связи, богатство и сила сделаются, таким образом, неистощимой сокровищницей и сильной помощью для разных революционных предприятий.
§ 19. Четвертая категория состоит из государственных честолюбивцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибрать их в руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтобы возврат для них был невозможен, и их руками мутить государство.
§ 20. Пятая категория — доктринеры, конспираторы и революционеры в праздноглаголящих кружках и на бумаге.
Их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед, в практичные, головоломные заявления, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих.
§ 21. Шестая и важная категория — женщины, которых должно разделить на три главных разряда.
Одни — пустые, бессмысленные и бездушные, которыми можно пользоваться, как третьей и четвертой категориями мужчин.
Другие — горячие, преданные, способные, но не наши, потому что не доработались еще до настоящего бесфразного и фактического революционного понимания. Их должно употреблять, как мужчин пятой категории.
43
Наконец, женщины совсем наши, то есть вполне посвященные и принявшие всецело нашу программу. Мы должны смотреть на них, как на драгоценнейшее сокровище наше, без помощи которых нам обойтись невозможно.
Отношения товарищества к народу
§ 22. У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но убежденное в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможны только путем всесокрушающей народной революции, товарищество всеми силами и средствами будет способствовать развитию и разобщению тех бед и зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию.
§ 23. Под революцией народной товарищество разумеет не регламентированное движение по западному классическому образцу— движение, которое, всегда останавливаясь с уважением перед собственностью и перед традициями общественных порядков так называемой цивилизации и нравственности, до сих пор ограничивалось везде низвержением одной политической формы для замещения ее другою и стремилось создать так называемое революционное государство. Спасительной для народа может быть только та революция, которая уничтожит в корне всякую государственность и истребит все государственные традиции, порядки и классы России.
§ 24. Товарищество поэтому не намерено навязывать народу какую бы то ни было организацию сверху. Будущая организация, без сомнения, выработается из народного движения и жизни. Но это — дело будущих поколений. Наше дело — страстное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение.
§ 25. Поэтому, сближаясь с народом, мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания московской государственной силы не переставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвенно связано с государством: против дворянства, против чиновничества, против попов, против гильдейского мира и против кулака мироеда. Соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России.
§ 26. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушающую силу — вот вся наша организация, конспирация, задача.
44
Таков этот документ, который даже Бакунин, не очень-то разборчиный в средствах, назвал «катехизисом абреков», а созданную Нечаевым систему — «системою Лойолы и Макиавелли», основанной на «полицейско-иезуитских началах»7.
Фаланстер новый и старый
Щедрин сам недвусмысленно указал в ту сторону, откуда он черпал материал для создания образа Угрюм-Бурчеева. Мы имеем в виду вот эти строки «Истории одного города»:
«В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство сущестсвовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно, и даже необходимо.
(...) Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелляторов этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево»1.
В Собрании сочинений Щедрина в 20-ти томах (1966—1977) эти строки комментируются так: «Как разъяснил сам писатель, понятие Угрюм-Бурчеева о «долге» не шло далее всеобщего равенства перед шпицрутеном. Поэтому «коммунизм» глуповского градоначальника, или его мертвящее нивелляторство, и есть, в сущности, попытка установить в Глупове такой общий (лат. communis) порядок, при котором никому нельзя было бы «повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево»2.
Выходит, что прямо критиковать аракчеевскую казарму автор «Истории одного города» не отважился и поэтому закамуфлировал ее под «коммунистический фаланстер», что он отбивал нападки на социализм и коммунизм, парируя представление о них, как о казарменной нивелировке жизни. Вот типичное рассуждение такого рода: «Сатирик как бы говорит: тот самый скотский режим, который вы приписываете социализму, есть ваш режим, есть ваш порядок, именно такой строй жизни вытекает из принципов деспотического монархизма, царского
45
единовластия, из принципов всякого другого антинародного государственного института»3.
Попытки официальной российской идеологии представить коммунистическое общество в виде казармы, конечно же, были. Но в данном случае никакой переадресовкой Щедрин не занимался. Он лишь показал, что «из принципов деспотического, монархизма» вытекает не только такой строй. И такой, конечно, тоже — этому посвящены все предшествующие главы «Истории одного города». Но может возникнуть и другой — именующий себя коммунистическим, который ничуть не лучше других казарменных режимов.
Во всех основных произведениях, созданных в этот период, Щедрин настойчиво проводит мысль о двух школах уравнителей: фаланстер старый — фаланстер новый; помпадуры старого закала и нового; «Ташкент», который умирает, и тот, что нарождается вновь...
В опубликованной в ноябре 1869 года в «Отечественных записках» главе «Что такое «ташкентцы»?» Щедрин ясно дал понять, что не видит никакой разницы между деспотией монархического толка и той, что прикрывается революционными лозунгами. Любой фаланстер — «правый» или «левый» — это, в понимании Щедрина, одна из форм закрепощения личности; духовного порабощения человека, которому ничуть не легче оттого, что колесо, под которое он попал, оказалось не правым, а левым. Не легче ему и оттого, что в «рай» его загонит не Аракчеев, а Нечаев и что на вратах этого «рая» вместо «аракчеевская казарма» будет начертано «нечаевская».
«Ташкент» тоже может быть и «правый», и «левый».
«... Всякий, кто не стесняясь, швыряет своим ближним, как неодушевленной вещью, — пишет Щедрин, — кто видит в нем лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец. Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нем можно было плевать во все стороны, есть ташкентец ...»
А чтобы не осталось сомнений по поводу того, что речь идет не только о ташкентцах аракчеевской школы, Щедрин говорит:
«... Я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть Ташкент, который нарождается вновь. Эта преемственность Ташкентов, поистине, пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей, несомненно скверных и опасных, и сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже
46
сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! Я не вижу рамок, в которых хорошее могло бы упразднить дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить»4.
Эти слова — важнейшее свидетельство социальной принадлежности Угрюм-Бурчеева, еще один ключ для понимания образа!
Щедрин задается и таким воспросом: может быть, «новый Ташкент» необходим «только для того, чтобы стереть следы старого»? А выполнив эту задачу, он перестанет быть Ташкентом? И отвечает: ни в коем случае! Он превратится в Ташкент еще более страшный, чем тот, который был до этого.
Преемственность Ташкентов — вот что ужасает Щедрина. А иначе и быть не может, ведь средства достижения цели остались прежними: «Пади! Задавлю!». Нечаев говорил дочери Герцена Наталье Александровне, что надо взять все старые методы, «да по ним и действовать — переменив цель, конечно»5.
Щедрин одним из первых понял, что, получив власть, Нечаевы оставят ту же конструкцию, только сделают ее более жестокой, исправив «либеральные ошибки» предшествующего режима.
Иллюстрацией мнения Щедрина о преемственности Ташкентов может служить оценка, которую дал П. Л. Лавров планам революционеров нечаевского толка. Вот как, по его мнению, будут устраняться опасности, угрожающие новой власти:
«Всего удобнее устранить их привычными приемами старого общества: составить кодекс социалистических законов с соответствующим отделом «о наказаниях»; выбрать из среды наиболее надежных лиц (преимущественно из членов социально-революционного союза, конечно) комиссию «общественной безопасности» для суда и расправы; организовать корпус общинной и территориальной полиции из сыщиков, разнюхивающих нарушения закона, и из охранителей благочиния, наблюдающих за «порядком»; подчинить людей «заведомо опасных» социалистическому полицейскому надзору; устроить надлежащее количество тюрем, а вероятно, и виселиц, с соответствующим персоналом социалистических тюремщиков и палачей; и затем, для осуществления социалистической (...) справедливости, пустить в ход всю эту обновленную машину старого времени во имя начал рабочего социализма»6.
Думается, эта преемственность Ташкентов и помешала читателям «Истории одного города» разглядеть в Угрюм-Бурчееве представителя иной, полярной по отношению к аракчеевскому типу партии. Для них угрюмый идиот — очередной правитель, ну, немного отличный от предыдущих — угрюмее, фанатичнее, профосистее — да разве читателя чем-то удивишь, он
47
знает и «органчиков» и фаршированных градоначальников, почему же не быть такому, как Бурчеев?
Поэтому и Суворин принял его за одну из разновидности российского деспота, противопоставленного якобы Эрасту Андреевичу Грустилову. «Эти два очерка (о Грустилове и Угрюм-Бурчееве. — В.С.), в особенности последний, — пишет рецензент — лучшие в книге г. Салтыкова. В Грустилове представал человек, по-видимому, либеральный, с первого знакомства как-будто что-то обещающий, но в сущности растленный похотью и властью (...)
Угрюм-Бурчеев стоит едва ли не выше всего, что до сих пор написал г. Салтыков. Это если не совсем цельный, то во вся ком случае рельефный образ деспота-самодура, в своем ослеплении и самонадеянности вызывающего на бой даже силы природы»7.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что прототипов угрюмого идиота искали среди представителей старого Ташкента. А там, конечно же, самая подходящая кандидатура — Аракчеев.
Мы же утверждаем, что роль его в создании образа Угрюм-Бурчеева несколько скромнее, она, так сказать, опосредствованная. Да, новый «Ташкент» вырос на основе старого аракчеевского. Тут заслуга графа Алексея Андреевича несомненна: опытом устройства военных поселений он произвел первичную психологическую обработку глуповцев, создал прецедент, чем значительно облегчил деятельность всех будущих уравнителей.
Это очень точно подметил Щедрин, поручив в «Письмах к тетушке» одному из последних видных аракчеевцев восхвалять своего патрона за то, что он «подготовлял народ к восприятию коммунизма». «Словом сказать, — иронически замечает Щедрин, — если б Аракчеев пожил еще некоторое время, то Россия давным-давно была бы сплошь покрыта фаланстерами ... »8.
Чего не успел сделать всесильный временщик, попытался по-своему осуществить другой человек — первый российский ташкентец от революции Иван Петрович Павлов, он же офицер Панин, Дмитрий Федорович, Барон, Барсов, Бой, Волков, Грозданов С., Лендли, Невиль, Тигр Медведьевич и др., a в миру — Сергей Геннадиевич Нечаев и вообще люди его «партии».
Тут, на наш взгляд, самое время задуматься об откровенно указующем созвучии: Бурчеев—Аракчеев.
Бурчеев... Но ведь в русском языке нет глагола «бурчеть» мы говорим — «бурчать». И по словообразовательной логике ге-
45
рой Щедрина должен называться Угрюм-Бурчаев. Всего одна буква... Но тогда напрашивается иная рифма (Бурчаев-Нечаев), тоже не менее богатая.
Почему же писатель все-таки заменил «а» на «е»?
У нас нет определенного ответа на этот вопрос. Можем лишь высказать два соображения.
В упоминавшемся уже письме Щедрину А. Н. Пыпин заметил:
«... Я думаю, что Ваша сатира не всегда бывала достаточно ясна, то есть ясна в том смысле, чтоб не производить недоразумения об истинности ее предмета, которое может быть невыгодно для хороших людей и хороших принципов (...) Что до читающей публики, она чаще судит по наличному содержанию, которое у нее перед глазами, и, не думая о том, что подразумевается, приходит к заключению, иногда вовсе не желательному...»9.
Не исключено, что писатель и сам подспудно понимал это и боялся повредить «хорошим принципам» и «хорошим людям». Прямое указание на Нечаева давало основание для зачисления Щедрина в лагерь противников демократического лагеря. Марксу и Энгельсу на Западе было куда легче открыто выступать против Бакунина и Нечаева. Дома, в России, все обстояло сложнее: того и гляди Третье Отделение начнет лобызать, как Тургенева за слово «нигилист» ...
Напомним откровение Гоголя по поводу причины уничтожения второго тома «Мертвых душ». «Оттого сожжен второй том «Мертвых душ», — писал автор в «Выбранных местах из переписки с друзьями», — что так было нужно. (...) Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. (...) Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: «Смотрите, немцы: мы лучше вас!» Это хвастовство — губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются, — хвастаются будущим! ( ... )10
«Произвело бы скорее вред, нежели пользу ...» Не в этом ли причина скрытности автора «Истории одного города»? Сжечь — не сжег, но и об истинном смысле умолчал: настанет
49
время — поймут! А не поймут, еще лучше — значит, слава богу, не будет потребности в том, чтобы понять.
И наконец, второе соображение. Действовать «на свой салтык», как выражался И. С. Тургенев, могут не только литературные персонажи, но и целые произведения. Нечто подобнее произошло и с книгой Щедрина. С той только разницей, что, писатель так и не узнал, какой «невероятный» смысл оказался в «Истории одного города».
Читателю предлагается самому сделать выбор. Хотя возможны, вероятно, и иные объяснения.
Эпитеты
А. С. Суворин в своей рецензии писал, что «эпитет «идиот» употреблен им (Щедриным. — В. С.) совершенно излишне, по привычке к крепким словам». По мнению рецензента, «подобное отношение к герою — нехудожественный прием; герой должен выходить цельным образом, без этих, часто ничего не говорящих, при всей своей резкости, эпитетов»1.
В общехудожественном смысле Суворин, конечно, прав: дурость персонажа надо показывать, осмысливать, а не ограничиваться использованием слова «дурак».
Но в данном случае рецензент не уловил иносказательного значения эпитета «властный идиот», не ощутил той особой нагрузки, которую он несет.
Высказывались предположения, что Щедрин противопоставил своего «идиота» герою романа Достоевского «Идиот».
Нам подобное противопоставление представляется надуманным. «Властный» в данном сочетании — это не просто властный по характеру. Властный — значит имеющий власть, облеченный властью, власть имущий. Только при таком толковании эпитета «властный идиот» можно правильно понять «Историю одного города».
Угрюм-Бурчеев — это не просто Сергей Нечаев, но Нечаев, получивший власть.
Нечаевец Г. П. Енишерлов рассказывает, что однажды товарищ по кружку спросил Нечаева:
«— Вы подумали ли, во что обойдется народу этот эксперимент (имеется в виду революция по-нечаевски. — В. С.) в случае его неудачи?» (Выделено нами. — В. С.)2.
Щедрин в заключительной главе «Истории одного города» поставил вопрос иначе и показал, во что обойдется «этот эксперимент» в случае удачи: Угрюм-Бурчеев — это дорвав-
50
шийся до власти и пытающийся на практике осуществить свой «целый систематический бред» С. Г. Нечаев.
Чтобы помочь читателю понять смысл и значение эпитета «властный идиот», Щедрин в специальном отступлении подчеркивает его принципиальное отличие от обычного, так сказать, медицинского значения этого слова. Автор противопоставляет простого идиота (разрядка Щедрина) идиоту властному (разрядка наша. — В. С). Простой достоин сожаления, милосердия. Властный, то есть обладающий властью, — опасен для человечества. Сколь бы ни был властен по натуре идиот, он все-таки представляет, так сказать, локальную опасность, на него всегда найдется смирительная рубашка. Иное дело — идиот у власти. «В этом случае, — подчеркивает Щедрин, — грозящая опасность увеличивается всею суммой неприкрытости, в жертву которой, в известные исторические моменты, кажется отданною жизнь...»
И далее Щедрин неоднократно напоминает об опасности бесконтрольного идиотизма, об угрозе, которую представляют дорвавшиеся до власти уравнители нечаевского толка:
«Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбужденное, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные. Погасить солнце, провертеть в земле дыру, через которую можно было бы наблюдать за тем, что делается в аду, — вот единственные цели которые истинный прохвост признает достойными своих усилий. Голова его уподобляется дикой пустыне, во всех закоулках которой восстают образы самой привередливой демонологии»3.
Демонология. Лучший синоним для понятия «нечаевщина» трудно придумать.
Нет, совсем не излишне употребил Щедрин эпитет «властный идиот». В нем — один из путей к разгадке «Истории одного города». Заметим: не вина Суворина и его современников, не понявших подсказки Щедрина. У них еще не было аналога. Нечаевы еще никогда не были «властными», то есть не находились у власти.
Важен и другой эпитет, которым награждает Щедрин Угрюм-Бурчеева, эпитет, звучащий как звание, — сатана. «Когда у глуповцев спрашивали, что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, a только дрожали. (...) Трепетные губы их шептали: сатана!»
Весь рассказ об Угрюм-Бурчееве является ответом на этот вопрос: он, как дьявол, олицетворяет злое начало, все поступки
51
его античеловечны, цели — неестественны, он несет с собой смерть, разрушение, гибель всего живого — «нарочитое упразднение естества»4. Гибель Глупова — тоже результат его деятельности.
«Этот страшный, роковой человек всюду, где он останавливался, приносил заразу, смерть, аресты, уничтожение .. . »5
Нет, это — не об Угрюм-Бурчееве. Приведенные слова принадлежат адвокату В. Д. Спасовичу, и сказаны они на процессе нечаевцев почти через год после выхода «Истории одного города» о Сергее Геннадиевиче Нечаеве — сатане российского освободительного движения*.
Все, кто так или иначе соприкасался с ним, на себе испытали его губительное воздействие. Был убит студент Иванов, сели на скамью подсудимых и получили разные сроки тюрьмы и каторги ошельмованные им члены «Народной расправы» — несколько десятков человек; оказались запачканными и никогда уже не смогли отмыться Бакунин с Огаревым; пострадала дочь Герцена Наталья Александровна; легли под розги и пошли в Сибирь десятки распропагандированных Нечаевым охранников Петропавловской крепости. А Герцен? Мы считаем, что Нечаев в какой-то мере ускорил его кончину**. И конечно же — Нечаев объективно оказал огромную услугу реакции. Нельзя не согласиться с тем же Спасовичем, сказавшим на процессе: «... если бы сыщик с известной целью задался планом как можно более изловить людей, то он действительно не мог бы искуснее взяться за это дело, чем взялся Нечаев»6.
«Сатану» Угрюм-Бурчеева и его прототипа роднит и полнейшее безразличие к судьбам людей. Одна из сентенций Нечаева звучала примерно так: любить народ, это значит вести его под картечь.
Таким же «народолюбцем» был и Угрюм-Бурчеев. «Ему нет дела ни до каких результатов, — пишет Щедрин, — потому что результаты эти выясняются не на нем (...), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. (...) На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие
__________________
* Отметим, что среди адвокатов на процессе 1871 г. не было единодушия в оценке личности Нечаева. В противоположность Спасовичу защитник Соколовский увидел в нем фигуру ничтожную, лишенную сатанических черт: «... не могу согласиться, что это Протей, что это дьявол. Я просто вижу в нем человека с болезненным самолюбием». (Правительственный вестник, 1871, 15 июля, № 167).
** См. с. 80.
52
это вопросы? (...) Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении . . . »7.
Процитируем еще раз Спасовича: «Есть легенда, изображающая поветрие в виде женщины с кровавым платком. Где она появится, люди мрут тысячами. Мне кажется, Нечаев совершенно походит на это сказочное олицетворение моровой язвы»8.
Есть нечто общее между этим образом и сатаной, изображенным на картине в глуповском храме: враг рода человеческого «до того всякое естество в себе победил», что на самые страшные мучения «хладным и непонятливым оком взирать может». Уж не пользовался ли Спасович в своей речи страницами вышедшей за несколько месяцев до процесса книги Щедрина?!
И нечаевскую систему запугивания, поддержания постоянного состояния страха Щедрин тоже перенес в свою книгу. Результатом деятельности Угрюм-Бурчеева, утверждает автор, «может быть только одно: всеобщий панический страх».
Угрюм-Бурчеев не аракчеевского поля ягода и по своему происхождению. Среди глуповских градоначальников есть князь, виконт, статские советники и бригадиры, два майора, капитан-поручик, гвардии сержант; есть представители новой знати — бывшие истопники, денщики, повара, цирюльники, торговцы. Но все они, прежде чем попасть в Глупов, так сказать, пообтесались в дворянстве — кто при Бироне, кто при Разумовском, кто при Потемкине... Один Угрюм-Бурчеев — представитель самого «подлого» звания: профос, т. е. солдат, отвечающий за своевременный вынос из тюремных камер параш с нечистотами, — ниже некуда! Причем попал этот «простой, изнуренный шпицрутенами прохвост» из грязи в князи прямо на наших глазах, благодаря чистой случайности. Неизвестно, успел ли надеть соответствующий новой должности костюм («одет в военного покроя сюртук», но ведь и ранее он не знал иного покроя), схватил «Устав о неуклонном сечении» (но «не читает его», возможно, потому, что азбуке не научен) и пошел властвовать.
Нет, щедринский герой соткан из иного материала, он взошел на иных, не аракчеевских дрожжах.
Начальство
Прежде чем продолжить наше исследование, мы считаем необходимым обратить внимание читателя на следующие строки «Истории одного города»:
«... когда Угрюм-Бурчеев изложил свой бред перед начальством, то последнее не только не встревожилось им, но с удив-
53
лением, доходящим почти до благоговения, взглянуло на темного прохвоста, задумавшего уловить вселенную».
А когда угрюмый идиот произносил свою «несосветимую клятву», то «начальство чувствовало себя как бы опаленным каким-то таинственным огнем»1.
Что же это за «начальство»? В работах о книге Щедрина! мы не нашли не только ответа на этот вопрос, но даже его серьезной постановки. Между тем начальник, направивший Угрюм-Бурчеева в Глупов, — это художественный образ, конечно же, не случайно появившийся на страницах «Истории одного города». Он не просто самодур, но самодур, ревностно переживающий охлаждение к нему его подчиненных. Щедрин так и называет его — «ревнивый начальник».
Нам представляется, что моделью этого начальства послужили писателю Михаил Александрович Бакунин и Николай Платонович Огарев, но главный начальник — Бакунин. (Заметим, что с конца 1869 года российские и зарубежные газеты неоднократно публиковали сведения о связях Нечаева с женевской эмиграцией, о том, что он является эмиссаром Бакунина и Огарева.) Именно они с «удивлением, доходящим почти до благоговения», взглянули на появившегося в начале весны 1869 года в Женеве Нечаева. «Опаленный каким-то таинственным огнем» от встречи с Нечаевым, Бакунин пишет Гильому: «... У меня теперь находится один такой образец этих юных фанатиков, которые не знают сомнений, ничего не боятся (...) Они прелестны, эти юные фанатики, верующие без бога и герои без фраз».
Нечаев сочиняет историю о своем побеге из Петропавловской крепости, — они верят. Нечаев врет о существовании в России сильной революционной организации, — они верят, несмотря на многочисленные предостережения и явные разоблачения. Огарев, вопреки возражениям Герцена, отдает Нечаеву свою часть Бахметьевского фонда и посвящает стихотворение «Студент». И, наконец, начальство направляет его в Россию, снабдив мандатом, удостоверяющим высокие полномочия предъявителя: «Податель сего является одним из доверенных представителей русского отделения Всемирного революционного Альянса. — № 2771 »2.
Четырехзначный номер — такая же фикция, как само русское отделение. Фиктивна и печать. Зато подпись «начальства» настоящая: Михаил Бакунин.
Именно Бакунина Нечаев представлял своим одураченным сторонникам тем высшим начальством, перед которым подотчетна «Народная расправа». Один из ближайших помощников Нечаева Прыжов показал на процессе, что должен был от-
54
правиться за границу, чтобы представить Бакунину отчет о работе русской организации.
В чем суть того «бреда», который привел в умиление «начальство»? Какой «несосветимой клятвой» заслужил Угрюм-Бурчеев его расположение и полное доверие?
«Систематический бред» щедринского героя, возникший, по уверению автора, «еще задолго до прибытия в Глупов», — это нечаевская идея возможности совершить в ближайшее время революцию в России.
Нечаев изложил ее перед Бакуниным и Огаревым весной 1869 года, заверив, что в стране возникла революционная ситуация. И поклялся в течение года осуществить революцию, так как считал, что ее можно вызвать в феврале 1870 года, когда закончится так называемое «переходное положение», определенное реформой 1861 года. Напомним, что «Комитет», от имени которого действовал Нечаев в России, полностью назывался «Комитет народной расправы 19 февраля 1870 года».
Почти все российские газеты квалифицировали нечаевские идеи как явно бредовые — «мальчишеские», «хлестаковские» и т. п. Некоторые из этих отзывов Щедрин использовал в статье «Так называемое «нечаевское дело»...», в том числе и сообщение о сроках начала революционного мятежа.
Да, сведения эти получили широкую огласку только после опубликования «Истории одного города», но Щедрин, как мы говорили, мог познакомиться с ними гораздо раньше, в процессе работы над книгой — Нечаев не делал секрета из своего «бреда», а напротив, афишировал его во всех своих листовках и прокламациях.
Из них черпал Щедрин и терминологию для описания «систематического бреда» Угрюм-Бурчеева. Разве можно представить Аракчеева, говорящего о лучезарной дали, всенародном счастье, о всеобщей гармонии в каком-то, пока еще покрытом туманом будущем? Нет, это из лексикона уравнителей диаметрально противоположного закала, тех, что проповедовали фаланстер иного — нечаевского толка. Подобную терминологию и использует автор «Истории одного города». Поведав о сути бреда Угрюм-Бурчеева, Щедрин задается вопросом: «... все это, взятое вместе, не намекает ли на какую-то лучезарную даль, которая покамест еще задернута туманом, но со временем, когда туманы рассеются, и когда даль откроется ...»
Намекает, еще как намекает! И на даль, и на туман, и на многое другое! Но продолжим прерванную цитату:
«Что же это, однако, за даль? что скрывает она?
— Ка-за-р-рмы! — совершенно определенно подсказывало возбужденное до героизма воображение.
55
— Казар-р-мы! — в свою очередь, словно эхо, вторил угрюмый прохвост ... »3.
И вот тут-то он и произносил свою клятву, приведшую в неописуемый восторг «начальство».
А восторг этот был поистине поразительным.
Узнав, что Нечаеву удалось улизнуть от полиции и вновь бежать за границу, Бакунин, по его словам, «так прыгнул от радости, что чуть было не разбил потолка старою головой ...»
И через месяц: «Наш Бой [Нечаев] совсем завертел меня своей работой...»4.
Не помогло и предсмертное предупреждение Герцена: «... деятельность его [Нечаева] и двух старцев [Огарева и Бакунина] считаю положительно вредной... »5
Восхищение, ослепление, «благоговение», «опаление» «двух старцев» было так велико, что даже после разоблачения подлостей и мистификаций Нечаева, после того, как он выкрал у Бакунина компрометирующие того документы, начальство не переставало любить «темного прохвоста».
Узнав правду, Бакунин пишет Нечаеву:
«... Значит, вы нам систематически лгали. Значит, все ваше дело проникло протухшей ложью, было основано на песке. Значит, ваш Комитет — это вы, вы, по крайней мере, на три четверти, с хвостом, состоящим из двух, 3—4 человек, вам подчиненных и действующих, по крайней мере, под вашим преобладающим влиянием. Значит, все дело, которому вы так всецело отдали свою жизнь, лопнуло, рассеялось, как дым, вследствие ложного глупого направления, вследствие вашей иезуитской системы, развратившей вас самих и еще более ваших друзей.
(...) Увлеченный верою в вас, я отдал вам свое имя и публично связал себя с вашим делом (...) Одним словом, веря в вас безусловно в то время, как вы меня систематически надували, я оказался круглым дураком — это горько и стыдно для человека моей опытности и моих лет...»
Казалось бы, все понял, наступило прозрение! У читателя даже возникает чувство сострадания к обманутому человеку. Но «таинственный огонь» Нечаева продолжает свое фантастическое воздействие на начальство, которое, как и у Щедрина, «возлюбило» темного прохвоста «сторицею». В том же письме, несколькими строками ниже Бакунин пишет: «Вы страстно преданный человек; вы — каких мало; в этом ваша сила, ваша доблесть, ваше право ... »6
А через несколько дней в письме друзьям Бакунин не только пытается оправдать Нечаева, но создает образ выдающегося революционного деятеля, не лишенного, конечно, недостатков,
56
но зато беззаветно преданного «делу»: «... я, по крайней мере, не перестал смотреть на него как на самого драгоценного человека между нами всеми для русского дела и как на самого чистого (...).
В этом золотом, страстно преданном человеке много значительных недостатков, чему удивляться не следует: чем сильнее и страстнее натура, тем ярче выступают ее недостатки (...) Друг наш барон [Нечаев] отнюдь не добродетелен и не гладок, напротив, он очень шероховат, и возиться с ним нелегко. Но зато у него есть огромное преимущество: он предается и весь отдается, другие дилетантствуют; он чернорабочий, другие бе-лоперчаточникн; он делает, другие болтают; он есть, других нет (...). Предпочитаю барона всем другим и больше люблю, и больше уважаю его, чем других»7.
Люблю, и всё тут! И уважаю! Что и говорить, «начальство» сдержало слово и действительно «возлюбило сторицею».
Чем можно объяснить затмение, которое произошло в умах Бакунина и Огарева? Ведь не мальчишки... После всего, что мы узнали, право же, начинаешь верить в нечто сверхъестественное, в то, что Щедрин называет «таинственным огнем».
А если без чудес? Напомним читателю, что главной заботой «начальства» была мысль о пошатнувшемся престиже, об охлаждении к нему подчиненных: «... вдруг встревожился мыслию, что никто из подчиненных не любит его». Именно этим комплексом страдали в то время Бакунин и Огарев: молодежь искала других кумиров, в их призывы уже мало кто верил. Время изменилось, а они не хотели с этим считаться. Отсюда страстное желание поверить в любой мираж, в любые, даже самые невероятные слухи о революционной ситуации в России, о наличии там мощной революционной организации. Короче говоря, они очень хотели быть обманутыми. Поэтому и приняли Нечаева за революционного Голиафа.
Обращает на себя внимание попытка Бакунина разъять нравственные и деловые качества революционного деятеля. Нечаевец З. Ралли писал: «Нечаев увлек Бакунина своим темпераментом, непреклонностью своей воли и преданностью революционному делу. Конечно, Бакунин сразу увидел и те крупные недостатки (...), но как М. А., так и все те, которые встречались в те времена с Нечаевым, прощали ему всё ради той железной воли, которой он обладал»8.
Не отсюда ли пошла всеоправдывающая оценка: «с одной стороны, с другой стороны»? Негодяй? Да, но ведь «революционный фанатик». Самодур? Но зато с «железной волей». Тиран, подменивший собой революционную организацию? Все так. Но зато «беззаветно предан делу» и «весь отдается и
57
предается». Деспот, взявший на вооружение макиавеллизм и иезуитство? Безусловно, однако «не знает сомнений», «верует без бога», «герой без фраз»...
Сколько раз в истории еще будут делаться попытки оценивать революционных деятелей с подобных позиций. И сколько чудовищных преступлений, совершенных «с одной стороны», будут оправдываться «неоспоримыми заслугами», «беззаветной преданностью» и «редкой энергией»!
Назовем это так: синдром Нечаева.
О том, что прототипами «начальства» были именно Бакунин и Огарев, говорит и такой факт. Рассказав о «великодушии» начальника, возлюбившего мрачного идиота и пославшего его в Глупов, Щедрин тут же, без всякого перехода, как бы завершая тему, рассуждает о «коммунистах» и «социалистах». Вот это место:
«... И послал его в Глупов.
В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще ... »9
Еще до знакомства с Нечаевым Герцен писал Бакунину о людях нечаевского толка: «Это мошенники, оправдавшие своим сукиносынизмом меры правительства ...» И прямо указывал на их покровителей: «...Ты и Огарев, вы этих скорпионов откармливали млеком вашим»10.
Не просто начальство — отцы родные!
Пройдет чуть больше года, и главный скорпион вылезет из банки и начнет жалить всех без разбора. Среди ужаленных окажутся и отцы-начальники, и вся российская демократия. (Не только современная Щедрину, но и на сотню с гаком лет вперед. Велик ли будет «гак»?)
Хочется еще раз обратить внимание читателя: характеристика, данная Бакуниным Нечаеву, полностью подходит и к Угрюм-Бурчееву, который обладает тем же «огромным преимуществом»: отдается своей идее, своему делу без остатка, «не дилетантствует», он «чернорабочий» — топор в руки — и пошел, пошел, без устали, без сомнений и без оглядки, он далеко не «белоперчаточник», он «делает». А уж насчет болтовни, то даже его пальцев (один-то отрублен), хватит, чтобы подсчитать количество произнесенных им слов.
Может возникнуть вопрос: А каково было отношение Щедрина к М. А. Бакунину?
Прямых упоминаний о нем ни в художественных произведениях, ни в публицистике, ни в эпистолярном наследии Щедрина мы не нашли. Остаются косвенные. Первое — неприязнь сатирика к экстремизму любого толка, в том числе и бакунин-
58
ского. Второе — более конкретное, оно касается устоявшихся масок, под которыми Щедрин скрывал тех или иных исторических личностей. В качестве таких масок писатель, как уже упоминалось, часто эксплуатировал имена «чужих» литературных героев. Тут и Митрофанушка, и Молчалин, и Хлестаков, и Шолохов, и многие другие.
Неприемлемый для Щедрина «крайний образ мыслей» представлен в «Помпадурах борьбы...» тургеневским Рудиным. Рудин, прототипом которого в некоторой степени был М. А. Бакунин, как известно, погибает на баррикаде в Париже. Щедрин же заменяет парижские баррикады дрезденскими, чем прямо указывает на Бакунина, который был деятельным участником восстания в Дрездене в 1849 году.
Отношение Щедрина к Рудину-Бакунину явно негативное. В «Помпадурах борьбы ...» читатель узнает, что тот, «подобрав небольшую шайку «верных», на скорую руку устроил комитет общественного спасения и в полном его составе отправился агитировать страну... »11
Прокомментируем этот текст.
Создан он в 1873 году, через три года после «Истории одного города», через два года после процесса над нечаевцами и в тот же год, когда судили Нечаева. Слово «шайка» говорит само за себя, причем автор не берет его в кавычки, а вот верных закавычивает. Комитет общественного спасения — это не только намек на архиреволюционность, беспощадность Бакунина, но и указание на нечаевскую (а следовательно, и бакунинскую) «Народную расправу». «На скорую руку» — явная ирония; именно так, без основ, без серьезной подготовительной работы создавалась нечаевская организация, мандат на руководство которой был подписан Бакуниным.
«Отправился агитировать страну...» в 8-м томе собрания сочинений Щедрина комментируется как намек на участие Бакунина в экспедиции Лапинского для помощи восстанию поляков в 1863 году.
Нам же более вероятными представляются не события десятилетней давности, но агитационная кампания, развернутая Нечаевым, Бакуниным и Огаревым в 1869 и 1870 годах. У экспедиции Лапинского были несколько иные цели — доставка оружия и добровольцев.
В следующем, 1874 году Щедрин вновь вернулся к образу Рудина-Бакунина, Алексей Степанович Молчалин (вторая глава «Господ Молчалиных» из книги «В среде умеренности и аккуратности») рассказывает:
«— ...В пятидесятых годах, в половине (...), департамент
59
«Распределения богатств» открылся, и назначили туда командиром Рудина...
— Как Рудина? Того, который в Дрездене...
— Того самого (...) Как департамент-то его открыли, помещики в то время так перетрусились, что многие даже имения бросились продавать: Пугачев, говорят, воскрес. Ну, да ведь оно и точно... было тут намереньице... Коли по правде-то говорить, так ведь Рудина-то именно для того и выписали из Дрездена, чтоб он, значит, эти идеи применил. Вот он и переманил меня к себе (...).
— Хорошо вам при Рудине было?
— При нем — очень хорошо. Даже дéла совсем никакого не было. Придет, бывало, в департамент, спросит: когда же мы, господа, богатства распределять начнем? посмеется, между прочим, двугривенничек у кого-нибудь займет — и след простыл! (...)
— И долго он служил?
— Нет, скучно стало. Годика три промаячил, а потом затосковал. «Противно», — говорит. Взял да в Дрезден опять ушел (... )»12.
Возникает несколько вопросов. Первый: что такое департамент «Распределения богатств»? В комментарии поясняется: вероятно, Министерство государственных имуществ. Нам такое предположение представляется неверным. В языке Щедрина «распределение богатств» — это явное указание на социалистическое учение. Например, рассказывая в «Пестрых письмах» о своем отношении к народникам, писатель говорит: «Я никогда не претендовал на роль вожака; я уклонялся от разговоров о распределении богатств..., не говорил ни о нивелировании, ни о ниспровержении...» Так что Бакунин попал именно в ту стихию, куда всегда стремился, он анархист, главная его идея — распределить все поровну, вот Щедрин и создал для него соответствующее министерство. «Было намереньице», его «для этого и выписали из Дрездена», — совершенно определенно объясняет Молчалин. А то, что из этого на практике ничего путного не получилось, то это лишь подтверждает взгляд писателя на всяческие утопии.
Современник писал о Бакунине: «Этот человек (...) был создан для революции. Революция была его естественная стихия, и я убежден, что, буде ему удалось бы пересторить какое-нибудь государство на свой лад, ввести туда форму правления своего образца, он на следующий же день, если не раньше, восстал бы против собственного детища, и стал бы во главе
60
своих политических противников, и вступил в бой, дабы себя же свергнуть»13.
(Не потому, конечно, что «скучно стало» и «затосковал». Логика революций подсказывала Бакинину, что «на следующий же день» после победы начнется новая борьба за власть, и вожди движения чаще всего оказываются погребенными под развалинами ими же разрушенного храма.)
Еще до начала нечаевского процесса в статье «Наши бури и непогоды» Щедрин спрашивал: «Чей он (Нечаев) посланник?»
Ответ на этот вопрос писатель дал в «Истории одного города».
Читатель, вероятно, не ошибется, если и в самом глуповском градоначальнике обнаружит черты Михаила Александровича Бакунина, который, кстати сказать, сам признавался, что в 1869 году они с Нечаевым «соединились совершенно». Не случайно главный программный нечаевский документ «Катехизис революционера» почти сто лет приписывали Бакунину, а на некоторых прокламациях по поводу авторства до сих пор стоит гадательное: «Нечаев или Бакунин».
Фанатики разрушения
«... Он был краток и с изумительной ограниченностью соединял непреклонность, почти граничащую с идиотизмом. (...)
Страстность была вычеркнута из числа элементов, составляющих его природу, и заменена непреклонностью, действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма»1.
Это Угрюм-Бурчеев.
Непреклонность, одержимость, доходящий до изуверства фанатизм — основные черты Нечаева.
Предоставим слово М. Бакунину, человеку, который лучше многих других постиг суть Нечаева, находился с ним, как сам уверял, в «интимно-политических отношениях»: «... последовательность доходит у него (Нечаева) до уродства».
«На природы, подобные природе Нечаева, слова и рассудок не производят ровно никакого действия ...»
«... в Нечаеве тьма энергии, горячей деятельности ... зато в нем также есть и огромное, поразительное отсутствие разума и внутренней правды».
Нечаев верен «отвратительной иезуитской системе» «до возмутительно-бесчеловечной степени».
«Ваше собственное самоотверженное изуверство, — писал
61
Бакунин Нечаеву, — ваш собственный истинно-высокий фанатизм вы хотели (...) сделать правилом общежития ...»
А вот из письма Н. А. Герцен: «Я не могла себе вообразить, что кто бы то ни было, в самом деле, может увлечься этой отвратительной иезуитской системой, быть ей верен до такой возмутительно-бесчеловечной степени, как Нечаев, — ведь последовательность доходит у него до уродства!»2
Читаешь эти характеристики реального человека, а перед глазами всплывают строки «Истории одного города»: «Разума он не признавал вовсе (...) Подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, шел вперед, сметая с лица земли все, что не успевало посторониться с дороги».
А разве Угрюм-Бурчеев не задался целью сделать свое «самоотверженное изуверство» «правилом общежития»? Разве на него производят хоть какое-то действие «слова и рассудок»?
Поражает не только удивительное родство душ жизненной модели и ее литературного воплощения. Какое простое и точное объяснение причины убийства Нечаевым студента Иванова: не успел (и — что еще хуже — не хотел!) посторониться!
Нечаев, по характеристике Бакунина, «высокий фанатик (разрядка наша. — В. С.) и имеет все качества, а также все недостатки фанатика. Такие люди бывают часто способны к страшным промахам, к опасным ошибкам. Ошибки милых людей обыкновенно бывают так (...) гладки и незаметны, как и добродетели их; в фанатиках же все крупно, и если они ошибаются, то ошибаются крупно»3.
На языке Бакунина «высокий фанатик», на языке Щедрина — «властный идиот», а результаты высокого фанатизма и властного идиотизма — одинаково опасны.
Показательно, что через три года после выхода «Истории одного города» понятия «идиот» и «фанатик» в отношении Нечаева объединятся, и его станут называть «идиотическим фанатиком»4.
Достоевский, правда, утверждал, что Нечаевы не обязательно должны быть «идиотическими фанатиками» и что среди них встречаются не только «существа весьма мрачные», но и образованные люди, и «просто мошенники». Но исключения, как известно, только подтверждают правила.
«Идиотический фанатик»... Остается только поражаться, почему тогда, всего через три года после выхода «Истории одного города», никто не соотнес этого определения с именем Угрюм-Бурчеева.
Но продолжим бакунинскую характеристику Нечаева и созданной им «иезуитской системы»: «... В нем всё: и ум и сердце, и воля (...) всё подчинено главной страсти разрушения
62
настоящего порядка вещей (...) Он, с свойственной ему властною и беспощадною стремительностью, не щадя ни себя, ни других, жертвуя с дикой страстью и собой, и другими для дела или для того, что ему казалось таким, он довел эту систему до последней уродливой крайности»5.
Угрюм-Бурчеев, как и Нечаев, — фанатик разрушения. Само понятие «создавать» для властного идиота не существует, точнее, оно означает для него нечто совсем противоположное. Щедрин пишет: «... что же может означать слово «создавать» в понятиях такого человека, который с юных лет закалялся в должности прохвоста? — «Создавать» — это значит взять в руки топор и, помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти куда глаза глядят. Именно так Угрюм-Бурчеев и поступил».
А разве «систематический бред» Угрюм-Бурчеева — это не доведенная до «последней уродливой крайности» «иезуитская система» Нечаева? Разве он не действует «с беспощадной стремительностью»? Разве «щадит себя и других»? Разве не «жертвует с дикой страстью и собой и другими для дела или для того, что ему казалось таким»? Об этом, собственно, и повествует вся последняя глава «Истории одного города». Напомним хотя бы о «великом подвиге» Угрюм-Бурчеева — разрушении Глупова («... От зари до зари люди неутомимо преследовали задачу разрушения собственных жилищ...»). Или о подвиге неосуществленном — устранении реки («Сурово выслушивал Угрюм-Бручеев ежедневные рапорты десятников о числе выбывших из строя рабочих и, не дрогнув ни одним мускулом, командовал:
— Гони!»)6.
В этих сценах, как нам представляется, явственно ощущается «всеразрушительный дух» нечаевско-бакунинских прокламаций, в которых давались такие наставления: «Данное поколение должно разрушить всё существующее сплеча, без разбора, с единым соображением «скорее и больше», чтобы «не осталось камня на камне». А все, что мешает «чистому разрушению» — преступно. Причем, в деле разрушения дозволительны все формы, все средства, ничто не должно смущать революционера: «Не признавая другой какой-либо деятельности, кроме истребления, мы соглашаемся, что формы, в которых должна проявляться эта деятельность, могут быть чрезвычайно разнообразны. Яд, нож, петля и т. п. Революция всё равно освещает ... »7
Процитируем еще одно издание, увидевшее свет в 1869 году, которое широко распространялось в России — «Народную расправу» № 1: «Для нас мысль дорога только, поскольку она может служить великому делу радикального и повсюдного
63
разрушения». Настоящим революционным делом объявляется «только ряд действий, разрушающих положительно что-нибудь: лицо, вещь, отношение, мешающие народному освобождению...»
И, наконец, для полной ясности — выдержка из статьи «Взгляд на прежнее и нынешнее понимание дела»: «... Мы имеем только один отрицательный неизменный план — беспощадного разрушения»8.
Угрюм-Бурчеев был, пожалуй, наиболее добросовестным исполнителем наставлений Нечаева и Бакунина. Он рушит «все сплеча», так, чтобы «скорее и больше», чтобы «не осталось камня на камне». Он тоже имеет «только один отрицательный план — беспощадного разрушения». И «орудия творчества» у них одинаковые: у Нечаева с Бакуниным «яд, нож, петля», у властного идиота — топор. (Возможно, взятый с эмблемы «Народной расправы».)
Фанатичную непреклонность Нечаева подчеркивают и все современные авторы: «Фанатическая преданность по-своему понятому революционному делу»; «Кроме своеобразно трактуемого революционого дела, цель которого — до конца разрушить «этот поганый строй», Нечаев не имел иных мыслей, чувств, желаний»9.
Что касается графа Аракчеева, то, думается, читатель согласится с тем, что «всеразрушительный дух», «беспощадное разрушение» не являлись сколько-нибудь существенным свойством всесильного временщика.
Выше говорилось об эпитетах «властный идиот», «сатана». Прибавим еще один — «пылкий энтузиаст», которым Щедрин награждает своего героя. И зададимся вопросом: к кому этот эпитет больше подходит: к литературному персонажу, принявшему «какое-то мрачное решение и давшему себе клятву привести ее в исполнение», или реальному человеку — С. Г. Нечаеву?
Аскеты
Непреклонность Угрюм-Бурчеева неразрывно связана с его аскетизмом. «Он спал на голой земле, и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под голову камень; вставал с зарею (...): курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты, и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее: ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы В заключение, по три часа в сутки маршировал на дворе (...) сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпиц-
64
рутенам («причем бичевал себя не притворно (...)», прибавляет летописец)»1.
Еще Суворин в своей рецензии недоумевал: среди людей аракчеевской породы не может быть подобного аскетизма, наоборот, они пользуются всеми благами цивилизации, живут в роскоши и т. д. «Угрюм-Бурчеевы никогда себя не забывают и работают только для себя, — замечает критик. — (... ) Лишь наружно они готовы показать спартанскую твердость и выставить напоказ свой протертый сюртук»2.
Верное наблюдение! Российским деспотам старого закала аскетизм совершенно несвойствен. Щедрин устами Бородавкина отмечает в «обычном» градоначальнике такую «пагубную страсть», как «приверженность к утонченному столу и изрядным винам».
В том-то и дело, что Суворин «обознался», как, впрочем, и многие другие.
Существует версия, будто аскетизм угрюмого идиота — от средневекового русского князя Святослава Игоревича, который, как утверждает Н. М. Карамзин, «... не имел ни станов, ни обоза; питался кониною, мясом диких зверей и сам жарил его на углях; презирал хлад и ненастье северного климата; не знал шатра и спал под сводом неба; войлок подседельный служил ему вместо мягкого ложа, седло — изголовьем»3.
Поводом для определения подобного родства послужило замечание Щедрина о переименовании Глупова в «вечно достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича» город Непреклонск.
Нам представляется, что связь между этими фактами весьма призрачна: непреклонность, как уже говорилось, одна из основных черт Угрюм-Бурчеева, так что переименование Глупова в Непреклонск вполне объяснимо и без помощи средневекового князя и выглядит куда более логично, чем отказ от таких географических названий, как Ижевск, Рыбинск, Набережные Челны и многие другие.
Заметим, что аскетизм Угрюм-Бурчеева простирается не только на такие атрибуты, как «что ел» и «на чем спал». Он подавил в себе все человеческие качества, помыслы, чувства, кроме одного — стремления осуществить свой «целый систематический бред» и втиснуть в прямую линию «весь видимый и невидимый мир». Не в пример своим предшественникам, он отказывается от всех жизненных благ и удовольствий. Аскетизм Угрюм-Бурчеева — самой высокой, идейной пробы. И его истоки надо искать не в глубинах российской истории, а в примерах, куда более близких автору книги о городе Глупове.
Первый прототип — С. Г. Нечаев. М. Бакунин пишет ему:
65
«никогда еще не встречал человека, столь отреченного от себя и так всецело преданного делу, как вы». Кто-кто, а Бакунцц повидал на своем веку немало аскетов. И далее, в том же письме: «... Вы говорили, что (...) полнейшее отречение от себя, от всех личных требований, удовольствий, чувств, привязанностей и связей должно быть нормальным, естественным, ежедневным состоянием всех людей ...»
Нечаев не только говорил об этом, не только декларировал аскетизм, он сам был образцом для подражания и никогда не изменил себе. Все, кто знал его — враги и соратники — отмечают в нем «... полнейшее отречение от себя и эту страстную и всецелостную отдачу себя делу...»
Никаких слабостей, никаких излишеств, никаких общечеловеческих желаний.
Сошлемся снова на Бакунина: «... с суровостью религиозного аскета и фанатика он (Нечаев) стал убивать в себе и в других как преступные, т. е. делу мешающие слабости, все проявления личного чувства, личной правды и вообще все личные обязательства и связи (...) Он предпринял над самим собою и над всеми друзьями систематический курс нового воспитания, имеющего единою целью: систематическое убиение в себе и в других всего, что для каждого (...) свято и дорого»4.
Обратимся к другому источнику: «Естественных проявлений человеческой природы» он «просто-напросто не понимал». В нем видится лишь нарочитое упразднение естества ...»
Можно подумать, будто речь идет о Нечаеве. На самом же деле мы цитировали Щедрина, те строки, где писатель представлял нам Угрюм-Бурчеева.
А разве суть эксперимента властного идиота над глуповцами состоит не в систематическом убиении всего человеческого? Причем, даже под пером сатирика его действия не выглядят гротескными по сравнению с действиями реального прототипа.
До тех пор, пока исследователи «примеряли» Угрюм-Бурчеева к аракчеевским моделям, фигура «сатаны» представлялась настолько ирреальной, что была вообще недоступна разумению, объявлялась плодом больного воображения автора.
Но стоит заменить аракчеевскую модель нечаевской, как выясняется, что перед таким прототипом меркнет даже неистощимая фантазия Щедрина-художника, властный идиот сразу же приобретает реальные очертания.
Как воспитатели Угрюм-Бурчеев и Нечаев оказались вполне достойными друг друга. Разница, пожалуй, только в названии: Бакунин называет эту деятельность «систематическим курсом нового воспитания», а Щедрин — «систематическим бредом».
66
Второй источник аскетизма щедринского градоначальника, по нашему убеждению, — литературный. Речь идет о человеке, который:
— «сказал себе: «Я не пью ни капли вина. Я не прикасаюсь к женщине»;
— «стал вообще вести самый суровый образ жизни. Одевался очень бедно (...) и во всем остальном вел спартанский образ жизни; например, не допускал тюфяка»;
— «стал кормить себя (...) больше всего бифштексом, почти сырым»;
— выражаясь языком глуповского летописца, «бичевал себя не притворно»: спал на войлоке, в котором «были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с-исподи, остриями вверх», так, что «они высовывались из войлока чуть ли не на полвершка».
Да, это Рахметов, герой романа Чернышевского «Что делать?».
Если учесть отношение Щедрина к утопиям вообще и книге Чернышевского «Что делать?» в частности, то не таким уж странным представляется нам предположение о том, что истоки аскетизма Угрюм-Бурчеева надо искать не в средневековой пыли, а на страницах вышедшего несколькими годами ранее романа.
Обращает на себя внимание не свойственная градоначальникам неблудливость Угрюм-Бурчеева. Он не проявляет к прекрасному полу никакого интереса, словно выполняет рахметовскую клятву: «Я не прикасаюсь к женщине». В этом отношении властный идиот полная противоположность всем своим предшественникам, которые, по уверению градоначальника Василиска Бородавкина, несмотря на свое высокое положение, «устроены ... яко и человеки» и имеют «некоторые естественные надобности. Одна из сих надобностей — и преимущественнейшая — есть привлекательный женский пол (...) Есть градоначальники, кои вожделеют ежемгновенно...»5.
Что касается Угрюм-Бурчеева, он вообще не вожделеет. Покуда бывалый прохвост градоначальствовал, глуповцы даже не знали, что у него есть жена, и убедились в этом только после его «административного исчезновения». Отметим, что о так называемом эротическом эпизоде в жизни Рахметова тоже стало известно после его исчезновения из Петербурга.
А Нечаев? Женщины его интересовали только с точки зрения «полезности в деле всеразрушительной практической революции», как того требует «Катехизис революционера».
67
Могут возразить: но и у Нечаева был «эротический эпизод» — любовь к дочери Герцена Наталье Александровне.
Заманчиво, что и говорить, поверить в искренность чувств Нечаева и найти, как советовал Станиславский, доброе у «злодея». Воображение сразу предлагает вариант: изломанная, как это часто бывало у разночинцев, любовь, страдания отвергнутого... Или так: комплекс плебейской неполноценности у человека, влюбленного в дворянскую дочь...
Нечто в этом роде и рисуется тем, кто верит в «эротический эпизод».
У нас такой веры нет. Не потому, повторяем, что нам хочется представить Нечаева закоренелым негодяем, лишенным всего человеческого. Просто он слишком целеустремленная натура, ему некогда заниматься подобными, с его точки зрения, пустяками. Все поступки Нечаева могут быть правильно поняты только в том случае, если они будут оцениваться логикой его «Катехизиса», в котором важная роль отводится аскетизму. Помните: § 6. В революционере все «чувства родства, дружбы, любви, благодарности (...) должны быть задавлены ...»
Любовь отнимает драгоценное время, связывает, отвлекает от главной цели.
Нечаев был не только автором «Катехизиса». Он, пожалуй, единственный, кто свято выполнял все его положения.
У людей нечаевского толка чувство любви в обычном, общечеловеческом значении этого слова начисто атрофировано. Все отпущенные им природой порывы они отдают так называемому делу.
Если возникает необходимость, Нечаевы на скорую руку забегают в публичный дом, а при его отсутствии — занимаются онанизмом.
А что же было между Нечаевым и Н. А. Герцен (Татой)?
После смерти отца (А. И. Герцен умер 21 января 1870 года — по н.ст.) Тата по настоянию Бакунина и Огарева переезжает в Женеву, где уже находился бежавший из России после убийства студента Иванова Нечаев. Тата только недавно перенесла сильнейшее нервное потрясение, едва не кончившееся для нее трагически: во Флоренции в нее влюбился граф Пенизи, одаренный слепой музыкант. Получив отказ, он всячески преследовал Тату, угрожал убийством ее брата Александра и самоубийством, чем довел девушку до временной потери рассудка.
После смерти отца Н. А. Герцен начинает выполнять секретарские обязанности при Огареве и Нечаеве. В планах Нечаева ей отводится важное место: воспользоваться ее именем (по его мнению, это могло пойти на пользу дела) и ее деньгами. Та-
68
кова была цель. А средства? Как известно, такого вопроса для Нечаева вообще не существовало. Используется всё — увещевания и угрозы, лесть и уговоры, упреки и посулы, эксплуатация добрых чувств Таты к Огареву. И в конце концов — объяснение в любви. Получив отказ, он продолжает домогательства. Она пишет ему (Нечаев скрывался от швейцарской полиции, которая искала его для выдачи русскому правительству как уголовного преступника): «... и опять говорю Вам, что нет, не любою»6. Тогда он отсылает ей несколько любовных посланий, в которых пытается разжалобить ее описанием своего одиночества, льстит ей, подстрекает к «решимости», призывает на помощь дело. Если бы письма эти писал не Нечаев, не было бы оснований сомневаться в искренности чувств автора. Но их писал Нечаев... Уже после разрыва с ним Тата занесла в дневник такие строки: «... узнала, что Нечаев сказал ему (Бакунину), что они меня ни за что не выпустят, прибавляя: «Помилуйте, 300 000 франков!» Потом, что мне угодить очень трудно, но что можно подослать кого-нибудь, чтобы я полюбила одного из них»7.
Добавим, что Бакунин с Нечаевым рассчитывали не только на ее наследство. Они предлагали дочери Герцена стать шлюхой и таким образом добывать деньги для дела8.
Если это любовь, то трактуется несколько своеобразно, по-нечаевски...
Угрюм-Бурчеев начисто лишен эстетического чувства. Его представление о красоте природы очень точно отразил художник на той картине, что сохранилась в глуповском архиве, — «пейзаж, изображавший пустыню, посреди которой стоит острог; сверху вместо неба нависла серая солдатская шинель...»
Ни литературы, ни искусства. О них он просто не имел никакого представления. «Перед всем, что напоминало веселье или просто досуг, он останавливался в недоумении»9.
Нечаев признавался: «... Место, в котором я обитаю, называется одним из прекраснейших в стране; и в самом деле, здесь совмещены все возможные, так называемые, красоты природы (...) Сколько я ни заставлял себя восхищаться закатами и восходами солнца, ничего не выходит... »10
И это — о Швейцарии!
Угрюм-Бурчеев видит в природе своего самого заклятого врага и объявляет ей войну. Этого мало: вся его деятельность направлена на то, чтобы изменить природу человека, подчинить каждый его шаг, каждое дыхание своей злой воле.
А вот что писал Бакунин Нечаеву: «Вы хотите нелепости, невозможности, полнейшего отрицания природы человека и общества. Такое хотение гибельно. (...) Никакой человек, как
69
бы он ни был силен лично, и никакое общество, как бы совершенна ни была его организация, никогда не будет в силах победить природу. Пытаться ее победить могут только религиозные фанатики и аскеты ... »11
Нам представляется, что это письмо с полным основанием могло быть адресовано и Угрюм-Бурчееву.
Заметим: из всех видов искусства одно щедринский градоначальник не только сохранил, но и поощрял — песню. Причем всегда сам выступал в роли запевалы. «А за ним все работающие подхватывают:
Ухнем!
Дубинушка, ухнем!»
Откуда это меломанство? Причину его, вероятно, следует искать главным образом в отношении Щедрина к любым попыткам «регламентировать подробности», «усчитывать будущее», создавать всевозможные конструкции «золотого века».
Песня используется Угрюм-Бурчеевым только для сопровождения тех или иных трудовых процессов: «... Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь покрытый потом, весь преисполненный казарменным запахом и затягивает:
Раз первой! раз — другой!.. »12
Как тут не вспомнить слова Щедрина о «милых нигилистах» в романе Н.Г. Чернышевского «Что делать?», которые «будут бесстрастною рукою рассекать человеческие трупы и в то же время подплясывать и подпевать: «Ни о чем я, Дуня, не тужила» (ибо «со временем», как известно, никакое человеческое действие без пения и пляски совершаться не будет) ... »13
Несмотря на то что «природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение...» («Катехизис», § 7), Нечаев, как и Угрюм-Бурчеев, отнесся к песне благосклонно. Во всяком случае к одной — на слова стихотворения Огарева «Студент». Напечатанное в Женеве весной 1869 года, оно нелегально переправлялось в Россию вместе с другими воззваниями. Стихотворение посвящено Нечаеву*, который изображается как герой и мученик, страдающий за народное дело. Рассказывается даже о его мнимой смерти «в снежных каторгах Сибири».
_________________
* Стихотворение «Студент» было написано Огаревым в память своего друга юности С. И. Астракова, умершего от чахотки в 1867 году (не в Сибири). Бакунин уговорил Огарева переадресовать стихотворение «молодому другу Нечаеву».
70
Не исключено, что именно это стихотворение подсказало Нечаеву мысль сочинить версию о своей гибели в Сибири от рук жандармов.
К. Маркс и Ф. Энгельс в работе «Альянс социалистической демократии и Международное товарищество рабочих», используя публиковавшиеся в «С.-Петербургских ведомостях» материалы нечаевского процесса, писали: «Одна только музыка была, по-видимому, призвана избежать аморфности, на которую повсеместное всеразрушение обрекало все искусства и науки. Нечаев от имени комитета предписывал поддерживать пропаганду посредством революционной музыки и всячески пытался подобрать мелодию к этому поэтическому шедевру (песне на слова стихотворения «Студент». — В. С.), чтобы молодежь могла распевать его»14.
Культ невежества
У «народных заступников» нечаевского толка есть еще одно действенное средство для «всеобщего осчастливления» — культ невежества.
Унифицировать, уравнивать легче всего темную, забитую, немыслящую массу. Это точно подметил Достоевский, который в подготовительных материалах к «Бесам» писал, что для достижения «совершенного равенства» «первым делом надо понизить уровень образования, наук, талантов (...). Чуть лишь замечается человек с особенными способностями высшими или знанием, то он изгоняется из общества или казним, если его выгнать некуда. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалываются глаза, Шекспиры побиваются каменьями...»
И еще (заготовка для Петра Верховенского): «...Самое бы лучшее — уничтожить грамоту и книги. Мы всякого гения задушим в младенчестве — всё к одному знаменателю, полное равенство... » 1
Щедрин, считавший просвещение нации одним из важных условий демократизации страны, ее нормального развития, неустанно указывал на опасность равенства в невежестве. В упоминавшейся уже работе «Что такое «ташкентцы»?» (1869 г.) он объяснял: «Ташкентец» — это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы о ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т.д. «Ташкентец»
71
во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время...» И далее: «Безазбучность становится единственною творческою силою, которая должна водворить в мире порядок и всеобщее безмолвие»2.
Все глуповские градоначальники, как известно, не жаловали науку и просвещение. Их отношение к знаниям наглядно выразил Василиск Бородавкин в своих «Мыслях о градоначальническом единомыслии...»: «Науки бывают разные: одни трактуют об удобрении полей, о построении жилищ человеческих и скотских, о воинской доблести и непреоборимой твердости — сии суть полезные; другие, напротив, трактуют о вредном франкмасонском и якобинском вольномыслии, о некоторых, якобы природных человеку, понятиях и правах, причем касаются даже строения мира — сии суть вредные»3.
Это и есть классический аракчеевский взгляд на науку, взгляд «правого Ташкента»: хочешь не хочешь, а кое-какие знания народу все-таки придется дать, кто-то ведь должен дома и хлевы строить, землю удобрять, власть имущих кормить, обувать, одевать... Тут без элементарных знаний не обойтись. Даже кой-какая история «суть полезна» — для воспитания «воинской доблести».
Ничего подобного мы не находим в правлении Угрюм-Бурчеева. Он представляет иной «закал», иной фаланстер. Здесь признается только та наука, которая способствует разрушению.
Думается, нечаевская программа убедила Щедрина в том, что угроза просвещению исходит не только «справа», но и «слева». Она была для писателя примером того просветительства, целью которого является «всеобщее безмолвие». Эту программу Щедрин и положил в основу «систематического бреда», созревшего в голове Угрюм-Бурчеева. В нем вообще нет места ни науке, ни просвещению. Тут все «гении задушены в младенчестве».
Обратимся к тексту «Истории одного города».
«Школ нет, и грамотности не полагается; наука чисел преподается по пальцам».
Об исторической науке и говорить нечего, так как история вообще отменяется: «Нет ни прошедшего, ни будущего, а потоку летоисчисление упраздняется... »4
«Революционер (...) отказывается от мирной науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку — науку разрушения. Для этого и только для этого он изучает механику, физику, химию, пожалуй, медицину...»
Это — Нечаев, «Катехизис».
А вот его начальство. Бакунин поучает «молодых братьев
72
в России»: «...Не хлопочите в настоящий момент о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить (...) Таково убеждение лучших людей на Западе...»
Кто эти «лучшие люди»? Сие, видно, известно одному Бакунину.
Эта цитата взята из напечатанного в Женеве в мае 1869 года обращения «Несколько слов к молодым братьям в России», Если Щедрин не читал оригинал, то, как мы говорили, уж конечно, ознакомился с его подробным изложением в «Московских ведомостях» от 6 января 1870 г.
В другой листовке — «Постановка революционного вопроса» (май, 1869 г.) Бакунин утверждал, что учить народ — глупо, что его следует не учить, а бунтовать.
Право же, если бы мы не знали, что эта проповедь культа воинствующего невежества и обскурантизма прозвучала до создания заключительной главы «Истории одного города», можно было бы подумать, что Нечаев и Бакунин в своих теоретических изысканиях использовали «систематический бред» последнего глуповского градоначальника.
Оперативнее других призывам Нечаева и Бакунина ответили А. И. Герцен и Щедрин. В письмах «К старому товарищу», обращенных к Бакунину, Герцен писал:
«То, что мыслящие люди прощали Аттиле, Комитету общественного спасения и даже Петру I, не простят нам (...) Для нас существует один голос и одна власть — власть разума и пониманья.
Отвергая их, мы становимся расстригами науки и ренегатами цивилизации.
(...) Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку — и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вредной.
(...) Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей.
(...) Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, — проповедь неустанная, ежеминутная, — проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушенья, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам.
(...) Разгулявшаяся сила истребления уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до которых люди достигли во всех направлениях ... с начала цивилизации»5.
73
Угрюм-Бурчеев — это тот самый Аттила от революции, который на практике «закрыл книгу, оставил науку» и повел «на бессмысленный бой разрушения», та самая «разгулявшаяся сила истребления», что поставила Глупов вне пределов цивилизации.
«Неизреченная бесстыжесть»
Щедрин совершенно безошибочно определил одно из главных качеств уравнителей «нового закала» — «неизреченную бесстыжесть», «неисповедимую наглость».
О «неизреченной бесстыжести» взора Угрюм-Бурчеева автор пишет: «Человек, на котором останавливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное чувство, в котором первенствующее значение принадлежало не столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за человеческую природу вообще»1.
Через месяц после окончания журнальной публикации «Истории одного города» вышел из печати очерк Щедрина «Сила событий», в котором говорится о бесстыжести людей, долгое время правивших Францией:
«... Всякое проходимство является на сцену не иначе как в блеске, свойственном бесстыжеству. Бесстыжество отуманивает; оно на весь мир смотрит в упор и при этом лжет, хвастает, обманывает в глаза. При виде этой беззаветной наглости мнится, что за нею стоит что-то несокрушимое, что у нее есть какая-то роль и история. Но, кроме того, бесстыжество обладает еще одним качеством: где бы оно ни появилось, около него сейчас же группируется плотная масса негодяев (...)»
Мысли Щедрина о бесстыжести выходят за рамки представления о Наполеоне III, его окружении. Они могут служить комментарием к «неизреченной бесстыжести» и Угрюм-Бурчеева, и его прототипа. Бесстыжество — одно из главных качеств Нечаева. Он поступает именно так, как об этом пишет Щедрин в «Силе событий»: «... Застать врасплох, удивить неожиданностью — вот что требуется. Покуда человек протирает глаза, можно переменить всю его обстановку и даже его самого поставить вверх ногами. А этого-то результата только и домогается бесстыжество»2.
Угрюм-Бурчеев тоже действует по этой рекомендации. Застав врасплох глуповцев, он не просто удивил их неожиданностью. Пока они протирали глаза, он на практике осуществил свой «систематический бред», коренным образом изменив и «внешнюю постройку» и «внутреннюю обстановку».
74
Его постоянное оружие — «неизреченная бесстыжесть» и «неисповедимая наглость».
Выше уже говорилось, что Нечаев выкрал у Бакунина компрометирующие «начальство» документы. Когда вор при свидетелях был уличен, то он, нисколько не смущаясь, не пытаясь оправдываться или опровергать обвинение, заявил: «Мы очень благодарны за все, что вы для нас сделали, но, так как вы никогда не хотели отдаться нам совсем, говоря, что у вас есть интернац(иональные) обязательства, мы хотели заручиться против вас на всякий случай. Для этого я считал себя вправе красть ваши письма и считал себя обязанным сеять раздор между вами, потому что для нас не выгодно, чтобы помимо нас, кроме нас, существовала такая крепкая связь»3.
Он «считал вправе красть» — аргумент вполне достойный неизреченной бесстыжести Угрюм-Бурчеева.
«Узнав, что фамилия, когда-то бывшего русского деятеля Герцена, думает начать издание сочинений покойного...»
Это из письма Нечаева наследникам великого писателя, которые готовили издание сборника посмертных статей А. И. Герцена, в том числе и писем «К старому товарищу», предупреждавших об опасности Нечаевых.
Сколько бесстыжей наглости в этом послании Нечаева, написанном на бланке мифического Бюро иностранных агентов русского революционного общества «Народная расправа»! Требование не предпринимать издания заканчивается открытой угрозой: «Высказывая наше мнение гг. издателям, мы вполне уверены, что они, зная, с кем имеют дело, и понимая положение русского движения, не принудят нас к печальной необходимости действовать менее деликатным образом»4*.
Неизреченная бесстыжесть возведена Нечаевым в политический принцип «цель оправдывает средства», в основу идеологии и практической деятельности. «Нравственно для него (революционера) все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что помешает ему» («Катехизис»).
Уже находясь в Петропавловской крепости, Нечаев обвинял Исполком «Народной воли» в чрезмерной «добросовестности»:
«... Не забудьте, что из-за этой буржуазной добросовестности задерживается успешная организация, а стало быть, дается
__________________
* К чести А. А. Герцена — сына писателя — надо сказать, что он, «зная с кем имеет дело», не поддался шантажу и доказал, что с политическим бандитизмом можно бороться только твердостью, что самое страшное здесь — уступки. Он ответил Нечаеву решительными действиями: к концу 1870 года «Сборник...» увидел свет. А для печати А. А. Герцен подготовил заявление, в котором писал: «всякого рода угрозы мы презираем». (ЛН, № 41—42. — С. 163).
75
время окрепнуть врагам народа. Из-за этой добросовестности затрудняется борьба, и потом придется уничтожать не сотни, а сотни тысяч человек».
В чем же заключается эта «добросовестность»? Оказывается, в неумении лгать самым бессовестным образом (Нечаев называет это неумением «ослепить блеском своей славы»). «Возможно ли, — с возмущением спрашивает он, — печатать отчеты о пожертвованиях, сумма которых в одном номере составляет всего каких-нибудь 5—8 тыс. рублей? (...) Есть ли смысл печатать такие отчеты? Да их нужно, — говорит Нечаев, — увеличивать уж по крайней мере двумя нулями ... »5
Авторы статьи в «Былом», откуда взяты эти строки, отмечают, что «замечаний в этом роде Нечаев делал очень много»6, Добавим: в своей практической деятельности он так всегда и поступал. Ложь вождя понуждала ко лжи и членов его организации. А. К. Кузнецов, один из ближайших сподвижников Нечаева, рассказал на суде, что он представлял фиктивные отчеты о денежных взносах, принятых от вновь обращенных: «Чтоб незаметна была моя ложь, я старался каждый раз приносить в наши собрания деньги, будто бы собранные мною с лиц, изъявивших желание присоединиться к нам, но на самом деле эти деньги (по несколько рублей) я давал, большею частью, свои собственные»7. Характерно, что Щедрин включил заметку с этими показаниями в свою статью «Так называемое «нечаевское дело»...»
В качестве средств для возмущения крестьян Нечаев предлагал и такое: «... выпустить сперва для местностей, где сильна вера в царя, подложный царский манифест, в котором царь будто бы объявляет своим верноподданным: «По совету любезнейшей супруги нашей государыни императрицы, а также по совету князей, графов (...) и по просьбе всего дворянского сословия, мы признаем за благо» — возвратить крестьян помещикам, увеличить срок солдатской службы, разорить все старообрядческие молельни и т. д. В то же время должен быть разослан священникам подложный же «Секретный Указ» святейшего синода, где сказано, что «Всемогущему Богу угодно было послать России тяжелое испытание: новый император Александр III заболел недугом умопомешательства и впал в неразумие», вследствие чего священники должны «тайно воссылать с алтаря молитвы о даровании ему исцеления, никому не открывая сей важной государственной тайны». Расчет был, конечно, на то, что священники именно разболтают всем скандальное известие»8.
Что и говорить, у «неисповедимой наглости» Угрюм-Бурчеева были достойные реальные примеры. Разве не «опасение за че-
76
ловеческую природу вообще» испытывает читатель «Катехизиса революционера» и других нечаевско-бакунинских документов?
А с какой «неисповедимой наглостью» добивался Нечаев от А.И. Герцена выдачи так называемого «бахметьевского фонда*»!
Знал бы Павел Александрович Бахметев, русский помещик, эмигрировавший в 1857 году из России и передавший Герцену и Огареву 20 тыс. франков для революционной пропаганды, какую медвежью услугу оказывает он российской демократии своим пожертвованием**! Вот уж поистине: добрыми намерениями ад вымощен.
Бахметев отправился строить справедливое общество — то ли в Новую Зеландию, то ли еще на какие острова — и бесследно исчез, о его судьбе до сих пор ничего не известно. А на «фонд» через двенадцать лет отыскался претендент — Сергей Нечаев.
Нечаев прекрасно понимал, что его личное обращение к Герцену ни к чему не приведет. Александр Иванович не скрывал своей неприязни к Нечаеву. «Редко кто-нибудь был так антипатичен Герцену, как Нечаев», — пишет Н. А. Тучкова-Огарева9.
Это была не только личная антипатия. Герцен одним из первых разглядел опасность нечаевщины, не позволил Нечаеву обмануть себя россказнями о своих мифических подвигах и старался отмежеваться от чуждых ему идей триумвирата Бакунин-Нечаев-Огарев. В июне 1869 года он пишет дочери: «Я — как и в Ницце — не согласен с Бак[униным] и петербургски-студенческой (нечаевской — В. С.) пропагандой и тут расхожусь не только с Бак[униным], но и с Огар[евым]. Огар[ев] стал такой кровожадный — что и бог упаси. — Пугачают и стращают...»
Даже шутливый тон не может скрыть серьезности расхождений. Об этом Герцен прямо пишет Огареву в начале июля того же года: «У вас — отцы-триумвиры — воли не может быть, да и у всех террористов не может быть.
(...)Мне, наконец, и эта государственная деятельность — на уничтожение государства — и это казенно-бюрократическое уничтожение вещей — сдается каким-то delirum'om tremes (белой горячкой).10
_________________
*Во всех источниках пишется «бахметьевский», хотя образовано это слово от фамилии «Бахметев».
**Этот эпизод из жизни Бахметева был использован Н. Г. Чернышевым в романе «Что делать?». Рахметов отдает «величайшему из европейских мыслителей XIX века, отцу новой философии» 25 тыс. талеров.
77
Нечаев сразу же почувствовал отношение к себе Герцена и, повторяем, понимал, что добровольно тот ему бахметьевских денег не отдаст. Верный своей иезуитской системе, он подключил к экспроприации Бакунина и Огарева. По его настоянию Огарев требует от Герцена, чтобы он срочно встретился с Нечаевым в Женеве.
«... я приеду, — отвечает Герцен другу. — Мне сдается, что это Бак[унин] тормошом тормошит... и все по телеграфу — быстрота, точность, натиск смелый...»
Разгадал Герцен и главного участника операции. В том же ироническом тоне (а что ему еще оставалось!) он сообщает дочери: «Огар[ев] вдруг мне написал, что какому-то человечку, по одному дельцу нужно на секундочку повидаться в каком-нибудь местечке ... »11
«Какой-то человечек» — это Нечаев.
А Нечаев торопит, продолжает «натиск смелый». По его настоянию, а может быть, и под его диктовку Огарев пишет новое письмо (Герцен не стал телеграфировать, а ждать Нечаев не хочет ни часа) — этакую смесь мольбы с ультиматумом: «... Чтобы мой внучек с тобой встретился — мне необходимо (...) Отвечай немедленно, ибо иначе невозможно»12.
«Внучек», как вы догадываетесь, тот же Нечаев.
Герцен был старше Огарева всего на один год. А мудрее — на целое столетие. Он понимал, что в руках Нечаевых эти деньги могут привести к бесполезным жертвам, предвидел возможность их «безумного употребления». Поэтому, сколько мог, сопротивлялся нажиму.
Однако логике Искандера Нечаев противопоставил такое оружие, против которого Герцен оказался бессилен. Явно по наущению «внучека» Огарев упрекнул друга в непорядочности — попытке узурпировать права на бахметьевский фонд: «Но ведь деньги даны под нашу общую расписку, Александр, а я признаю полезным их употребление, как говорят Бакунин и Нечаев»13.
Огарев, как видим, заговорил языком Нечаева. И Герцен, удивительно щепетильный в вопросах чести, согласился на подсказанный Тучковой-Огаревой компромисс: предоставить Огареву право распоряжаться по своему усмотрению половиной «фонда».
Деньги, конечно же, оказались в распоряжении Нечаева. Бесстыжесть могла торжествовать.
Но Нечаев был не из тех, кто соглашается на половину, когда есть возможность получить всё.
Убив поднявшего голос против его диктата студента Иванова и бросив на произвол судьбы (точнее — на скамью под-
78
судимых) ошельмованных соучастников преступления и всю «Народную расправу», Сергей Геннадиевич в конце 1869 года вторично бежал из России.
В его голове уже зреет план новой пропагандистской кампании. А для этого нужны деньги. Значит, надо продолжить изъятие «бахметьевского фонда». Придет время, и у него появятся свежие идеи: грабить туристов, путешествующих по Швейцарии, использовать в качестве проституток дочь Герцена Н. А. Герцен и других «совсем наших» (см. «Катехизис») женщин. Но это будет потом. А сейчас главное — любыми путями добраться до остатков «фонда».
Первое, что делает Нечаев, оказавшись вне пределов России, — отправляет телеграмму Огареву с приказом (иначе его требование не назовешь) устроить ему свидание с Герценом.
5 января 1870 года (хронология здесь очень важна, читатель поймет почему) Огарев извещает Герцена о том, что Нечаев находится на пути в Швейцарию и желает с ним встретиться.
Герцен понимает, зачем он понадобился Нечаеву: снова начнется «натиск смелый», снова будут «выкручивать руки», требуя, денег. И в то же время в нем растет уверенность: нельзя финансировать мероприятия Нечаева. Он отвечает Огареву: встречаться с этим человеком не желаю14.
Другого отказ от встречи мог бы смутить. Только не Нечаева: понятия чести, порядочности — всё это для него атрибуты «поганого мира». Он не только сам ведет постыдную игру, он, если так можно выразиться, обесстыживает Огарева, превратив его в свою главную ударную силу в борьбе за «фонд».
Остается только поражаться, до какой степени этот опытный политический деятель, многолетний друг и соратник Герцена, был ослеплен невежественным фанатиком. Но из песни слов не выбросишь: Огарев в эти дни не просто посредник Нечаева, он послушный исполнитель его воли. В каждом слове огаревских обращений к Герцену по поводу денег явно ощущается властное бесстыжее дыхание Нечаева. Весеннее соглашение о разделе «фонда» ничуть не смущает его — ведь оно было джентльменским, следовательно, можно считать, что его вообще не существовало, никаких расписок Нечаев не давал. А юридически Огарев продолжает оставаться одним из двух распорядителей бахметьевских денег. Значит, хотя бы половину из них можно отхватить вполне законно.
Операция начинается с весьма туманной просьбы-распоряжения, имеющей, кроме прочего, и разведывательный характер. «Приготовь сколько хочешь», — пишет Огарев Герцену.
79
Герцен категорически против финансирования нечаевских мероприятий. Поступающая из России информация, беседы с приезжающими оттуда людьми убеждают Герцена в его правоте. 7 января (25 декабря 1869 г. по ст. ст.) «Московские ведомости» сообщили, что Нечаев — убийца студента Иванова. Дело принимало явно уголовный характер. В одной из нечаевско-бакунинских листовок, той самой, что освящала «яд, нож, петлю», говорилось: «...это назовут терроризмом! Этому дадут громкую кличку! Пусть! Нам все равно!»15 Но Герцену было далеко не все равно. 12 января он отвечает Огареву на его требование «приготовить сколько хочешь»: «... деятельность его (Нечаева. — В. С.) и двух старцев (самого Огарева и Бакунина. — В. С.) считаю положительно вредной и несвоевременной ...»
Герцен напоминает другу, что Бахметев оставлял деньги не для таких целей. «На каком основании ты думаешь отклонить от назначения фонд? — спрашивает он. И не без раздражения замечает, — не знаю». К концу письма раздражение прорывается наружу: «Твое «приготовь сколько хочешь» — меня сконфузило: что же за мера в «сколько хочешь» — а потому я буду ждать от тебя приказа в цифрах. И выполню его для того, что ты того желашь»16.
У него еще теплится надежда: может быть, речь идет о незначительной сумме и можно будет выполнить просьбу, не трогая «фонда»...
Но не тут-то было. «Приказ в цифрах», отданный, несомненно, под диктовку Нечаева, ошеломил: пять тысяч франков!
Это наглое требование пришло в Париж либо 14-го, либо 15-го января. Напомним читателю, что болезнь, от которой Герцену уже не суждено было оправиться, началась 14-го, вечером. Пятнадцатого, после бессонной ночи, сильного жара и бреда, Герцен сделал следующую приписку на письме Огареву, начатом накануне: «Ну, а ты огорошил 5 т[ысячами] — не ошибка! ли — и моя страдательная роль»17.
Лечащий врач, знаменитый Шарко, требует полного покоя!
А Нечаев торопит: не дает опомниться. В письме Огарева, датированном пятнадцатым января, снова настойчиво повторяется требование пяти тысяч: «... Надо будет дать 5 т[ысяч] фр[анков] (...) Вот и все покамест. А деньги ты на днях приготовь, т. е. чем скорей, тем лучше (...)»18.
С ножом к горлу...
Этого письма Герцен уже не прочитал. Оно пришло восемнадцатого, за три дня до смерти писателя, и обе Натали — дочь Наталья Александровна и жена Наталья Алексеевна Тучкова-Огарева — не решились показать его больному. Но Ога-
80
реву (а следовательно, и Нечаеву) они ответили. В тот же день дочь Герцена писала: «Мы получили твою записочку к папаше» но должны были прочесть ее, не показывая ему; ты теперь знаешь, что его никак нельзя тревожить. Ты просишь, чтобы он непременно исполнил твою просьбу. Как с этим быть...»19
Когда предлагают «непременно исполнить», то это уже не просьба, а требование. Кстати, в ответе Огареву жена Герцена называет вещи своими именами. Письмо это без даты, но вероятнее всего, написано тоже восемнадцатого: «Огарев, я не знаю, что делать, — болезнь очень серьезная — лишь бы она прошла — как же быть с твоим требованием? Я ничего не знаю о делах Герцена. Твою первую записку он читал уже больной и сказал: «Я не могу дать таких денег». С тех пор мы не давали ему писем, потому что ему нужен абсолютный покой ... »20
Можно представить душевное состояние больного Герцена. «... И моя страдательная роль», — писал он.
Александр Иванович Герцен скончался 21 января 1870 года. Ему не исполнилось еще пятидесяти восьми...
Мы упоминали, что за несколько дней до роковой болезни Герцен отказался от встречи с Нечаевым. Т. Пассек несколько уточняет позицию писателя: «Не приму его у себя, лучше пойду к нему на квартиру. Когда Нечаев услышит, что я не дам ни копейки из десяти тысяч, то, конечно, убьет меня и перепугает вас всех»21.
Достоверность многих утверждений Т. Пассек справедливо подвергается сомнениям. А. И. Герцен, конечно же, мог высказать подобное опасение, тем более после того, как стало известно, что Нечаев — убийца. Однако нет никаких оснований делать вывод о том, будто эти опасения сбылись.
На наш взгляд, роль Нечаева иная. В разгар болезни писателя Шарко констатировал: «В болезни господина Герцена нет ничего спорного. У него поражено левое легкое, и если сил хватит снова refaire (восстановить) то, что уже исчезло, тогда он спасен»22.
«... если сил хватит ...»
Не хватило: все, что оставалось, отнял Нечаев.
Мы согласны с П. Н. Милюковым, писавшим в начале века о мрачной покорности судьбе, безропотном смирении, которые сопутствовали кончине Герцена: «Как будто всё, что было трагичного в его положении*, в его характере, сгустилось над его
________________
*Здоровье А.И. Герцена было, конечно, подорвано тяжелыми переживаниями, связанными с болезнью дочери.
81
головой, чтобы лишить его нравственного сопротивления перед слепой силой, заносящей над ним руку для рокового удара...
Такой слепой силой была для Герцена и нечаевщина, он оказался одной из многих ее жертв. Это косвенно подтвердил и сам Нечаев. В лондонском издании «Община» он опубликовал нечто вроде некролога Герцену, в котором не без удовлетворения назвал свою версию причины его смерти:
«Поколение, к которому принадлежал Герцен, было последним, заключительным явлением либеральничающего барства. Его теоретический радикализм был тепличным цветком (...), быстро увядшим при первом соприкосновении с обыкновенным реальным воздухом практического дела»24.
«Обыкновенный реальный воздух практического дела» — это! нечаевщина. Дышать им Герцен, действительно, не мог, и именно поэтому «быстро увял».
Нечаев мог быть доволен. Что касается наследников Герцена, то он не сомневался: деньги отдадут! Уверенность его основывалась на логике «неизреченной бесстыжести»: не захотят мараться!
Огорчительно, но осуществить «практическое дело» снова помог Огарев, к давлению на которого Нечаев подключил и Бакунина. «Это не только твое право, но и твой священный долг, — убеждал один одураченный деятель другого, — и перед этим долгом падают все деликатности отношений. В этом деле ты должен высказать римскую строгость»25.
Расчет Нечаева полностью оправдался: чтобы не иметь с ним ничего общего, сын Герцена не захотел держать у себя эти деньги и передал их Огареву. Большая часть и второй половины «бахметьевского фонда» оказалась в распоряжении Нечаева.
Не знал Бакунин, какой позор на свою седую голову накликал, помогая экспроприации «фонда»! Бесстыдству Нечаева не было границ. Никаких расписок в получении денег он не давал, и теперь стремился использовать этот факт для того, чтобы шантажировать Бакунина. Когда в печати появились обвинения Бакунина в присвоении «бахметьевского фонда», Нечаев и не подумал выступить с опровержением. В ответ на недоуменный вопрос С. И. Серебренникова: «Почему же он (т.е. нечаевский «Комитет». — В. С.) не может дать квитанцию от себя, которая; (...) может быть предъявлена для очищения от гнусной лжи человека, который всю жизнь борется за освобождение масс?» — Нечаев ответил: «Относительно фонда твои предположения никуда не годятся. Не только какую-нибудь квитанцию от Комитета, но и говорить тебе об этом не следует ни с кем.
(...) Хозяин фонда — Огарев; он должен (в случае крайней надобности) заявить, что деньги, вверенные ему и покой-
82
ному Герцену для русской пропаганды, находятся у него и что не считает нужным кому-либо давать отчет преждевременно. А о том, что сумма передана в Комитет, не должно и толковать. Растолкуй это Огареву...»26.
Обращает на себя внимание не только бесстыжесть этих указаний. Каков тон по отношению к Огареву: «он должен», «растолкуй это Огареву...» Роли переменились, теперь в качестве «начальства» выступает уже Нечаев.
К Нечаеву обращается сам Бакунин. В качестве одного из условий их примирения он требует, чтобы тот публично заявил, что Бакунин «никогда не имел ни прямого, ни косвенного вмешательства в распоряжение Бахметьевского фонда».
Нечаев не реагирует. Бакунин обращается к Огареву: «Огарев, я положительно настаиваю на том, чтобы ты дал мне, нисколько не откладывая (...), письменное свидетельство в том, что весь фонд отдан тобой Нечаеву и что я в распоряжении им не имел никакого участия... »27.
Огарев подписал следующее свидетельство:
«Мы, т. е. покойный Герцен и я, нижеподписавшийся, получили в Лондоне фонд для русского дела, и я передал его (а до сих пор расписки не получил) куда следует через посредство Нечаева. Бакунин в передаче и получении денег совершенно не участвовал.
В моем распоряжении остаются тысяча четыреста десять франков и пятьдесят сантимов, из которых я ни сантима никому не выдам до получения ответа об издании «Колокола»*28.
Нам могут возразить: нет никаких сведений о том, что Щедрин, работая над последней главой «Истории одного города», знал о перипетиях борьбы Нечаева за «фонд» и о многих других фактах его биографии. Верно. Но это доказывает лишь то, что автор уловил самую суть уравнителей «нового закала» Остальное сделала его интуиция художника.
«Злосчастная муниципия»
Как уже говорилось, для зачисления в прототипы первостепенную роль играет идентичность общественного идеала реального лица и персонажа художественного произведения. Во имя
___________________
*«Колокол» — это возобновленное Нечаевым и Огаревым после смерти Герцена издание. Всего с апреля по май 1870 года вышло шесть номеров. О преемственности с прежним «Колоколом» говорит разве только пометка: «Орган русского освобождения, основанного Герценом (Искандером)».
Что касается расписки в получении «фонда», то, несмотря на обещание, Нечаев никогда так ее и не выдал.
83
чего аскетизм, непреклонность, разрушение, одержимость? Каковы конечные цели? Иначе все люди с оттопыренными ушами будут претендовать на звание прообраза Алексея Александровича Каренина. А аскетизм Рахметова будет возводиться к суровому образу жизни того же князя Святослава Игоревича.
Итак, идеалы Нечаева. Они указаны в статье второго номера «Народной расправы» «Главные основы будущего общественного строя», опубликованной как раз в тот период, когда Щедрин работал над заключительной главой «Истории одного города». По нашему мнению, именно в этом документе заложены многие положения «систематического бреда» Угрюм-Бурчеева, того бреда, «в котором до последней мелочи были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии»1.
С содержанием «главных основ», к которым Нечаев приговаривал Россию, познакомимся по их публикации в работе К. Маркса и Ф. Энгельса «Альянс социалистической демократии и международное товарищество рабочих»:
«Выход из существующего общественного порядка и обновление жизни новыми началами может совершиться только путем сосредоточения всех средств для существования общественного в руках нашего комитета* и объявлением обязательной для всех физической работы.
Комитет тотчас по низвержении существующих основ объявляет всё общественным достоянием (...).
В течение известного числа дней**, назначенных для переворота, и неизбежно последующей за ним сумятицы, каждый индивидуум должен примкнуть к той или иной рабочей артели по собственному выбору... Все оставшиеся отдельно и не примкнувшие к рабочим группам без уважительных причин не имеют права доступа ни в общественные столовые, ни в общественные спальни, ни в какие-либо другие здания, предназначенные для удовлетворения разных потребностей работников-братьев (...); одним словом, тот, кто не примкнул без уважительных причин к артели, остается без средств к существованию. Для него закрыты будут все дороги, все средства
_______________
* Созданная за годы Советской власти Командно-Административная Система — это реальное воплощение мечты Нечаева о централизации власти, «сосредоточении всех средств в руках нашего комитета», зловещий памятник всем «бесам» — прошедшим, настоящим и — не приведи господи! — будущим.
** Как это знакомо: так называемые «временные», «вынужденные» меры становятся затем, как правило, постоянными, приобретают силу основных законов.
84
сообшения, останется только один выход: или к труду, или к смерти»2.
За ходом работ следят так называемые оценщики. Все «оценщики» данной местности объединяются «конторой». «Контора» руководит всеми общественными работами и всеми общественными учреждениями — спальнями, столовыми, школами, больницами. С определенного возраста дети принадлежат артели. Отношения между полами объявляются совершенно свободными. Подробно регламентируются воспитание, рабочее время, даже кормление детей. Коренным образом меняется мировоззрение людей — оно полностью унифицируется, нивелируется. Его основа— всеобщее послушание и стремление каждого «производить для общества как можно более и потреблять как можно меньше».
А теперь сравним эту программу с «целым систематическим бредом» Угрюм-Бурчеева, его «нивелляторством, упрощенным до определенной дачи черного хлеба».
Для наглядности представим это так.
Будущее по уравнителям нечаевского толка
|
«Злосчастная муниципия» Угрюм-Бурчеева
|
«Каждый индивидуум должен примкнуть к той или иной рабочей артели...» «Каждая артель имеет своего «оценщика».
|
«Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира (...) и принадлежащая к десятку, носящему название взвода».
|
Все «оценщики» объединяются «конторой». |
«... пять взводов составляют роту, пять рот — полк». |
Рабочее время строго регламентировано. |
«В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим образом». «По принятии пищи (...) повзводно разводятся на общественные работы. Работы производятся по команде. Обыватели разом нагибаются и выпрямляются...» |
Общие столовые. |
«Манеж для принятия пищи». |
85 |
|
|
|
|
|
«Другие здания, предназначенные для удовлетворения разных потребностей». |
«Манеж для коленопреклонений». «Манеж для телесных упражнений» |
Регламентируется даже кормление детей. |
«Малолетние сосут на скорую руку материнскую грудь». |
Отношения между полами объявляются совершенно свободными. |
«... Лица различных полов не стыдятся друг друга». «Союзы между людьми устраиваются не иначе, как сообразно росту и телосложению, так как это удовлетворяет требованиям правильного и красивого фронта». |
Стремление каждого «производить для общества как можно более и потреблять как можно меньше». |
По поводу первой части этой формулы конкретно в «Истории одного города» ничего не говорится. Но некоторые детали дают наглядное представление об отношении глуповцев к труду. О каком стремлении «производить для общества как можно более» может идти речь, если труд этот — подневольный («Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут стреляет в солнце».)? Какова может быть производительность труда, если «землю пашут, стараясь выводить сохами вензеля, изображающие начальные буквы имен тех исторических деятелей, которые наиболее прославились неуклонностью»*? Что касается второй части нечаевской формулы («потреб- |
____________________
* Идеологические преимущества вензельного метода обработки земли очевидны. Но как показала довольно продолжительная практика, урожайность с каждого вензелегектара от этого не увеличивается, а почему-то неуклонно падает.
86
|
лять как можно меньше»), то она выполнялась неукоснительно. «Утром получают по куску черного хлеба, посыпанного солью», в обед снова «по куску черного хлеба с солью», а «по закате всякий получает по новому куску хлеба». Потребление, как видим, сведено до минимума. Надо отдать должное прохвосту: личным примером он воодушевлял глуповцев на его ограничение. |
Мировоззрение людей полностью унифицируется. Его основа — всеобщее послушание. |
Угрюм-Бурчеев унифицировал не только «внешнюю постройку этого бреда» — от формы одежды до разрешения женщинам «рожать детей только зимой, потому что нарушение этого правила может воспрепятствовать успешному ходу летних работ»3. Он замахнулся и на «внутреннюю обстановку живых существ» и, надо признать, многого добился в деле нивелировки сознания глуповцев. «Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, — говорит летописец, — глуповцы с устатку, ни о чем больше не мыслили, кроме как о выпрямлении согбенных работой телес своих»4. Унификации сознания способствуют и праздники, учрежденные Угрюм-Бурчеевым. «Праздников два: один весною, немедленно после таяния снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предостоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и |
87
|
посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке»5. Что касается всеобщего послушания, то результат тут был изумительный: начисто прекратился мартиролог глуповского либерализма — никто даже не помышлял об инакомыслии — предел мечтаний диктаторов всех времен — прошедших, настоящих и будущих. |
Заполняя эти две безысходные колонки, мы часто путались: где реальность, а где писательский вымысел, что взято у Нечаева, а что у Щедрина ...
Мы убеждены, что Угрюм-Бурчеев построил свой фантастический мир, во многом руководствуясь проектом Сергея Геннадиевича Нечаева. Мир, в котором «нет ни страстей, ни увлечений, ни привязанностей», а «жизнь ни на мгновенье не отвлекается от исполнения бесчисленного множества дурацких обязанностей, из которых каждая рассчитана заранее и над каждым человеком тяготеет как рок. (...) Нивелляторство, упрощенное до определенной дачи черного хлеба, — вот сущность этой кантонистской фантазии...»
Цель деятельности властного идиота — создание ирреальности, миража, «призраков». «Ни бога, ни идолов — ничего»,— замечает автор6.
Вот уж чего никак не скажешь об Аракчееве: и бог у него был и идолы.
Все «фантазии» Аракчеева не затрагивали основ того строя, которому он служил верой и правдой. Щедрин так и пишет об уравнителях его школы: «...никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы».
Угрюм-Бурчеев не просто подрывал основы, — он совершил переворот, решив «однажды навсегда, что старая жизнь безвозвратно канула в вечность»7.
И Нечаев, и Угрюм-Бурчеев не мыслят совершенного равенства без шпионов. Взаимная слежка, доносительство, болезненная подозрительность — это основы не только нечаевской организации, но и созданного властным идиотом по ее образу и подобию государственного устройства.
88
Нечаев разрабатывает систему взаимного шпионажа. В каждую «пятерку» он внедряет шпиона. Чтобы удержать своих сторонников в повиновении, добывает на них компрометирующие материалы, приказывает протоколировать все их высказывания и доносить ему. Уж на что такой не очень-то разбирающийся в средствах деятель, как Бакунин, и тот упрекал его: «Вы воспитываете в них (рядовых членах организации. — В. С.) ложь, недоверие, шпионство и доносы ... »8
Нечаев держит своего шпиона в русской секции I Интернационала и в «Народном деле». И из дочери Герцена он хотел сделать шпионку. Вот отрывок из ее дневника:
«... я стала тоже замечать, что мои лаконические ответы на все его (Нечаева) вопросы о разных особах его не удовлетворяют. Я ему прямо сказала, что совсем не намерена ему передавать все, что знаю и слышу...»
Нечаев продолжал настаивать. А когда Н. А. Герцен воскликнула с отвращением: «Вы (...) мне предлагаете быть шпионом», он «иронически улыбнулся и сказал:
— К чему употреблять такие громкие слова?»9
И за своими отцами-командирами Бакуниным и Огаревым он тоже шпионил, стремясь заполучить компрометирующие их материалы.
Короче говоря, Нечаев возвел шпионаж в ранг основополагающего атрибута системы, оружия, при помощи которого достигается и поддерживается совершенное равенство. Не случайно Ф. М. Достоевский в подготовительных материалах к «Бесам» («Принципы Нечаева») привел такое рассуждение Нечаева (Петра Верховенского): «...каждый друг над другом шпионит и друг на друга доносит»10.
А Угрюм-Бурчеев? Он словно взялся осуществить на практике предначертания своего прототипа. Рассказ о созданном им государственном устройстве — этом «фантастическом бреде» — начинается и заканчивается сведениями о шпионах. «Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира и своего шпиона...» Щедрин подчеркивает: «на шпионе он особенно настаивал ...» Поселенные единицы объединяются во взвод, который, «в свою очередь, имеет командира и шпиона». Потом идут рота, полк, бригада, дивизия. И «в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион». Но и это еще не всё: шпион приставлен и к самому Угрюм-Бурчееву: «Над городом парит окруженный облаком градоначальник (...) Около него ... шпион!!»11
Почему Угрюм-Бурчеев «особенно настаивал» на шпионе? Почему основой нечаевской организации является доносительство, взаимная подозрительность? Ответ на эти вопросы можно
89
найти у К. Маркса и Ф. Энгельса, которые писали о заговорщиках нечаевского толка:
«Заговорщики находятся в постоянном соприкосновении с полицией, они ежеминутно приходят в столкновение с ней; они охотятся за шпиками, так же как шпики охотятся за ними. Шпионство — одно из их главных занятий ...»
Отсюда — всеобщая шпиономания и, что очень важно, отсутствие четкой грани между профессиональным заговорщиком и профессиональным шпионом. Продолжим прерванную цитату:
«... Поэтому не удивительно, что небольшой скачок от заговорщика по профессии к платному полицейскому агенту совершается так часто (...) Этим объясняется безграничная подозрительность, которая царит в заговорщических обществах, совершенно ослепляет их членов и заставляет их видеть в своих лучших людях шпиков, а в действительных шпиках своих самых надежных друзей»12.
Это написано за двадцать лет до нечаевщины, но имеет самое прямое отношение к той организации, которую создал Нечаев. В ней подозревали всех и вся, в том числе и Бакунина, и самого Нечаева. Об этом много говорилось и на процессе нечаевцев, и в воспоминаниях о нем.
Мы убеждены, что Нечаев не совершал «небольшого скачка от заговорщика по профессии к платному полицейскому агенту». Но не вызывает сомнения и другое: никакой агент не мог бы принести такого вреда демократическому движению и оказать такую услугу реакции, как Нечаев.
Нечаев, безусловно, не единственный экстремист левого толка, давший писателю материал для создания образа угрюмого идиота. Щедрин был достаточно осведомлен и о тайном обществе ишутинцев, которое действовало в Москве в середине шестидесятых годов, и о петербургской «Сморгонской академии» — фактической предтече «Народной расправы». Важным источником для угрюм-бурчеевских «злосчастных муниципий» послужили, конечно, и различные коммунистические утопии — как отечественные, так и зарубежные. Российские мы уже вскользь упоминали. Что касается иноземных, то напомним об икарийской коммуне Э. Кабе, в которой нивелируются не только одежда, постройки, работа и отдых, но и сама природа: предусматривается существование только определенных — полезных, с точки зрения устроителей, деревьев. К тому же источнику может восходить шпиономания последнего глуповского градоначальника: Икария буквально наводнена шпионами и доносителями. «Нигде вы не найдете такой многочисленной полиции; ибо наши должностные лица и даже все наши граждане обязаны следить за выполнением законов и преследовать или ого-
90
варивать все преступления, свидетелями которых они являются»13.
И все-таки, как нам представляется, именно в Нечаеве и нечаевщине сфокусировалось для автора «Истории одного города» тоталитарно-безнравственное направление российского освободительного движения.
* *
*
У читателя могло сложиться впечатление, что автор упрощает проблему создания художественного образа, сводя ее чуть ли не к фотографированию реальной модели. Поэтому считаем уместным напомнить некоторые положения, высказанные нами ранее*.
Прототипы, действительно, поставляют писателю строительный материал — одним больше, другим — меньше; иногда — нечто существенное, иногда — смешно сказать — бородавку на носу. Но трансформация реальных впечатлений в художественный образ не есть арифметическое действие: ½+½=1. Сколь скрупулезно ни складывай половинки, четвертушки, осьмушки прототипов, литературного персонажа все равно не получится. Прав был М. Пруст, который утверждал, что процесс художественного творчества «подобен по своему действию тем чрезвычайно высоким температурам, которые обладают силою разлагать комбинацию атомов и группировать их в совершенно ином порядке, соответственно другому типу соединений»14.
Воздействию этих чрезвычайно высоких температур — писательскому таланту, силе его воображения («Никакой правды не бывает без выдумки! Напротив! Выдумка спасает правду»,— удивительно точно подметил М. Пришвин) подвергаются и прототипы. И как в результате реакции соединения получается качественно новое вещество, так и в творческой лаборатории писателя рождается нечто совершенно новое — тот сплав, который мы именуем художественным образом.
И еще один весьма важный, на наш взгляд, штрих. Известно недоумение Пушкина по поводу «штуки», которую «удрала» с ним Татьяна Ларина, выйдя замуж. Так вот: «удирать штуки» способны, оказывается, не только персонажи, но и их прототипы. Дело в том, что автор зачастую не ведает, черты какого человека незаметно синтезируются в том или ином художественном образе, не может провести границу между
___________________
*См. В. Свирский. Откуда вы, герои книг? — М.: Книга, 1972.
91
реальным впечатлением и своей творческой фантазией. Более того: не редки случаи, когда писатель уверен, что пишет с такого-то, а на поверку натура оказывается совершенно иной. Примеров тому — множество.
Мы не исключаем, что нечто подобное могло произойти и со Щедриным: впечатления от нечаевщины были настолько сильны, что независимо от воли автора легли в основу созданного им художественного типа.
* *
*
Угрюм-Бурчеев и выстроенное им социальное здание — это не прошлое России и не современная сатирику действительность. Роль истории и современности — вспомогательная, ассоциативная. У этого здания совершенно иная архитектура, с аракчеевщиной ее роднят лишь внешние формы да звучная рифма. В заключительной главе «Истории одного города» автор показал «лучезарное» завтра, родившееся в результате стечения самых различных обстоятельств. Это будущее, которое не уберегли, утопия наизнанку.
Рассказ о Феденьке Кротикове («Помпадуры и помпадурши») Щедрин назвал «Помпадур борьбы, или проказы будущего». Угрюм-Бурчеев — это тоже проказа будущего. Проказа — в самом что ни на есть медицинском значении этого слова — тяжелое заразное хроническое заболевание. Угрюм-Бурчеев — прокаженный! Запомним это слово, оно пригодится для понимания финала «Истории одного города».
* *
*
О Нечаеве у нас стараются говорить полушепотом. Как о веревке в доме повешенного. Выпускник средней школы не знает этого имени. Такое «забвение» не случайно. Оно отражает стремление вычеркнуть из истории грязные страницы и срамные имена. В последних работах о Щедрине в числе источников казарменного идеала Угрюм-Бурчеева указывается и «нечаевщина»15. Но основное внимание продолжает акцентироваться на «российском самодержавии», «идеологии и практике современного империализма». А само имя Нечаева либо вообще не произносится, либо стыдливо прячется в сноску.
92
А говорить о Нечаеве надо, как бы неприятно это ни было: гражданин должен знать не только своих святых, но и тех, кого Достоевский назвал бесами, а Щедрин возвел в ранг «сатаны», не только своих мучеников, но и мучителей, под какими бы флагами они ни выступали.
О Нечаевых надо постоянно напоминать, иначе они превратятся в бомбу замедленного действия: история никогда ничего не забывает и мстит не только своим чернителям, но всем исказителям вообще, в том числе и льстецам-обелителям. Прислушаемся к Ф. М. Достоевскому:
«Нечаев — неужели нет, кто бы сказал, что это действительно гнусно». «Об Нечаеве никто не смеет высказаться...» И наконец: «Достоинство появлений Нечаева совершенно равняется достоинству умолчания о Нечаеве, то есть в том смысле, что одно другого стоит и обозначает всю нетвердость нашего либерализма, всю несмелость, рабскую боязнь, что скажут и проч.»16.
Революция или контрреволюция!
Вот уже более ста лет делаются попытки разгадать смысл загадочного «о н о», — налетевшего на Глупов «не то ливня, не то смерча» и снесшего его с лика земли. Причем, вряд ли найдется в мировой литературе еще десяток художественных образов, толкование которых было бы столь кардинально противоположно. По утверждению одних комментаторов, — с этого мы начали наше исследование, — финал «Истории одного города» — революционная буря, избавившая глуповцев от деспотии. Другие уверяют, что налетевший смерч — символ контрреволюции, победа сил зла, наступление эпохи реакции.
В каждой концепции есть те или иные нюансы, но смысл от этого не меняется: или революция, или контрреволюция.
Уже сам этот факт должен был вызвать сомнение в правильности исходных данных, логических посылок, используемых доказательств.
Исключающее друг друга разночтение (революция — контрреволюция) — это, во-первых, следствие ложного представления о главном прототипе Угрюм-Бурчеева, канонизации в этой роли графа Аракчеева. Читатель уже знаком с нашей точкой зрения. Ее мы будем придерживаться и в дальнейших рассуждениях.
А во-вторых, — результат неверного определения жанра заключительной главы.
Напомним загадочные строки финала «Истории одного города»:
«Через неделю (после чего?), — пишет летописец, — глуповцев поразило неслыханное зрелище. Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто неслось на город: не то ливень, не то смерч. Полное гнева, оно неслось, буравя землю,
96
грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.
Оно пришло.
В эту торжественную минуту Угрюм-Бурчеев вдруг обернулся всем корпусом к оцепеневшей толпе и ясным голосом произнес:
— Придет...
Но не успел он договорить, как раздался треск, и бывый прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе.
История прекратила течение свое» 1.
Сторонники «революционной» версии утверждают, что «о н о» — это «революционная буря», «революционный шквал», что в нем «нельзя видеть ничего другого, кроме как картины будущей революции», в результате которой «началось новое существование народа, взявшего власть в свои руки»; что этой картиной автор «предрекал гибель царизма», что «о н о» символизирует ... стихию революционной бури, несущей гибель самодержавию и т. д.
Думается, большую роль в создании этой концепции сыграл гипноз устоявшегося мнения, стереотип нашего представления о поведении известного лица, образе его мышления. В отношении Щедрина это выглядит, примерно, так: мировоззрение у него демократическое, направленность творчества — антикрепостническая, антидеспотическая, так каким же может быть финал «Истории одного города»? Только революция, только победа народа... А тут еще смерч, напоминающий образ бури, с которой в творчестве русских писателей-демократов связывалось представление о народном возмущении, грядущей революции...
«Контрреволюционеры» — сторонники того, что «оно» — это наступившая после Угрюм-Бурчеева (Аракчеева) еще более страшная реакция, «моровое царствование Николая I», резонно указывают на явные натяжки концепции «революционеров»:
1. Движущей силой революции является народ. А какое участие в «революции» принимают глуповцы? «Лежа ниц» революции не делаются.
2. Если «оно» — это революция, то предлагаем вам заменить в тексте финала слово «оно» на «революция». Получится
97
нечто явно пародийно-контрреволюционное: «Хотя (революция) была еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели... (Революция) близилась, и, по мере того как близилась, время останавливало бег свой... Глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.
(Революция) пришла...»
Версия о реакционной сущности «оно» была высказана Ивановым-Разумником в 1926 году. Но господствующей концепцией в литературоведении длительный период оставалось представление об «оно» как революционной буре, народном возмущении.
Правда. Б. Эйхенбаум в 1935 году в комментарии для школьников попытался объяснить финал «Истории одного города» как наступление полосы реакции. Однако в 1948 году, комментируя новое издание книги Щедрина, он предпочел вообще обойти этот вопрос.
Шаткость канонизированной версии о финале сатиры Щедрина как о революционной буре подтверждается и теми средствами, которые предпринимались для ее защиты. На одно из подобных средств обратил внимание Д. Николаев*, назвавший его «прискорбной ошибкой».
Нам представляется, что исследователь проявил излишнюю деликатность: вероятность ошибки настолько мала, а ее результат настолько запрограммирован, что мысль о роковой случайности как-то меньше всего приходит в голову. Поэтому слово «ошибка» мы в данном контексте будем брать в кавычки.
Суть ее такова.
Отвечая Суворину на упреки в глумлении над русским народом, сатирик писал в редакцию журнала «Вестник Европы»: ... рецензенту не нравится, что я заставил глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет. На этот упрек я могу ответить лишь ссылкой на стр. 155—158 «Истории», где, по моему мнению, явление это объясняется довольно удовлетворительно. Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. Притом же, для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заключается в пассивности, и я буду держаться этого мнения, доколе г. Б-ов (так была под-
________________
* Николаев Д. «История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина // Три шедевра русской классики. — М.: Худож. лит., 1971.
98
писана рецензия Суворина. — В. С.) не докажет мне противного» 2.
Щедрин предлагал Суворину, а вместе с ним и всем читателям обратиться к тем страницам первого издания «Истории одного города», где недвусмысленно говорится о том, что от глуповцев невозможно ждать даже намека на какой-то протест, тем более — сознательных революционных действий. Вот несколько цитат: «... они (глуповцы) испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости, в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что это картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления».
Далее сатирик с иронией отмечает, что для читателя было бы, вероятно, гораздо приятнее, «если бы летописец заставил обывателей не трепетать», а протестовать. И констатирует: «Положа руку на сердце, я утверждаю, что подобное извращение глуповских обычаев было бы не только не полезно, но даже положительно неприятно. А причина тому очень проста: рассказ летописца в этом виде оказался бы несогласным с истиною» 3.
Что и говорить, народ, каким его изобразил в «Истории одного города» Щедрин, настолько «беден сознанием своей бедности», что о сознательном протесте не может быть и речи. Самое большее, на что способны глуповцы, это расправиться какой-нибудь бригадирской Аленкой да утешить выданного ими же властям своего заступника: «Небось, Евсеич, небось!.. С правдой тебе везде будет хорошо!» Поведав об этом, писатель тяжело вздохнул: «С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют, исчезать только «старатели» русской земли» 4.
Темнота, забитость, слепая вера в непогрешимость начальства, рабская, граничащая с идиотизмом покорность — вот главные черты народа, показанные Щедриным. «Мы люди привышные! — не без гордости говорят глуповцы. — Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить, — мы и тогда противного слова не молвим!» 5
99
Но такое изображение народа явно подрывало устои официальной концепции о революционности финала «Истории одного города», о том, что «о н о» символизирует переход власти в руки восставших народных масс. Щедрин своим комментарием явно мешал объяснять, как надо понимать Щедрина. Тогда-то и были приняты соответствующие меры.
Во-первых, принялись «обелять» сатирика, доказывать, что он имел в виду не трудовой народ, а какой-то другой. «... «Народ», изображенный в «Истории одного города», — читаем в комментарии к книге Щедрина, вышедшей в 1935 году, — действительно выглядит неприглядно. Но какой народ изображен здесь Щедриным? Это обывательская масса, которая покорно переносит ... » 6.
По логике автора статьи, в Глупове был еще какой-то другой народ, активный, способный на сознательные революционные действия. Предусмотрел комментатор и такое возражение: но ведь Щедрин сам в известном письме в редакцию «Вестника Европы» говорил, что ему «важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заключается в пассивности (...) Если он (народ. — В. С.) производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи...»
На это возражение у комментатора есть увесистый аргумент: «Здесь Щедрин клевещет на самого себя. Сочувствие к задавленному и эксплуатируемому народу, хотя бы пассивному, не покидало его никогда»7.
Это — в 1935-м.
А вот выдержка из статьи, опубликованной в 1940 году, в которой точно указывается, какой именно народ изобразил в «Истории одного города» Щедрин: «... Конечно, глуповцы — не крестьянство, не обыватель российский вообще, не провинциальное чиновничество: глуповцы — первое в императорской России сословие, господствующий класс ... »8
На кого рассчитаны эти откровения? Вероятно, на глуповцев, потому, что только их можно было заставить поверить, будто Щедрин оклеветал сам себя, а в «Истории одного города» показал российское дворянство — «господствующий класс».
И все-таки все эти меры, — так сказать, «законные»: каждый волен интерпретировать классику по своему разумению.
А теперь вернемся к той «прискорбной ошибке», на которую указал Д. Николаев. Как вы помните, в своем письме в журнал «Вестник Европы» сатирик предлагал Суворину обратиться к тем страницам его книги, где говорится о пассивности народа, то есть ясно давал понять, что в финале ни о какой победоносной революции речи быть не может. Это путало карты
100
сторонников «революционной» версии: ведь любознательный читатель мог взять первое издание «Истории одного города» и прочитать текст на указанных автором страницах (155—158). Как не допустить этого?
На наш взгляд, решили поступить согласно пункту 15 «Устава», сочиненного градоначальником Беневоленским: «В остальном поступать по произволению».
Выходил из печати девятый том Полного собрания сочинений Салтыкова-Щедрина. В качестве приложения к «Истории одного города» в нем публиковалось письмо автора в редакцию «Вестника Европы». Смысл операции заключался в том, чтобы направить читателя по ложному следу: к тому месту письма сатирика, где он ссылается на страницы первого издания «Истории одного города», дали примечание, в котором указывалось, что в данном томе это соответствует страницам 424—426. На самом деле, это была неправда: текст, который имел в виду Щедрин, находился совсем в другом месте, а читателю подставлялись три последние страницы заключительной главы «Истории одного города», где у глуповцев просыпается нечто подобное чувству стыда, начинают появляться «одиночные случаи нарушения дисциплины» и даже «проходят беспрерывные заседания по ночам», то есть имеется возможность создать иллюзию революционной ситуации и выдать налетевшее бог весть откуда «о н о» за революционную бурю.
Предлагаем читателю самому сделать вывод о том, насколько правомерны наши мысли о природе данной «ошибки».
Может быть, правы те, кто отождествляет «о н о» с приходом «морового царствования Николая I»? Отметим, что в настоящее время эта точка зрения является преобладающей. Сошлюсь на самый последний пример — книгу, вышедшую в 1985 году. «После разгрома восстания декабристов, — пишет автор, — и воцарения Николая I литературная деятельность на какое-то время ... перестала быть доступною. Уже в 1826 году был издан новый цензурный устав, получивший название «чугунного», согласно которому запрещению подлежало всё.
Затем под лозунгом «Самодержавие, православие, народность» началось такое «завинчивание гаек», какого не было даже при Аракчееве. Одним словом, царствование Николая I ознаменовалось невиданным усилением реакции, чудовищным мракобесием и солдафонством, в результате которого история и в самом деле в значительной мере как бы «прекратила течение свое».
Однако и на сей раз сатирик, конечно же, направлял удар не столько в прошлое (...). сколько в настоящее. Ведь книга
101
(...) создавалась в конце 60-х годов, когда кратковременный период либерализации и реформ сменился очередным наступлением реакции.
На русское общество вновь обрушилось свирепое, жуткое «о н о», принесшее с собой холод и мрак ... »9
Итак, согласно этой точке зрения, «о н о» — царская реакция — будь то прошлая, николаевская, или современная Щедрину.
Даже те, кто видит в «о н о» «обобщение, вобравшее в себя не только то, что уже обрушивалось на глуповцев на протяжении истории и обрушивается в настоящее время, но и то, что обрушится на них в дальнейшем» 10, не могут вырваться из тисков стереотипа и отождествляют «о н о» с русским монархическим режимом.
Несостоятельность обеих концепций — и «революционной» и «реакционной» очевидна. Но вместо того, чтобы, сказав: «Чума на оба ваши дома», начать поиск с нуля — в других измерениях, ищут ответ между тех же двух сосен и в рамках привычного жанра. В результате появляются «улучшенные» версии, вроде таких: «Оно» — это революция, но не обычная, а такая, «идея которой могла проникнуть в массы глуповцев не через сознание, а через «брюхо». Или так: «Оно» — это революция, совершаемая по щучьему велению, по «манию волшебства», т. е. — ирония автора над глуповцами, способными только на ожидание чуда.
А причины неясности финала «Истории одного города» дружно сваливают на царскую цензуру: это она, треклятая, заставила писателя так заэзопить свои мысли, что и через сто лет никто толком ничего понять не может. «Из страха цензуры, — читаем в работе тридцатых годов, — сатирику приходится представлять грядущую революцию в виде какого-то стихийного бедствия ... » 11
Вообразим на минуту, что Гоголь «из страха цензуры» сделал городничего честным человеком или Фонвизин обратил Скотинина в интеллектуалы... А Щедрин, выходит, до того испугался, что изобразил революцию в виде контрреволюции.
И в последующие годы цензура продолжала добросовестно работать козлом отпущения. Например, вот так: «Конец «Истории одного города» автор дописывал с постоянной оглядкой на цензуру. Отсюда — нарочитые недомолвки и прочие приемы эзоповского письма» 12.
Заметим, кстати, что 1870 год был для Щедрина и «Отечественных записок» годом наибольшего цензурного благоприятствования. Публиковавшиеся в пяти номерах журнала (1—4 и 9) главы «Истории одного города» (в том числе и заклю-
102
чительная) не получили ни одного цензурного замечания. Вообще в этом году все произведения сатирика прошли цензуру удивительно легко. А ведь среди них были и такие, как двенадцатое «Письмо к тетеньке», «Сила событий» и др.
Оглядываться на цензуру, конечно же, приходилось, но искать причину запутанности, неясности финала произведения Щедрина надо все-таки не в страхе перед ней. Дело в том, что у «о н о» совершенно иная природа. Заключительная глава «Истории одного города» — классический образец антиутопии — художественное изображение тех трагических последствий, к которым может привести осуществление нечаевских утопий. Ее место во временном ряду (по векам) представляется нам таким: 17 век — Т. Гоббс, «Левиафан» — книга, в которой государственный благоустроитель уподоблен библейскому чудовищу; 18 век — Дж. Свифт, «Путешествия Гулливера»; 19 век — Щедрин — «История одного города», 20 век — «Мы» Е. Замятина и «1984» Дж. Оруэлла.
Да, в книге Щедрина антиутопична только одна глава с ее Левиафаном Угрюм-Бурчеевым. Но и у Свифта, которого Щедрин не понял [не странно ли?] даже с комментариями В. Скотта, негативной утопией являются только 3-я и 4-я книги.
Именно с этих позиций мы попытаемся прокомментировать финал «Истории одного города». Его разгадку мы будем искать в совокупности общественно-политических взглядов Щедрина, в его работах этого периода — в первую очередь, таких, как «Господа ташкентцы», «Помпадуры и помпадурши» и других, в трудах его единомышленников и полемике с идейными противниками.
И раздвинем временные рамки далеко за пределы современной писателю действительности.
Но вначале скажем вот о чем. Исследователи творчества Щедрина обратили внимание на сходство картины финала «Истории одного города» с библейским сюжетом о конце света.
Мы не отрицаем того, что способ возмездия, внешние признаки всеразрушительного «оно», форма навеяны сценами Апокалипсиса.
Но — только форма.
Нас же интересует, главным образом, не метод исполнения приговора (он лишь подтверждает справедливость наказания и его неизбежность), а реалистический анализ вполне Мирских причин, побудивших вынести столь беспощадный вердикт.
Итак: за что «оно» карает глуповцев?
103
Петр Яковлевич и Михаил Евграфович против
Александра Христофоровича
О мировоззрении Щедрина уже говорилось в предыдущих главах. Но там мы почти не касались его взглядов на Запад, историю России, ее народ. Об этом и пойдет разговор.
С. Н. Кривенко пишет: «Он (Щедрин) воспитывался на статьях Белинского и, будучи по природе русским и оставаясь им до самой смерти, примкнул навсегда к западникам, то есть стал желать для отечества того, что на Западе было выработано жизнью хорошего (...) «Оттуда, — говорит он в одном очерке, имеющем, несомненно, автобиографическое значение, — лилась на нас вера в человечество, шло все доброе, любвеобильное и желанное, оттуда воссияла нам уверенность, что золотой век не назади, а впереди нас» 1*.
Могут возразить: ведь Щедрин в том же очерке критически относится ко многим чертам западной жизни. Хорошо ответил на это сам сатирик, писавший в «Господах ташкентцах», создававшихся, как уже отмечалось, в то же время, что и «История одного города»:
«Никто, конечно, не спорит, что политические и общественные формы, выработанные Западной Европой, далеко не совершенны. Но здесь важна не та или другая ступень несовершенства, а то, что Европа не примирилась с этим несовершенством, не покончила с процессом создания и не сложила рук, в чаянии, что счастие само свалится когда-нибудь с неба. Митрофан же смотрит на это дело совершенно иначе. Заявляя о неудовлетворенности упомянутых форм, и в особенности напирая на то, что у нас они (являясь в виде заношенного чужого белья) всегда претерпевали полнейшее фиаско, он в то же время завиняет и самый процесс творчества, называет его бесплодным метанием из угла в угол, анархией, бунтом. По обыкновению, больше всего достается тут Франции, которая, как известно, выдумала две вещи: ширину взглядов и канкан. Из того числа: канкан принят Митрофаном с благодарностью, а от ширины взглядов он отплевывается и доднесь со всею страстностью своей восприимчивой натуры» 2.
На то, что демократические формы, выработанные Западом, являются могучим фактором общественного развития, указывал
_____________________
* Кривенко несколько неточно цитирует «За рубежом»: «Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — всё шло оттуда». (М. Е. Салтыков-Щедрин // Собр. соч.: В 20-ти томах. — Т. 14. — С. 112.)
104
и друг-единомышленник Щедрина, талантливый ученый и публицист, ставший в 27 лет профессором Московского университета, Владимир Алексеевич Милютин.
В 1847 году В. А. Милютин опубликовал статью «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции», в которой писал о критиках западных демократических институтов:
«...Близоруким судьям Запада можно сказать, что они смотрят и не видят, слушают и не слышат. Они не понимают, что эта борьба интересов есть признак не распадения, а жизни, что она показывает не гнилость общества, а напротив, его зрелость, его свежесть, его силу... И можно ли назвать устарелым то общество, которое сознает в себе несправедливость и силится победить ее?..»3
С удивительным постоянством Щедрин высмеивал в своих произведениях «ненавистников лукавого и гниющего Запада». В тех же «Господах ташкентцах» сатирик писал: «Мнение, что Запад разлагается... , что западная наука поражена бесплодием, что общественные и политические формы Запада представляют бесконечную цепь лжей, в которой одна ложь исчезает, чтобы дать место другой, — вот мнения, наиболее любезные Митрофану»4.
Нет, — уверяет Щедрин, — не Запад болен и разлагается. Гниет общество, застывшее в своем развитии, не допускающее борьбы идей, злобно защищающее давно умершие «краеугольные камни». Такое общество «тревожной жизни» предпочитает «спокойную смерть». И с гневом отвергает все попытки его врачевания.
Нам предоставляется правомерным сравнить это мнение Щедрина с мыслями Потугина, персонажа романа И. С. Тургенева «Дым», вышедшего тремя годами ранее «Истории одного города»: «... Достается и гнилому Западу. Экая притча, подумаешь! бьет он нас на всех пунктах, этот Запад, — а гнил! И хоть бы мы действительно его презирали (...), а то ведь все фраза и ложь. Ругать-то мы его ругаем, а только его мнением и дорожим ... »
Возьмём на себя смелость предположить, что в этих и некоторых других высказываниях Потугина тоже кроется одна из разгадок таинственного «оно». Не случайно столь однозначны были нападки критики и читателей на Тургенева за «Дым» и на Щедрина за «Историю одного города»: не любят Россию, глумятся над народом... И.С. Тургенев писал А.И. Герцену что «Дым» вызвал упреки и нарекания «людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов», что его, ругают все — и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку — особенно сбоку» 5.
105
Определяющим для понимания финала «Истории одного города» является удивительная близость взглядов на Россию, ее прошлое, настоящее и будущее Щедрина и автора «Философических писем» — Петра Яковлевича Чаадаева.
Первое «Письмо» появилось в «Телескопе» в 1836 году. В шестидесятые годы интерес к Чаадаеву вновь возрос: это был естественный результат либерализации; в «Русском Вестнике» появились воспоминания о Чаадаеве, а в Париже были изданы сочинения философа, в том числе и знаменитое письмо. На русском языке его переиздали Герцен и Огарев в 1861 году в шестой книге «Полярной Звезды».
По нашему убеждению, взгляды Чаадаева оказали огромное влияние на Щедрина и нашли яркое художественное воплощение в «Истории одного города». «Философические письма» и книга Щедрина удивительно близки и по желчности, беспощадности изобличения, по суровости и безысходности негодования, проявлению высшей, критической точки патриотизма.
Нигде в своих произведениях Щедрин прямо Чаадаева не называет. Но красноречивые намеки на это имя имеются. В хронике «Наша общественная жизнь» (VII. Декабрь 1863 года) сатирик писал: «Утверждают даже, что в древности заключение в дом умалишенных считалось одним из и самых ловких и целесообразных укротительных средств и что на этом основании, как только появляется субьект, который выказывал желание чем-нибудь отличиться, его немедленно брали и приводили в соответствие».6
Читатели прекрасно понимали, о какой «древности» шла речь и какого «субъекта» имел в виду Щедрин.
Через несколько лет, полемизируя с теми, кто считал, будто России суждено обновить «прогнивший западный мир» и осчастливить человечество «новым словом», Щедрин, вновь не называя автора по имени, обратился к «Философическому письму» Чаадаева. Герой очерка «Ташкентцы-цивилизаторы» вспоминает, что, будучи воспитанником «военно-учебного заведения», он слышал «первую лекцию статистики», в которой профессор торжественно и высокопарно говорил о великой миссии России: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия призвана провидением» и т.д. и т. д.7
Факт этот автобиографичен. «Военно-учебное заведение» — Александровский лицей. Статистику во время пребывания в нем будущего писателя читал профессор Ивановский. В опубликованной в 1837 году его работе «О началах постепенного усовершенствования государства» читаем: «... Цветущая изнутри, сильная и уважаемая извне Россия, кажется, призвана самим
106
Провидением быть достойною представительницею славянского имени, держать в руках своих весы мира в Европе и сообщать племенам Азии образованность европейскую»8.
Работа Ивановского явно направлена против опубликованного годом ранее «Философического письма» Чаадаева. Обращает на себя внимание, что Щедрин, высмеивая идеи профессора, почти дословно повторяет чаадаевские строки. Сравните. Щедрин: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия ... ». Чаадаев: «Стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы соединить в себе оба великих начала духовной природы: воображение и рассудок, и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара. Но не такова роль, определенная нам Провидeниeм»9.
У представителей официальной народности «сильная и уважаемая извне Россия призвана Провидением» быть передовой державой мира, сказать человечеству «новое слово». У Чаадаева, а вместе с ним и у Щедрина — «не такова роль, определенная нам Провидением».
Отметим, что эти строки написаны во время работы над «Историей одного города».
Какова же роль России в истории мировой цивилизации, в чем основные черты русской жизни, каков прогноз на будущее? Ответы, которые дают на эти вопросы Чаадаев и Щедрин, — во многом совпадают.
Начнем с самого конца статьи Чаадаева. Она не подписана. Правда, указано местожительство автора: «Некрополис». Такого «полиса» — города-государства нет на картах мира, как нет и города Глупова. «Некрополис» — «Город мертвых». Глупов не просто мертвый, он мертвящий, тлетворный, опасный для других «городов». Языком социальной фантастики Щедрин, возможно и не сознавая того, продолжил описание чаадаевского Некрополиса.
Напомним читателю некоторые мысли Чаадаева и сравним их со взглядами создателя «Истории одного города».
Автор «Философических писем» справедливо замечает, что «для правильного суждения о народах надобно изучить общий дух, составляющий их жизненное начало ... »10
Об этом же говорит и Щедрин в своем ответе А. С. Суворину, подчеркивая, что его интересовали не частности, не те или иные исторические личности и факты, а «характеристические черты русской жизни». И поясняет: «Черты эти суть: благодушие, доведенное до рыхлости, ширина размаха, выражающаяся с одной стороны в непрерывном мордобитии, с другой —
107
в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом. В практическом применении эти свойства производят результаты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необоснованность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т.п.»11.
Одна из главных мыслей Чаадаева сводится к тому, что Россия — город мертвых, так как исторический опыт для нее не существует: «(...) придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию (...) Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно (...)
(...) мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять; ныне же мы, во всяком случае, составляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования» 12.
Обратимся к Щедрину. В написанном еще в 1862 году (напомним: это было время возрождения интереса к Чаадаеву) очерке «Глупов и глуповцы» — одном из набросков будущей «Истории одного города» — сатирик повторил взгляд автора «Философических писем» на историю России: «Истории у Глупова нет — факт печальный и тяжело отразившийся на его обитателях, ибо, вследствие его, сии последние имеют вид растерянный и вообще поступают в жизни так, как бы нечто позабыли или где-то потеряли носовой платок». И далее: в глуповской истории «от первой страницы до последней все слышится «По улице мостовой», а собственно истории и не слыхать совсем!» 13
Отсутствие истории в общечеловеческом значении этого слова — лейтмотив «Истории одного города». «В смятении оглянулись глуповцы назад и с ужасом увидели, что назади действительно ничего нет». И еще очень важное место: «... в истории действительно встречаются по местам словно провалы, перед которыми мысль человеческая останавливается не без недоумения, — констатирует Щедрин. — Поток жизни как бы прекращает свое естественное течение и образует водоворот, который кружится на одном месте, брызжет и покрывается мутной накипью, сквозь которую невозможно различить ни ясных типических черт, ни даже сколько-нибудь обособившихся явлений. Сбивчивые и неосмысленные события бессвязно следуют
108
одно за другим, и люди, по-видимому, не преследуют никаких других целей, кроме защиты нынешнего дня» 14.
У Чаадаева — «пробел», у Щедрина — «провал», — вот, пожалуй, и вся разница.
Таким «провалом» в истории мировой цивилизации, такой «мутной накипью» и был город Глупов, Некрополис, изображенный Щедриным в «Истории одного города».
Неосновательность, призрачность, полнейшее равнодушие к своей судьбе и судьбе народа, отсутствие какой бы то ни было общественности, апатия — вот что увидел Чаадаев. Обратимся снова к его «Письму»:
«Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода.
Эта дивная связь человеческих идей на протяжении веков, эта история человеческого духа, вознесшие его до такой высоты, на которой он стоит теперь во всем остальном мире, — не оказали на нас никакого влияния. То, что в других странах уже давно составляет самую основу общежития, для нас — только теория и умозрение.
(...) Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя.
(...) Наши лучшие умы страдают чем-то большим, нежели простая неосновательность. Лучшие идеи, за отсутствием связи или последовательности, замирают в нашем мозгу и превращаются в бесплодные призраки. Человеку свойственно теряться, когда он не находит способа привести себя в связь с тем, что ему предшествует, и с тем, что за ним следует. Он лишается тогда всякой твердости, всякой уверенности. Не руководимый чувством непрерывности, он видит себя заблудившимся в мире. Такие растерянные люди встречаются во всех странах; у нас же это общая черта» 15.
«Общий дух», «характеристические черты» народа у Щедрина в «Истории одного города» те же самые, что и у Чаадаева в его статье. «Ошеломленные», «заблудившиеся в мире» глуповцы влачат какое-то призрачное, противоестественное существование; «бессознательно равнодушные» и к себе, и ко всему на свете, они дали миру лишь пример тупой покорности и поистине удивительного начальстволюбия. Если, конечно, не считать, что они создали совершенно новый вид энергии, своеобразный перпетуум-мобиле — «энергию бездействия», как нарек ее Щедрин.
Не только градоначальник Двоекуров много лет возводил Дом «на песце» — на этом фундаменте стоит весь Глупов, вся Жизнь его обитателей. «... в том-то собственно и заключается
109
замысловатость человеческих действий, — замечает сатирик, — чтобы сегодня одно здание на «песце» строить, а завтра, когда оно рухнет, зачинать новое здание на том же «песце» воздвигать».
Глуповцы даже бунтуют, стоя на коленях: «Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленях не могли».
«Глупов по самой природе своей есть, так сказать, область второзакония...» Жители Глупова уподобили себя «вечным должникам, находящимся во власти вечных кредиторов». «Это люди, как и все другие, с тою только оговоркою, что природные их свойства обросли массой наносных атомов, за которыми почти ничего не видно. Поэтому о действительных «свойствах» и речи нет, а есть речь только о наносных атомах». 16
Естественно, что у таких людей нет ни малейшего представления о гражданственности, общественных интересах, элементарных человеческих правах. К иному существованию они совершенно неспособны и полученное временное послабление гнета могут употребить только во зло: «Почувствовав себя на воле, глуповцы с какой-то яростью устремились по той покатости, которая очутилась у них под ногами. Сейчас же они вздумали строить башню, с таким расчетом, чтоб верхний ее конец непременно упирался в небеса. Но так как архитекторов у них не было, а плотники были не ученые и не всегда трезвые, то довели башню до половины и бросили...»
В другой раз, получив возможность не работать вообще, глуповцы, «не вспахав земли, зря разбросали зерно по целине.
— И так, шельма, родит! — говорили они в чаду гордыни».
А когда земля все-таки не родила ничего, они, «по обыкновению, явление это приписывали действию враждебных сил ... ». 17
И конечно же, у жителей Глупова нет никаких духовных потребностей: «Им неизвестна еще была истина, что человек не одной кашей живет, и поэтому они думали, что если желудки их полны, то это значит, что и сами они вполне благополучны». I
Как приговор этому темному, неестественному миру звучат слова Щедрина: «И за всем тем продолжали считать себя самым мудрым народом в мире»18.
Приговором, — потому что у такого народа не может быть будущего, ибо, как говорил Чаадаев, «горе народу, если рабство не смогло его унизить... »19.
Безусловно, в истории России были и другие примеры: Полтава и Бородино, Петр I и Ломоносов, декабристы и Пушкин, во многом не соглашавшийся с автором «Письма»...
110
И от монгольского ига освобождались сами, без чьей-либо помощи... И все-таки «общий дух», «физиономия нации» виделись Щедрину именно такими, какими изобразил их Чаадаев. Официальная народность представляла прошлое и настоящее России в самых радужных, восторженных тонах. Показательны в данном случае слова А. X. Бенкендорфа, которые звучали как указание исторической науке: «Прошедшее России было удивительно, настоящее более чем превосходно, и что касается ее будущего, то оно выше всего, что только может себе представить наиболее смелое воображение; вот... точка зрения, с которой должна быть рассматриваема и изображаема история России»20.
Особенно напирали «патриоты» на то, что русскому народу предначертано «обновить мир». В «Господах ташкентцах» Щедрин высказал мнение, которое может служить комментарием и к создававшейся в то же время «Истории одного города»:
«... Нам все еще чудится, что надо нечто разорить, чему-то положить предел, что-то стереть с лица земли. Не полезное что-нибудь сделать, а именно разорить. Ежели признаться по совести, то это собственно мы и разумеем, говоря о процессе созидания (...)
Молчание — вот единственный ясный результат, который покуда выработала наша так называемая талантливость» 21.
Об этом Щедрин писал неоднократно и после выхода «Истории одного города» — в «Мнениях знатных иностранцев о помпадурах», «Круглом годе» и других произведениях. «Корпорация помпадуров» — вот чем может облагодетельствовать человечество город Глупов.
И с этим — претендовать на роль «уважаемой извне» державы, которой якобы предстоит обновить мир? «... Честно ли, — спрашивает сатирик, — угрожать вселенной «новым словом», когда нам самим небезызвестно, что материал для этого «нового слова» состоит исключительно из «кратких начатков» да из первых четырех правил арифметики?» 22
Для верного понимания финала «Истории одного города» первостепенное значение имеет мысль автора «Философических писем», что Россия «отторгнула» себя от Запада: обособилась от остального мира:
«(...) мы никогда не шли об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода...
(...) обособленные странной судьбой от всемирного движения человечества, мы также ничего не восприняли и из преемственных идей человеческого рода.
111
(...) Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества...
(...) Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас. Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его ... » 23
Это — Чаадаев. Но ведь и Щедрин! Попробуйте заменить в жестоких чаадаевских характеристиках местоимение «мы» на «они», то есть «глуповцы», и вы увидите, что в тексте не будет ни одной зазубринки, словно его автор писал рецензию на «Историю одного города»: «Глуповцы никогда не шли об руку с прочими народами; они не принадлежат ни к одному из великих семейств человеческого рода ...» и т. д. А об Угрюм-Бурчееве автор прямо говорит, что он «не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явлений»24.
Во многих работах Щедрин доказывает, что национальное отшельничество, стремление «окопаться от целого мира», «плотно-наплотно закупорить себя, как в бутылке» — одно из действенных средств, при помощи которых удается сохранить на Руси глуповские порядки.
А разве город Глупов не есть «со всех сторон осмотрительно и благонадежно закупоренная» бутылка?!
Цитаты взяты нами из «Письма четвертого» «Писем о провинции», которое, напоминаем, создавалось одновременно с «Историей одного города».
Прочитав статьи Чаадаева, А. В. Никитенко записал, что в них «весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены, как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества» 25.
Таким «исключением из общих законов человечества» является и город Глупов.
Через некоторое время после выхода «Истории одного города» Ф. Энгельс заметит, что русские крестьяне «столетиями, из поколения в поколение, тупо влачили свое существование в трясине какого-то внеисторического (разрядка наша. — В. С.) прозябания» 26.
А незадолго до своей смерти он предупредит Плеханова, что за эту отчужденность от мировой цивилизации, внеисторичность России придется расплачиваться: «...в такой стране, как ваша, где современная крупная промышленность привита к первобытной крестьянской общине (...), в стране, к тому же в интеллектуальном отношении окруженной более или менее эффективной китайской стеной, которая возведена, деспо-
112
тизмом, не приходится удивляться возникновению самых невероятных и причудливых сочетаний идей... 27
У Энгельса уже был пример такого «невероятного и причудливого сочетания идей» — казарменный коммунизм Нечаева. Но Нечаев тогда еще не был «градоначальником», он только стремился к власти. А это, как уверяет Щедрин, совсем другое дело, потому что «когда придатком к идиотизму является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется ... ».
Надо было обладать предвидением Щедрина, чтобы из 1870 года разглядеть властных маньяков века двадцатого и предупредить о грозящей опасности человечество: не допускайте Нечаевых к власти. «Если бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота, — пишет Щедрин. — Кто знает, может быть пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития?» 28
Кассандра
Повторим то, что мы уже сказали: книга Щедрина выскочила из своего времени; опираясь на историю Руси и на реальную действительность, она в заключительной главе рисовала картины возможного будущего. Ее жанр — социальная фантастика, а точнее — антиутопия.
Щедрин — писатель-фантаст? Щедрин, которого называли «писателем минуты», «злобы дня», чья «статья, написанная в марте, оказывалась запоздавшей, если появлялась в сентябрьской книжке журнала»? Щедрин, право на издание произведений которого один издатель соглашался купить за большую сумму, но при этом ставил единственное условие: он будет сам выбрасывать из них всё устаревшее?
Все верно. Но это только одна сторона творческой манеры Щедрина. Дело в том, что «сиюминутность» сочеталась у него с удивительной прозорливостью, умением заглядывать в будущее, даром пророка.
Как вспоминает А. Ф. Кони, А. Н. Островский считал Щедрина «не только выдающимся писателем... , но и пророком по отношению к будущему»1.
Островский же называл сатирика «vatesom* римским»2.
Щедрин считал, что писатель должен чувствовать тенденции развития описываемых им явлений, должен заглядывать в бу-
________________
* vates (лат.) — провидец, пророк.
113
дущее. Еще в 1863 году, в рецензии на драму А. Писемского «Горькая судьбина» он высказал мысль, что, «приступая к воспроизведению какого-либо факта, реализм не имеет права ни обойти молчанием его прошлое, ни отказаться от исследования (быть может, и гадательного, но тем не менее вполне естественного и необходимого) будущих судеб его, ибо это прошедшее и будущее хотя и закрыты для невооруженного глаза, но тем не менее совершенно настолько же реальны, как и настоящее»3.
Таким «исследованием будущего», «может быть, и гадательного», явилась последняя глава «Истории одного города».
Обратимся еще раз к написанному тремя годами позже рассказу «Помпадур борьбы, или проказы будущего», в котором есть строки, приоткрывающие дверь в творческую лабораторию писателя.
Предостерегая читателя от того, чтобы ставить «на первый план форму рассказа, а не сущность его», Щедрин утверждает: «Литературному исследованию подлежат не те только поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если бы умел и смел (...). Вы скажете: какое нам дело до того, волею или неволею воздерживается известный субъект от известных действий; для нас достаточно и того, что он не совершает их... Но берегитесь! сегодня он действительно воздерживается, но завтра обстоятельства поблагоприятствуют ему, и он непременно совершит все, что когда-нибудь лелеяла тайная его мысль. И совершит тем с большею беспощадностью, чем больший гнет сдавливал это думанное или лелеянное (...)
Не останавливайтесь на настоящей минуте, но прозревайте будущее. Тогда вы получите целую картину волшебств, которых, быть может, еще нет в действительности, но которые несомненно придут...»4
Да, по форме своей заключительная глава «Истории одного города» почти ничем не отличается от других глав. Но сущность ее — совершенно иная: писатель показывает нам, что может совершить в определенных условиях помпадур борьбы Нечаев. «Не останавливаясь на настоящей минуте», когда возможности Нечаевых весьма ограничены, писатель «прозревает в будущее» и рисует «целую картину волшебств», которые способен совершить Угрюм-Нечаев, дорвавшийся до власти.
«История одного города» не только карает, она предупреждает.
Во всем XIX веке, пожалуй, лишь «Бесы» Достоевского могут сравниться с ней по прозорливости предсказаний века двад-
114
цатого. Разница только в том, что предупреждение Достоевского было хотя бы услышано, а пророчество Щедрина оказалось гласом вопиющего в пустыне. Что поделаешь, люди не любят дурных предсказаний, кассандры их раздражают. Им подавай Иванушку-дурачка. Или скатерть самобранную.
А ведь Щедрин относился к тем редким пророкам, чьи пророчества стали сбываться еще при его жизни. «Некоторые, совершенно, по-видимому, фантастические положения, придуманные щедринской сатирой, — вспоминал Н.К. Михайловский, — над которой мы смеялись, как над карикатурами, по прошествии некоторого времени оказывались точным отражением действительности».
Сатирик иногда сам удивлялся своей прозорливости. В 1876 году он писал Некрасову: «...Издан... закон, разрешающий губернаторам издавать обязательные постановления или, попросту говоря, законы же. Это невероятно, но это правда. Когда я представлял в «Истории одного города» градоначальника, который любил писать законы, то я сам не ожидал, что это так скоро осуществится».
Об этом же через несколько дней П. В. Анненкову:
«... У меня был изображен Помпадур, имевший страсть к законодательству (...) — теперь этот Помпадур будет воспроизведен в самой жизни. Так-то жизнь иногда идет наперебой самой невероятной сатире. Кто бы мог подумать, что я в этом случае буду пророком — а вот однако ж, вышло, что я все это предвидел и изобразил» 5.
Прав был К. К. Арсеньев, писавший, что «фантазия сатирика часто оказывается не чем иным, как предвосхищением событий». И еще: «То, что казалось утрировкой, является, таким образом, просто прозорливостью; Салтыкову удается иногда подметить «тень, отбрасываемую грядущим (the shadow of coming events), как картинно выражаются англичане» 6.
Финальная сцена «Истории одного города» — это тоже «тень, отбрасываемая грядущим», но, повторяем, к сожалению, не замеченная ни современниками, ни потомками.
Щедрин был Кассандрой России. Он пророчествовал, предостерегал, а его не понимали, не принимали всерьез, называли пророчества бредом, буффонадой, ересью, юродством, плодом больного воображения, дикой фантазией, ахинеей, полной бессмыслицей, фантасмагорией.
Современников Щедрина можно понять. Ну не плодом ли больного воображения писателя выглядит герой «Дневника провинциала в Петербурге», признающий справедливыми обвинения в самых невероятных деяниях, занимающийся каким-то истеричным саморазоблачением:
115
«— Один из моих товарищей предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!
— Дальше-с!
— Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение»7.
У Щедрина это только мистификация. А вот другие самообличения, невыдуманные, их через шестьдесят с лишним лет опубликуют все российские газеты.
«Мы хотели отдать Японии Приморье и Приамурье, немцам — Украину, англичанам — Кавказ». (Из показаний многих подсудимых на процессах 1937—1938 гг.).
«... Я установил преступные связи с британской Интеллидженс сервис в 1924 г.» (Из показаний Хр. Раковского.)
«...С конца июля 1934 года на меня было возложено руководство всей вредительской и диверсионной работой по всему Кузбассу». (Из показаний Я. Дробниса.)
«... Особым условием немецкая разведка ставила организацию вредительства в области коневодства ... Для того, чтобы добиться падежа скота, я.. .» (Из показаний М. Чернова, бывш. наркома земледелия.)
«... Я занимался вредительством главным образом в области сельского хозяйства...» (Из показаний В. Шаранговича, бывш. секретаря ЦК КП(б) Белоруссии.)
«... Один из вариантов, на который Тухачевский наиболее сильно рассчитывал, — это (...) проникнуть в Кремль, захватить кремлевскую телефонную станцию и убить руководителей партии и правительства». (Из показаний А. Розенгольца.)
«... не голая логика борьбы погнала нас, контрреволюционных заговорщиков, в то зловонное подполье, которое в своей наготе раскрылось за время этого процесса ...» (Из «последнего слова» Н. Бухарина.)8
Вот ведь чем обернулась щедринская «буффонада»!
Что касается «Фантасмагории», то с таким определением можно согласиться. Только обязательно добавив: трагическая и пророческая.
Санитарная мера
Пока Глуповым управляли обычные градоначальники, человечество еще могло с этим мириться: ни Прыщ, ни Брудастый не угрожали ему, их деятельность была направлена вовнутрь и только вовнутрь. Иное дело — Угрюм-Бурчеев — Нечаев. Его фаланстер, как уже говорилось, не имеет ничего общего
116
с аракчеевскими казармами. Он один из тех «освободителей», которые, по выражению Герцена, обрушиваются на человечество с «ножом и криком: общее благосостояние или смерть!» Их цель — удалить у народов «духовные жабры».
Идеал властного идиота, как уверяет Щедрин, — прямая линия, которая не знает никаких границ и по которой «можно было весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться».
Бородавкин маршировал по кабинету, Фердыщенко — в пределах выгона: «План был начертан обширный. Сначала направиться в один угол выгона; потом, перерезав его площадь поперек, нагрянуть в другой конец; потом очутиться в середине (...) Везде принимать поздравления и дары»1.
Планы, хотя и обширные, касались только выгона. «Властный идиот» решил «уловить вселенную»! Государственных границ для него не существует. «Весь мир (выделено нами. — В. С.) представлялся испещренным черными точками, в которых, под бой барабана, двигаются по прямой линии люди, и всё идут, всё идут...» А впереди, с топором в руках, «подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, ... сметая с лица земли все, что не успело посторониться с дороги», — Угрюм-Бурчеев2.
Аракчеевщина была страшна только для Глупова. Угрюм-Нечаевщина угрожает мировой цивилизации — вот один из главных выводов Щедрина-антиутописта, Щедрина-пророка.
В его время мысль о том, что Нечаевы могут серьезно угрожать человечеству, представлялась многим неестественной, даже смехотворной*. Люди еще не могли себе представить, какой страшной силой обладают «нарочитое упразднение естества», «голая решимость», «простота, доведенная до наготы», «неизреченная бесстыжесть» в сочетании с демагогическими общениями быстрого достижения «лучезарной дали» и «всеобщего осчастливления»3.
Обращаем внимание на объемность выражения «уловить вселенную». Есть в этом нечто, помогающее понять не только цель, но и средства ее достижения. Уловить — значит уверт-
__________________
* Гитлера в двадцатые годы тоже очень многие не принимали всерьез. Рассказывают, что когда появилась книга Гитлера «Майн Кампф», то известный немецкий издатель Корф будто бы сказал на заседании дирекции крупнейшего в Веймарской республике издательства: «Господа, я ухожу от дел и уезжаю из Германии». На недоуменные вопросы Корф ответил: «Я прочитал книгу». — «Какую книгу?» — Книгу Адольфа Гитлера «Майн Кампф», — начал Корф, но продолжать не мог из-за гомерического хохота всех присутствующих. (Мельников Д., Черная Л. Преступник № 1. — М.: АПН, 1981. — С. 71.)
117
кой, хитростью, всевозможными ухищрениями, махинациями, воспользовавшись чьей-либо оплошностью, удобным случаем — любыми средствами добиться поставленной цели.
Об этой опасности и предупреждал своей книгой Щедрин. Угрюм-Бурчеев, пишет сатирик, «не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир»4.
Угрюм-Бурчеев угрожает гибелью не только глуповцам, но и вообще всему живому. Не случайно автор «Истории одного города» называет его «административным василиском».
Подмять глуповцев властному идиоту не составляло особого труда: почва для его появления была достаточно унавожена и предшествующими градоначальниками и дикой покорностью, ошеломленностью народа, который на практике доказал, что ежели его «в кучу сложить и с четырех концов запалить», то он «и тогда противного слова не молвит»5. Глуповцы безропотно занимаются самоуничтожением.
Но кроме Некрополиса есть и иной, живой мир, на который градоначальники доугрюмбурчеевской формации не посягали. Угрюм-Бурчеев посягнул.
Стало ясно, что он не оставит мысль «уловить вселенную» и ради достижения «лучезарной дали» превратит весь мир в один нескончаемый Непреклонск-Некрополис, что угрюм-нечаевщину невозможно будет удержать в рамках одного «градоначальства».
И человечество решилось на «оно» как на санитарную меру, как на защиту от моровой язвы. «Оно» — это реакция истории, ее гневный протест на попытку внеисторического пути развития, реакция цивилизации на своих ренегатов.
В свое время именно так оценил Чаадаев расстановку сил в Крымской войне: «Воображают, что имеют дело с Францией, с Англией. Вздор, мы имеем дело с цивилизацией в ее целом, а не только с ее результатами, но с ней самой, как с орудием, как с верованиями, с цивилизацией, применяемой, развиваемой, усовершенствованной тысячелетними трудами и усилиями. Вот с чем мы имеем дело ... »6
«О н о» в финале «Истории одного города» — это тоже орудие цивилизации — последняя, исключительная мера, предпринятая не только в качестве защитного шага, но и для спасения самого Глупова. Да, — утверждает автор, — мера тяжелая, болезнённая, жестокая. Однако, по глубокому убеждению Щедрина, — вынужденная: есть болезни, которые лечатся самыми кардинальными средствами.
Другого выхода он просто не видел: возрождение может
118
произойти только после удаления недоброкачественной социальной опухоли.
Такова суть финала «Истории одного города».
«Оно» — не революция и не контрреволюция. Это явление совершенно иного порядка, осмыслить которое можно только в том случае, если прототипом властного идиота признать Нечаева с его идеей казарменного коммунизма и вседозволенности, а заключительную главу «Истории одного города» — антиутопией, проницательным пророчеством, грозным предупреждением человечеству.
Еще в конце пятидесятых годов в одной из служебных записок Щедрин писал о российской действительности:
«... всё до такой степени искусственно, что не знаешь, чему более удивляться: терпению ли людей, которые придумали призрачную машину, не имеющую никаких корней в природе человеческой, или долговечности этой машины, которая, несмотря на всю свою противоестественность, продолжает и доднесь существовать ... » 7
«...призрачная машина, не имеющая никаких корней в природе человеческой...» Против нее и применил автор «Истории одного города» единственное, с его точки зрения, возможное средство.
На то, что Щедрин нарисовал в финале «Истории одного города» картину отдаленного будущего, косвенно указывает и вся сцена финала: «оно», снесшее с лика планеты Глупов, — оружие невероятной, фантастической во времена автора силы.
Напомним:
«... Полное гнева оно неслось, буравя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но ... воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и, по мере того как близилось, время остановило бег свой. Наконец земля зaтpяcлась, солнце померкло ... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.
(...) Раздался треск, и бывый прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе.
История прекратила течение свое» 8.
У современного читателя эта сцена вызывает совершенно определенную ассоциацию.
Может возникнуть вопрос: если «оно» — очищение человечества от скверны, то почему так мрачны краски, которыми пользуется писатель? Уместны ли в этом случае «оцепе-
119
невшие люди», «обезумевшие животные», «каркающие звуки», «изрыгаемые» налетевшей бурей?
Но ведь речь идет о событии трагедийном, о вынужденной, самой крайней мере. Ампутируя гангренозный орган, хирурги не танцуют лезгинку и не распевают залихватские песни. Так что иные, светлые краски в изображении «оно» были бы просто неуместны. Да, возмездие, если таковое наступит, будет страшным, грозным, опустошительным. Остерегись, Русь, не доводи до этого человечество, не отдавай свою судьбу властным идиотам! — вот к чему взывает финал «Истории одного города». — Иначе тебе не избежать справедливого вселенского гнева («оно» «неслось полное гнева»), и очищение будет возможно только такой страшной ценой!
И все-таки — очищение. Иначе не назвал бы Щедрин конец глуповской истории «торжественной минутой». Торжественной — не значит праздничной, а исполненной важности, значительности, величественности. Минутой облегчения для всего человечества. И для Глупова — тоже.
Не беремся утверждать, был ли знаком Щедрин с учением Будды. Но финал «Истории одного города» представляется нам ярким выражением его мудрости: только такая победа может считаться настоящей, при которой все в равной мере являются победителями и никто не терпит поражения. Именно таким видел Щедрин конечный результат очистительного «о н о» — жизнь в Глупове не прекратилась, появилась реальная возможность возрождения.
Сторонники «революционной» версии финала «Истории одного города», доказывая, что «о н о» «олицетворяет собой народное восстание, несущее гибель Глупову», ссылаются на следующие строки из «Современных призраков» Щедрина:
«Когда цикл явлений истощается, когда содержание жизни беднеет, история гневно протестует против всех увещаний. Подобно горячей лаве проходит она по рядам измельчавшего, изверившегося и исстрадавшегося человечества, захлестывая на своем пути и правого и виноватого. И люди, и призраки, поглощаются мгновенно, оставляя вместо себя голое поле. Это голое поле представляет истории прекрасный случай проложить для себя новое, и притом более удобное лoжe»9.
По нашему же мнению, эти слова могут служить еще одним подтверждением того, что «о н о» — это не народное восстание, а реакция истории, ее гневный протест на попытку внеисторического пути развития, наказание за отчужденность и в то же время — очищение, оставляющее возможность для возрождения в «более удобном ложе».
Сошлемся на следующее замечание Щедрина: «В жизни,
120
как и в природе, нет ничего стоящего особняком, а ежели мы и видим попытки организовать насильственное особничество, то попытки эти всегда кончаются не менее насильственным разрывом искусственно воздвигаемых перегородок и форм»10.
Таким «насильственным разрывом» с особничеством, исторической необходимостью и неизбежностью и было страшное и очистительное «о н о».
Отметим, что единожды пророчество Щедрина уже осуществилось: через семьдесят пять лет после выхода «Истории одного города» объединившиеся нации (почти «оно»), покарав очередных ренегатов цивилизации, предоставили народу возможность воспользоваться плодами своего поражения и, выражаясь языком Щедрина, «продолжить для себя новое, притом более удобное ложе».
«О н о» и «Бесы»
Финал «Истории одного города», образ всеразрушающего «оно» — это часть идейного спора Щедрина с Ф. М. Достоевским.
В феврале 1868 года Достоевский писал А. Н. Майкову: «И вообще все понятия нравственные и цели русских — выше европейского мира. У нас больше непосредственной и благородной веры в добро, как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте.
Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием...), и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера ...»1
Не удивительно, что «Историю одного города» автор этих строк встретил враждебно. Есть предположение, что у него был замысел ответить на книгу Щедрина своей книгой, что именно об этом замысле он писал А. Н. Майкову*: надо «воспроизвести с любовью и с нашею мыслию, с самого начала, с русским взглядом, — всю русскую историю (...) Кончил бы фантастическими картинами будущего: Россия через два столетия, и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией ... » (Выделено Достоевским.) 2
Письмо это написано через четыре месяца после опубликования начала «Истории одного города» в «Отечественных записках». Правда, ни «Корени...», ни главы об Угрюм-Бур-
___________________
* Замысел книги, возможно, возник еще раньше, летом 1868 года, а чтение глав «Истории одного города» могло лишь дать дополнительный импульс.
121
чееве еще не было, но общее представление о направлении книги Достоевский, конечно же, получил. Всё в его замысле спорит с концепцией Щедрина. У того — Россия описана с чужой (читай: западнической) мыслью, с чужим взглядом, а я напишу с «нашею мыслию», с «русским взглядом». У Щедрина Глупов изображен, мягко говоря, в неприглядных тонах, а я изображу «с любовью». Касательно картин будущего можно безошибочно предположить, что оно было бы представлено в произведения Достоевского совсем в духе графа Александра Христофоровича.
Замысел свой Достоевский не осуществил.
А вот Щедрин в последней главе «Истории одного города», не останавливаясь «ни перед какой фантазией», нарисовал картину возможного будущего города Глупова, оказавшегося во власти Угрюм-Нечаева.
Однако полемика с Щедриным не прекратилась. Она отразилась в первой же, вышедшей вслед за «Историей одного города» книге Достоевского. Этой книгой были «Бесы».
Сопоставление двух великих произведений русской литературы, создававшихся к тому же примерно в одно и то же время, не лишено интереса и, на наш взгляд, дает дополнительный материал как для определения главного прототипа Угрюм-Бурчеева, так и разгадки финала «Истории одного города».
Существует версия, будто роман Достоевского — это нечто вроде пародии на «Историю одного города», своеобразная интерпретация образов, созданных Щедриным.
Смысл версии, в общих чертах, таков.
Прочитав «Историю одного города», Достоевский решил противопоставить ей свою идею, дать свое толкование, «то есть представить современную русскую действительность в совершенно ином освещении, нежели то, которое она получила в сатире Щедрина» 3.
В чем, согласно этой версии, отражается в «Бесах» идейный спор Достоевского с автором «Истории одного города»?
Во-первых, в противопоставлении жестоким, безмозглым, деспотичным глуповским градоначальникам мягкотелого, либерального, чистого сердцем губернатора фон Лембке.
Некоторую, если так можно выразиться, — допинговую роль в этом отношении книга Щедрина, конечно, могла сыграть, но, строго говоря, подобные сравнения литературных персонажей представляются нам несколько надуманными.
Мало перспективно мнение, будто похищение «шалунами» — нигилистами в «Бесах» жены у бедного поручика связано со щедринским градоначальником Фердыщенко, который тоже
122
увел от мужей Аленку и Домаху и тоже сопровождал свои амурные притязания шумными скандалами.
Заметим, что подобные акции редко обходятся без скандалов. Что же касается логики доказательств, то, следуя ей, можно считать, что прототипом графа Алексея Кирилловича Вронского был градоначальник Фердыщенко (или «шалуны»-нигилисты).
Более существенным представляется нам утверждение в том, будто шигалевская «система устройства мира» в «Бесах» берет свое начало из «систематического бреда» Угрюм-Бурчеева. «Более существенным» не потому, что мы согласны с ним, а потому, что оно дает основу для серьезного разговора об интересующем нас предмете.
«Происхождение теории Шигалева, — читаем в вышедшей в 1956 г. книге С. Борщевского «Щедрин и Достоевский»*, — становится ясным при сопоставлении ее с «систематическим бредом» Угрюм-Бурчеева. «Всеобщее равенство перед шпицрутеном», которое этот «властный идиот» задумал осуществить посредством организации взаимной слежки глуповцев в каждом доме — «поселенной единице», ничем не отличается от «земного рая» Шигалева, основанного на «равенстве в рабстве», когда «каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом» 4.
А вот из другого труда.
«Знаменитая сатирическая реплика о командире и шпионе (в «Истории одного города». — В. С), так метко бичевавшая политику полицейского сыска, полемически переадресуется. В романе Достоевского члены пятерок — «нигилисты» «шпионят друг за другом взапуски», похваляются «откровенным правом на бесчестье».
«Достоевский словно бы подхватил вызов сатирика, доказавшего, что казарменность и «нивиляторство» — это обязательная принадлежность деспотических режимов вроде царизма. Автор «Бесов», наоборот, меняет адрес. Контрастом угрюм-бурчеевщине в романе выступает шигалевщина ...»
«Достоевский словно намеренно заставил своих героев-социалистов идти и в мечтаниях и в делах по тому же пути скотского однообразия, бессмысленного «равенства», умерщвляющего жизнь, по которому у Салтыкова-Щедрина идут Угрюм-Бурчеевы. Петр Верховенский — этот Угрюм-Бурчеев «нигилизма» — восхваляет шигалевщину (...)
_________________
* Не соглашаясь во многом с выводами С. Борщевского, мы отдаем должное смелости и прозорливости автора: он, пожалуй, первым намекнул на родственные отношения Нечаева с Угрюм-Бурчеевым (пусть даже опосредствованно — через Достоевского и его «Бесов»).
123
Достоевский повел полемику с автором «Истории одного города» на языке художественных образов, в форме опровержения сатирических типов своими типами, в форме опроворжения концепции щедринской сатиры своей концепцией» 5.
Итак: Угрюм-Бурчеев — своеобразный литературный прототип «бесов» Достоевского.
Прокомментируем доводы сторонников данной версии.
«Происхождение теории Шигалева становится ясным при сопоставлении ее с «систематическим бредом» Угрюм-Бурчеева ...»
А без этого «сопоставления» разве не ясно происхождение теории Шигалева? Выходит, не напиши Щедрин «Историю одного города», читатели находились бы в полном неведении о родословной бесовских теорий и самих «бесов». Хотя прототипы их широко известны: Нечаев и нечаевщина. В своих записках Достоевский даже называет Петра Верховенского Нечаевым — короче и явственней.
«Земной рай» Шигалева, основанный на «равенстве в рабстве», тоже почему-то выводится не от реальной жизненной модели, но от «всеобщего равенства перед шпицрутеном», осуществляемого Угрюм-Бурчеевым. А шпиономания — «от организации взаимной слежки глуповцев». Хотя ее источник можно обнаружить во всех книжках о Нечаеве, даже в самых доброжелательных. Об «откровенном праве на бесчестье» и говорить нечего — достаточно открыть нечаевский «Катехизис».
Щедрин и не стремился доказывать, что казарменность — это обязательная принадлежность только царского режима. Относительно царизма это уже было широко известно и многократно доказано. В «Истории одного города» автор, как уже говорилось, показал уравнительство совершенно иного, самого «левого» образца.
Внутренняя идейная полемика Достоевского с Щедриным, конечно же, ощущается. Но никак не потому, что автор «Бесов» пародировал «Историю одного города». И «похожести» Угрюм-Бурчеева с бесами объясняются не тем, что Достоевский пользовался моделями, созданными Щедриным, по-своему их интерпретируя, «меняя адрес». Всё гораздо проще: автор «Истории одного города» и автор «Бесов» пользовались одним и тем же источником. Имя ему — российская действительность, а конкретнее — нечаевщина. И Достоевский, и Щедрин создавали книги-предупреждения, книги-предостережения. Причем оба писали по горячим следам, «на ходу» изменяя замысел, торопить, жертвуя порой художественностью.
Перелом в творческой истории «Бесов» произошел летом 1870 года, т.е. в то время, когда Щедрин еще работал над за-
124
ключительной главой «Истории одного города». Всего через месяц после ее публикации Достоевский сообщает Каткову: «Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова... » 6
Думается, никто так не нуждался в «нечаевском деле», как Достоевский. Разве что царская охранка... Это был подарок свыше, подоспевший как нельзя кстати, подарок, подтверждавший уже сложившуюся теорию, наполнявший ее реальностью, доказывающей ее правоту. Достоевский был подготовлен к встрече с подобным «делом» и, думается, не произойди оно в действительности, выдумал бы его сам.
И Щедрина создатель «Народной расправы» заставил на многое посмотреть иными глазами, отказаться от привычных стереотипов.
Нечаев ворвался в русское общество тогда, когда «История одного города» уже была наполовину написана, а ее архитектура — совершенно свободная, автономная — давала автору возможность, не затрагивая уже созданного, поставить перед собой новые задачи, изменить первоначальный замысел, ввести нового героя.
У Достоевского история (эпоха 40-х годов) уступила место «текущей минуте». У Щедрина история и современность — картинам будущего. Объектом изображения в «Бесах» стали принципы и практика Нечаевых, стремящихся к власти. Щедрин в последней главе «Истории одного города» показал их же, только уже «властными», дорвавшимися до власти.
Повторяем: оба автора пили из одного источника, и выводить шигалевщину из угрюм-бручеевщины так же неразумно, как ехать из Москвы в Вологду через Стамбул.
У нас не вызывает сомнений, что, появись «Бесы» хоть неделей раньше «Истории одного города», обязательно возникла бы обратная версия: «переадресовал» не Достоевский, а Щедрин, «систематический бред» Угрюм-Бурчеева берет свое начало из шигалевской «системы устройства мира».
И все-таки спасибо авторам теории заимствования: указав на сближения, на сходство «бесов» с Угрюм-Бурчеевым, они подтверждают наше мнение о том, что у персонажей Достоевского и Щедрина был один прародитель.
Оба писателя поняли угрозу нечаевщины и создали романы-предупреждения. В этом они солидарны. Что же касается внутренней полемики между «Историей одного города» и «Бесами», то она, безусловно, существует. Только искать ее следует в другом измерении. Измерение это — пути развития России, взгляд на русский народ; Россия и Запад; истоки нечаевщины.
125
Достоевский писал о «Бесах»: «Я хотел поставить вопрос и, сколько возможно яснее, в форме романа дать на него ответ: каким образом в нашем переходном и удивительном современном обществе возможны, не Нечаев, а Нечаевы, и каким образом может случиться, что эти Нечаевы набирают себе под конец нечаевцев?» 7
Смысл ответа Достоевского на собственный вопрос ясен: виноваты западные социалистические теории, отказ России от самобытного пути развития. Вся ответственность за появление Нечаевых лежит на российских западниках. Нечаевщина — явление не русское, а привнесенное извне.
Мы уже цитировали выдержки из писем Достоевского А. Н. Майкову о мессианской роли России, о том обновлении, которое она готовит всему миру.
В письме, посланном вместе с отдельным изданием «Бесов» наследнику престола, будущему императору Александру III, Достоевский прямо называет виновников появления в России нечаевщины — Запад и западники.
«Это почти исторический этюд — пишет Достоевский, — которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность (...). Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности (...) А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развивавшуюся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем... »8
Итак, по Достоевскому, нечаевщина — расплата за отказ от самобытного пути развития, за преклонение перед Западом.
Виноваты «отцы» Нечаева — Белинский, Грановский — западники сороковых годов и, конечно же, — современные сторонники общеевропейского пути развития России, — Тургенев, Щедрин и другие идейные противники автора «Бесов».
Позиция Щедрина — прямо противоположна. Нечаев и нечаевщина — порождение свое, подготовленное всей русской историей. Они могли появиться только в стране, отгороженной от остального мира «эффективной китайской стеной» (Ф. Энгельс) и стоящей вне европейской цивилизации. «Отцами» Нечаева
126
являются не Белинские и Тургеневы, а века татарщины, дикое варварство, аракчеевщина, отсутствие представления об элементарных свободах.
«Оно», как уже говорилось выше, — расплата за отчужденность, внеисторизм города Глупова, санитарная мера, предпринятая человечеством. Нет, не к «всечеловеческому счастью», не к «великому обновлению» ведет, по мысли Щедрина, мессианство.
Напомним в связи с этим слова Ф. Энгельса: «Русские должны будут покориться той неизбежной международной судьбе, что отныне их движение будет происходить на глазах и под контролем остальной Европы. Никому не пришлось так тяжко, поплатиться за прежнюю замкнутость, как им самим. Если бы не эта замкнутость, их нельзя было бы годами так позорно дурачить, как это делали Бакунин и иже с ним» 9.
* *
*
За сто послещедринских лет мир сжался до размеров глуповского выгона: баллистические ракеты могут облететь его за несколько минут; для атомной радиации не существует государственных границ.
Сегодня от мировой цивилизации зависит, позволено ли будет современным Угрюм-Нечаевым омертвить планету, превратить в своих заложников человечество.
Сколько мудрости (и в то же время твердости!) потребуется ему, чтобы не осуществилось грозное пророчество Щедрина и не пришлось применять последнее, санитарное средство — ставшее совсем не фантастическим «оно»!
Сергей Геннадиевич Нечаев умер в Петропавловской крепости1 21 ноября 1882 года, в тринадцатую годовщину со дня гибели убиенного им инакомыслящего студента Ивана Иванова. Еще не родился Адольф Шикльгрубер, а трехлетний Coco Джугашвили решал свои, далекие от забот о всеобщем благоденствии проблемы.
Хоронили Нечаева украдкой, имя умершего «арестанта № 1» предписывалось держать в секрете. На запрос коменданта крепости, следует ли «при сдаче тела» открывать фамилию, последовало указание директора департамента полиции: «... фамилия умершего должна быть сохранена в тайне»!
Советская идеология похоронила Нечаева еще раз, строго-настрого предписав считать, будто его идеи не оказали никакого влияния на последующее развитие революционного движения в России. В сотнях статей, брошюр, книг, диссертаций, монографий доказывалось, что иезуитская практика создателя «Народной расправы» была осуждена русскими и западными революционерами, что она являлась всего лишь печальным отклонением от этических норм, которым они следовали, и — самое главное, ради чего городился весь этот словесный частокол! — что большевизм не имеет ничего общего с нечаевщиной.
Для подтверждения этого обычно используются свидетельства осудивших ее Н. К. Михайловского, Г. А. Лопатина, В. И. Засулич и др.; вспоминаются С. М. Степняк-Кравчинский, назвавший нечаевщину «одной политической срамотой», и В. Н. Фигнер, которая утверждала, что антигуманная, безнравственная теория Нечаева отталкивала молодежь, а убийство Иванова внушало ужас и отвращение. Приводятся обширные цитаты из воспоминаний народников, вроде, например, этой, взятой из мемуаров Н. А. Чарушина: «... Мистификация и ложь были обычными приемами Нечаева при вербовке членов
130
в свою организацию. И последняя (...), просуществовав всего лишь полтора месяца и не сделав ничего, кроме убийства студента Иванова, погибла вся без остатка, кроме самого Нечаева, успевшего скрыться за границу.
Такая организация, где в основе был обман, а во главе стоял генерал, которому безапелляционно должны повиноваться все, и не могла рассчитывать на длительное и продуктивное существование. Она неизбежно и скоро погибла бы если не от внешнего врага, то от собственного разложения, так как жить в атмосфере обмана и беспрекословного подчинения воле одного лица сознательные и свободные люди долго не могут. (...)
Революционная молодежь (...) извлекла из этого дела для себя и практический урок: ни в коем случае не строить революционную организацию по типу нечаевской, не прибегать для вовлечения в нее к таким приемам, к каким прибегал Нечаев» 2.
Стратегия подобной идеологической обработки очевидна: локализовать нечаевщину, не подпустить ее даже на самые дальние подступы к большевизму.
Фигнер, безусловно, права: первое время, в семидесятые годы, практика Нечаева пугала и отталкивала. Дело доходило до отрицания необходимости вообще какой бы то ни было организации. Но реальная действительность зачастую властно корректирует самые благостные декларации, уроки имеют свойство забываться. Желание скорее и всё сразу дурманило, рисовало захватывающие перспективы и в итоге заставляло вновь обращаться к идеям и методам Нечаева, так или иначе завуалировав их всевозможными демагогическими выкладками.
Прав и Чарушин, когда говорит, что «жить в атмосфере обмана и бесприкословного подчинения воле одного лица сознательные и свободные люди долго не могут». А если сделать ставку на несознательных и несвободных? Или превратить в таковых необходимую часть общества, умело используя для этого благоприятное стечение самых различных обстоятельств? Обезличить, лишить собственного «я», всецело подчинить чужой воле, как это удалось сделать Нечаеву?
Скажем сразу: соблазн воспользоваться нечаевскими методами оказался настолько большим, что ими руководствовались партии и группы самых разных окрасок. У Нечаева брали уроки и революционеры, и монархические общества, и даже царская охранка. Мы не знаем, каким он был учителем в приходской школе, но в общественной жизни разработанная им методика успешно применялась и применяется поныне в стане обоих «Ташкентов» — как «правого», так и «левого».
131
в данной работе нас интересуют наследники Нечаева, так сказать, по прямой.
Условия политической борьбы в России способствовали тому, что катехизисное мышление никогда не покидало радикальное крыло освободительного движения. Нечаевщина никогда не умирала, она лишь замирала, впадала в периодические спячки, оживая потом с новой силой. И в народниках, и в эсерах, и в большевиках.
* *
*
Что брали из наследия Нечаева большевики? Как относился к нему В. И. Ленин?
Ответы естественно было искать в его работах. Но здесь нас ожидало разочарование: в так называемом Полном собрании сочинений Ленина нет ни слова о Нечаеве; в справочном томе это имя не упоминается.
Преодолев недоумение, хватаешься за привычное объяснение: конечно же, тут не обошлось без вездесущих имэловских ножниц! Надо заглянуть в первые издания сочинений, те, что выходили в старые добрые времена ...
Увы: ножницы, оказывается, тут не виноваты, Ленин, действительно, ни разу не упомянул имя Нечаева в своих работах, во всяком случае — опубликованных.
Почему? Говорят, что организатор партии большевиков считал организатора «Народной расправы» незначительной фигурой в революционном движении России, поэтому и обошел его своим вниманием. Или находят такое объяснение: в 90-е годы, когда началась деятельность Ленина, не говоря уже о более позднем времени, нечаевщина была окончательно похоронена и поминать ее не имело никакого смысла.
Все это, на наш взгляд, несколько в стороне от истины. Теоретически отвергая нечаевщину, Ленин — родоначальник российского соцпрагматизма — считал неразумным отказываться от того рационального, что, по его мнению, было в практике С. Г. Нечаева. Конечно же, без ссылок на опорочивший себя первоисточник.
Отсюда и отсутствие публичных оценок.
Зато в узком, так сказать, товарищеском кругу Ленин не скрывал своих симпатий к Нечаеву. Особенно импонировали ему энтузиазм, непреклонность, организаторский талант создателя «Народной расправы».
Обратимся к свидетельству В. Бонч-Бруевича, человека, чья
132
осведомленность не вызывает сомнений*. Думается, читатель не посетует на нас за обширное цитирование:
«До сих пор не изучен нами Нечаев, над листовками которого Владимир Ильич часто задумывался, и когда в то время слова «нечаевщина» и «нечаевцы» даже среди эмиграции были почти бранными словами, когда этот термин хотели навязать тем, кто стремился к пропаганде захвата власти пролетариатом, к вооруженному восстанию и к непременному стремлению диктатуры пролетариата, когда Нечаева называли, — как будто это особо плохо, — «русским бланкистом», Владимир Ильич нередко заявлял о том, что какой ловкий трюк проделали реакционеры с Нечаевым, с легкой руки Достоевского и его омерзительного, но гениального романа «Бесы», когда даже революционная среда стала относиться отрицательно к Нечаеву, совершенно забывая, что этот титан революции обладал такой силой воли, таким энтузиазмом, что и в Петропавловской крепости, сидя в невероятных условиях, сумел повлиять даже на окружающих его солдат таким образом, что они всецело ему подчинились.
«Совершенно забывают, — говорил Владимир Ильич, — что Нечаев обладал талантом организатора, умением всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы, умел свои мысли облачать в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятны на всю жизнь. Достаточно вспомнить его ответ в одной листовке, когда на вопрос — «Кого же надо уничтожить из царствующего дома?», Нечаев дает точный ответ: «Всю большую ектинию». Ведь это сформулировано так просто и ясно, что понятно для каждого человека, живущего в то время в России (...) Кого же уничтожить из них? — спросит себя самый простой человек. — Да весь дом Романовых, — должен он был дать себе ответ. Ведь это просто до гениальности!»
Нечаев должен быть весь издан. Необходимо изучить, дознаться, что он писал, где он писал, расшифровать все его псевдонимы, собрать воедино и всё напечатать», — неоднократно говорил Владимир Ильич».
Далее мемуарист добавляет от себя: «К сожалению, даже нечаевский «Колокол», который он вел после Герцена и который является действительно библиографической редкостью, до сих пор не переиздан.
И вряд ли найдется один человек из миллиона жителей
____________________
* Напечатанные в 1934 году, эти воспоминания никогда потом не переиздавались.
133
СССР, который не только не читал, но хотя бы видел эти очень интересные произведения, принадлежащие перу одного из самых пламенных революционеров» 3.
Хотя в свидетельствах Бонч-Бруевича всё «просто до гениальности», некоторый комментарий, на наш взгляд, все-таки не помешает.
1. Автор воспоминаний заслуживает благодарность всех, кто хочет знать правду об истории большевизма.
2. Возможно, мысли Ленина переданы не совсем точно, но в общей их направленности можно не сомневаться: у Бонч-Бруевича не было оснований сочинять о Ленине небылицы.
Кроме того, имеются и другие свидетельства обращения Ленина к арсеналу Нечаева. Достаточно вспомнить Г. В. Плеханова: «Тактика большевиков есть тактика Бакунина, а во многих случаях просто-напросто тактика Нечаева» 4.
3. Нечаев по Ленину — «титан революции»; в нечаевщине, может быть, и было что-то не совсем хорошее, но в основе это вполне допустимый пример для подражания — и в области организации, и в методах борьбы, и в «навыках конспиративной работы», и в потрясающем агитпроповском мастерстве. Особое восхищение Ленина вызывает призыв Нечаева (сформулированный «просто до гениальности!») к уничтожению всего Дома Романовых.
4. По Ленину, не Нечаев скомпрометировал российскую демократию, не его иезуитская практика была «политической срамотой», внушавшей отвращение и отталкивавшей от революции здоровые силы страны; виноваты во всем этом, оказывается, реакционеры вкупе с Достоевским, сочинившим «омерзительный, но гениальный» роман «Бесы».
5. Обращаем внимание читателя на то, что Бонч-Бруевич передает не случайное, единожды высказанное мнение основоположника большевизма о Нечаеве. Наоборот, это — сложившаяся концепция, результат продолжительного изучения: о создателе «Народной расправы» Ленин «часто задумывался», «нередко заявлял», «неоднократно говорил» и т. д.
6. В одном можно согласиться с Лениным и мемуаристом: Нечаев должен быть весь издан» — граждане страны должны знать не только своих ангелов, но и своих бесов, без этого нет истории.
И о нечаевском «Колоколе» тоже следует рассказать. По воспоминаниям Бонч-Бруевича Нечаев выглядит — ни дать ни взять — продолжателем дела Герцена. На самом же деле история с этим изданием — не меньшая срамота, чем всё, чего хоть как-то касалась нечаевская мысль.
134
Таково было действительное отношение В. И. Ленина к С.Г. Нечаеву. В его марксизме оказалась солидная доза нечаевщины — этой российской разновидности бланкизма.
Революционная практика не раз заставляла Ленина, человека одержимого одной идеей, фанатически ей преданного, поступаться своими теоретическими выкладками и обращаться к рецептам Бакунина и Нечаева.
Адресуясь к петербургским боевикам в октябре 1905 года, Ленин убеждает их не обращать внимания на нравственные нормы, не стесняться в выборе средств:
«... Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т.д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т. д. (...) Не требуйте никаких формальностей, наплюйте, христа ради, на все схемы, пошлите вы, бога для, все «функции, права и привилегии» ко всем чертям (...)
Отряды должны тотчас же начать военное обучение на немедленных операциях, тотчас же. Одни сейчас же предпримут убийство шпика, взрыв полицейского участка, другие — нападение на банк для конфискации средств для восстания, третьи — маневр или снятие планов и т.д. Но обязательно сейчас же начинать учиться на деле: не бойтесь этих пробных нападений. Они могут, конечно, выродиться в крайность, но это беда завтрашнего дня, а сегодня беда в нашей косности, в нашем доктринерстве, ученой неподвижности, старческой боязни инициативы. Пусть каждый отряд сам учится хотя бы на избиении городовых: десятки жертв окупятся с лихвой тем, что дадут сотни опытных борцов, которые завтра поведут за собой сотни тысяч».5
Помните А. И. Герцен, прочитав один из документов, декларирующих «рабство общего благосостояния», ожидал увидеть под ним подпись: «Питер в Сарском селе, или граф Аракчеев в Грузине», а оказалось, что подписал первый социалист французский Гракх Бабёф!» И под этим обращением так и ожидаешь увидеть подпись Сергея Геннадиевича Нечаева.
Чрезвычайно важно, на наш взгляд, обратить внимание на следующее обстоятельство. Автор понимает, что рекомендуемые им средства могут «выродиться в крайность», то есть превратить революционеров в организованных уголовников и в конечном счете — создать общество, противоположное тому идеалу, ради которого ведется борьба. Но обоснованное опасение отбрасывается с легкостью просто невероятной: это не наша забота, «это беда завтрашнего дня».
135
В другой работе, не называя прямо Нечаева, Ленин бросает упрек тем, кто не смог отказаться от антинечаевских настроений, кто еще задумывался о нравственной чистоте движения: «... когда я вижу у теоретика или публициста социал-демократа (...) горделивое самодовольство и нарциссовски-восхищенное повторение заученных в ранней молодости фраз об анархизме, бланкизме, терроризме, тогда мне становится обидно за унижение самой революционной в мире доктрины»6.
«Заученные в ранней молодости фразы об анархизме, бланкизме, терроризме» — это не что иное, как критика нечаевской практики, от которой, по уверению народника Чарушина и марксистско-ленинской «науки», революционная Россия с отвращением раз и навсегда отвернулась и извлекла «практический урок: ни в коем случае не строить революционную организацию по типу нечаевской». Как видим, Ленин высмеивает как раз тех, кто еще помнил этот урок.
И в оценке роли люмпена, уголовных элементов, разбойного люда в революции Ленин, конечно, прямо не повторяет утверждение Бакунина о том, что «разбойник в России настоящий и единственный революционер» или призыв Нечаева сплотиться с «лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России». Но и отказываться от такого помощника ему представляется неразумным. И вместо откровенных деклараций своих предшественников появляется компромиссное: люмпен, само-собой, не единственный революционер и не ведущая сила, но как союзник — вполне сгодится. В цитируемой выше статье читаем: «Говорят: партизанская война (эксы, теракты и т.п. — В. С.) приближает сознательный пролетариат к опустившимся пропойцам, босякам. Это верно. Но отсюда следует только то, что никогда партия пролетариата не может считать партизанской войны единственным или даже главным средством борьбы; что это средство должно быть подчинено другим, должно быть соразмерено с главными средствами борьбы, облагорожено просветительным и организующим влиянием социализма» 7.
Заметим: что касается просветительства, облагораживания уголовных элементов в процессе совместных действий, то, как доказала богатая практика, «просветителями» чаще оказывается представители уголовного мира, их стимулы — куда более притягательными. Как говорится, с кем поведешься... А порой перерождение в уголовников происходило и без их помощи, от одного только использования уголовных методов (как ни камуфлируй грабеж иностранным словом экспроприация или ратным «партизанская война», содержание остается прежним).
136
В элементарную бандитскую шайку выродилась не только боевая группа уральского большевика Лбова. «Лбовщина» (даже специальный термин появился!) стала довольно распространенным явлением.
Не оправдывает Ленина и то, что он допускал экспроприацию лишь казенного имущества. Разбой есть разбой, он-то и «воспитывает», «просвещает», «облагораживает».
Вот где надо искать истоки слияния партийно-государственного аппарата с уголовным миром. Произошло то, что должно было произойти, то, что предвидел и о чем предупреждал в своем политическом завещании Герцен: «...всякое дело, совершающееся при пособии элементов безумных, мистических, фантастических, в последних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными»8.
Что касается результатов, то был, конечно, и дельный: человечество обожглось. Будем надеяться, что время «последних выводов» миновало.
Подчеркнем: в 20-е годы Сергея Нечаева прямо называли в числе крупнейших предшественников большевизма. В вышедшей в 1926 году книге «В спорах о Нечаеве» советский историк А. Тамбуров писал:
«К торжеству социальной революции Нечаев шел верными средствами, и то, что в свое время не удалось ему, то удалось через много лет большевикам, сумевшим воплотить в жизнь не одно тактическое положение, впервые выдвинутое Нечаевым» 9.
«Умри, Денис, лучше не напишешь»!
Нам остается только добавить, что тот же автор называет С. Г. Нечаева первым крупным партийным организатором.
Обращает на себя внимание и такой факт: расположение Ленина к Нечаеву весьма напоминает отношение к нему Бакунина. Помните: узнав, что Нечаев не только лгал ему, но и уворовал его документы с целью получить компромат на своего учителя и покровителя, Бакунин называет вора «страстно преданным» и «самым драгоценным» человеком. Не лишенным, конечно, «шероховатостей», но зато имеющего неоспоримое преимущество перед всеми другими: «... он предается и весь отдается, другие дилетантствуют; он чернорабочий, другие белоперчаточники; он делает, другие болтают; он есть, других нет (...) Предпочитаю барона всем другим и больше люблю, и больше уважаю его, чем других».
Ленин, как видим из воспоминаний Бонч-Бруевича, вообще готов не замечать «шероховатостей» Нечаева, он оценивает его прежде всего и главным образом с точки зрения пользы для
137
революционного дела, нравственных критериев для него не существует. Убийца? Возможно. Но зато «титан революции», человек непреклонной воли, огромного энтузиазма. Бланкист, причем, из самых необузданных, введших в практику освободительного движения макиавеллизм и иезуитство? Пусть, зато «обладает талантом организатора, умеет всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы». Лжец, шантажист? Какое это имеет значение, если он умеет облачать мысли в «потрясающие формулировки»?! И самое существенное — «он есть, других нет»*.
Совершить большевистскую революцию в России в начале ХX века можно было только предав анафеме общечеловеческие нравственные принципы и заменив их так называемым классовым, взятым, кстати сказать, почти дословно из нечаевского Катехизиса»: «Нравственно для него (революционера. — В. С.) всё, что способствует торжеству революции».
Ленин искренне желал избавить людей от социальной несправедливости. Но в своем страстном стремлении осчастливить человечество, как и Нечаев, переступил ту грань, о которой за несколько лет до Октября предупреждал С. Булгаков:
«Негодование против зла есть, конечно, высокое и даже святое чувство, без которого не может обойтись живой человек и общественный деятель, однако есть тонкая, почти неуловимая и тем не менее в высшей степени реальная грань, перейдя которую это святое чувство превращается в совсем не святое ... » 10
Когда-то у Ленина были опасения в отношении использования нечаевских методов («Они могут, конечно, выродиться в крайность»), но он гнал от себя мысли о последствиях и выдавал индульгенции своим сторонникам («Это беда завтрашнего дня!»). Думалось, вероятно: вот возьмем власть, тогда и очистимся.
Но об очищении уже не могло быть и речи. Одним из первых понял это Горький, писавший через несколько дней после октябрьского переворота: «Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева (...) — и Ленин, и Троцкий, и все другие, кто сопровождает их к погибели в трясине действительности, очевидно, убеждены вместе с Нечаевым, что «правом на бесчестье всего легче русского человека за со-
________________
Уж как они — Бакунин, а за ним и Ленин — старались доказать, что «с одной стороны» перетягивает то, что «с другой».
Читатель знает, насколько живучей оказалась эта всеоправдывающая оценка. Во всяком случае, Сталина ею будут мерить дважды. Или — скажем осторожнее: пока — дважды.
138
бой увлечь можно»*. И вот они хладнокровно бесчестят революцию ... » 11
Цена победы оказалась не просто высокой, — за нее пришлось платить полным перерождением: в жилах победителей уже бесновалась кровь, зараженная бациллами нечаевщины, которые поразили все клетки организма.
Разгон Учредительного собрания, взятие заложников, создание концлагерей (« ... заключить в концентрационный лагерь с лишением свободы до полного укрепления в Республике коммунистического строя», — говорится в одном из приговоров Московского революционного трибунала 1919 года), массовые расстрелы (в том числе и духовенства, и тысяч офицеров, добровольно явившихся на сборные пункты) и т.д. и т.п. — всё это из арсенала нечаевшины.
Приведем (с некоторыми сокращениями) лишь один документ — письмо В. И. Ленина «т. Молотову для членов Политбюро» от 19 марта 1922 года.
Предыстория его вкратце такова. В результате трех войн — мировой, гражданской и продразверсточной, а также засухи 1921 года в стране разразился голод. Несмотря на то, что Русская православная церковь поддержала усилия правительства по оказанию помощи голодающим и призвала жертвовать на их нужды «драгоценные церковные украшения и предметы, не имеющие богослужебного употребления», ВЦИК издал 23 февраля 1922 г. декрет о насильственном изъятии из церквей всех ценностей. Этот акт, конечно же, был воспринят как святотатство и вызвал сопротивление верующих, жестоко подавленное: в Шуе и других местах погибли тысячи людей.
Текст предваряет такое обращение: «Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои заметки на самом документе».
«По поводу происшествия в Шуе, которое уже поставлено на обсуждение в Политбюро, мне кажется, необходимо принять сейчас же твердое решение в связи с общим планом борьбы в данном направлении. (...)
Происшествие в Шуе должно быть поставлено в связь с тем сообщением, которое недавно РОСТА переслало в газеты не для печати, а именно сообщение о подготовлявшемся черносо-
_________________
* Горький цитирует Верховенского из романа Ф. М, Достоевского «Бесы»: «В сущности, наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно».
Не менее зловеще (но и пророчески!) звучат слова «беса» Ставрогина: «Право на бесчестье — да это к нам все побегут, ни одного там не останется».
139
тенцами в Питере сопротивлении декрету об изъятии церковных ценностей*.
(...) черносотенное духовенство во главе со своим вождем** совершенно обдуманно проводит план дать нам решающее сражение именно в данный момент. (...)
Я думаю, что здесь наш противник делает громадную стратегическую ошибку, пытаясь втянуть нас в решительную борьбу тогда, когда она для него особенно безнадежна и особенно невыгодна. Наоборот, для нас именно данный момент представляет из себя не только исключительно благоприятный, но и вообще единственный момент, когда мы можем с 99-ю из 100 шансов на полный успех разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий. Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи, трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будет либо за нас, либо, во всяком случае, будет не в состоянии поддержать сколько-нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят испытать политику насильственного сопротивления советскому декрету. Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать нам этого не дастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечивал нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил бы нам нейтрализование этих масс
_________________
* Сопротивление насильственному изъятию церковных ценностей оказали, главным образом, обычные верующие люди: крестьяне, рабочие, мещане, а не «черносотенное духовенство», как об этом говорилось в сообщении РОСТА.
** Речь идет о патриархе Тихоне.
140
в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне.
Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый кратчайший срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут. Это соображение в особенности еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть, даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена нам полностью. Кроме того, главной части наших заграничных противников среди русских эмигрантов за границей, т. е. эс-эрам и милюковцам, борьба против нас будет затруднена, если мы именно в данный момент, именно в связи с голодом проведем с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства. Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий.
Самую кампанию проведения этого плана я представляю себе следующим образом.
Официально выступить с какими-то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, — никогда и ни в коем случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий.
Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о временной приостановке изъятий не должна быть отменена. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно потому что она секретна, противник, конечно, скоро узнает).
В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного из членов Политбюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окон-
141
чании этой работы он должен приехать в Москву и лично сделать доклад на полном собрании Политбюро или перед двумя уполномоченными на это членами Политбюро. На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим*, был поведен с максимальной быстротой и закончился не иначе как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров.
Самого патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он, несомненно, стоит во главе всего этого мятежа рабовладельцев. (...)
На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно, ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать (...)» (Цит. по ж. «Известия ЦК КПСС». — № 4. — 1990. — С. 190—193.)
Мы не будем комментировать этот документ. Отметим лишь его ярко выраженную нечаевскую направленность и предоставим читателю самому определить, как далеко его автор передел ту грань, о которой предупреждал С. Булгаков, и уместны ли в данном случае рассуждения о революциях, которые не делаются в белых перчатках.
И еще один — страшный своей безответностью вопрос: неужто прав был другой предшественник большевизма — П. Н. Ткачев, пропагандировавший «терроризм как единствен-
________________
* Русская православная церковь не только никогда не сопротивлялась помощи голодающим, но и пыталась активно помогать народу. В воззвании «К народам мира и православному человеку» Патриарх Тихон писал: «Помогите! Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!..» Сопротивление оказывалось насильственному изъятию из церквей всех ценностей.
142
ное средство нравственного и общественного возрождения России»?
В 1913 году Ленин счел необходимым поостеречь Горького:
«(...) Известие о том, что Вас лечит новым способом «большевик», хотя и бывший, меня ей-ей обеспокоило. Упаси боже от врачей-товарищей вообще, врачей-большевиков в частности! (...) Уверяю Вас, что лечиться (кроме мелочных случаев) надо только у первоклассных знаменитостей. Пробовать на себе изобретение большевика — это ужасно!!» 12 (Выделено нами. — В. С.)
Тон хотя и несколько шутливый, зато опасения (одного восклицательного знака оказалось недостаточно) — весьма серьезные. А вот свое изобретение (назовем это соединением марксизма с нечаевщиной) Ленин все-таки решился опробовать на целой стране.
К концу жизни, вероятно, понял, насколько ужасным получился результат, но изменить что-либо уже не мог, сам став жертвой своего эксперимента.
Речь не только о В. И. Ленине. Российский большевизм в целом густо замешан на дрожжах нечаевского экстремизма, угрюм-нечаевской «неизреченной бесстыжести». Примеров тому — легион. Приведем лишь один — инструкцию, данную Л. Д. Троцким агитаторам-коммунистам, отправлявшимся в разгар гражданской войны на Украину. Свое напутствие второй человек партии и государства называет «десятью заповедями»:
«1. Не навязывать украинскому крестьянину коммуны до тех пор, пока наша власть там не окрепнет.
2. Осторожно заводить ее в бывших имениях под названием артелей или товариществ.
3. Утверждать, что в России нет коммуны.
4. В противовес «самостiйнику» Петлюре и другим говорить, что Россия тоже признает самостийность Украины, но с советской властью, а Петлюра продает Украину буржуазным государствам.
5. Так как нам необходимо обезоружить всех повстанцев, чтобы они снова не обратились против нас, а это обезоруживание вызовет недовольство среди крестьянских масс, то необходимо внушать, что среди повстанцев большинство деникинцев, буржуев и кулаков.
6. Труднее дело обстоит с Петлюрой, так как украинское крестьянство на него и надеется. Нужно быть осторожным. Только дурак или провокатор без разбору везде и всюду будет твердить, что мы воюем с Петлюрой. Иногда, пока совершенно не разбит Деникин, выгоднее распускать слухи, что советская власть — в союзе с Петлюрой.
143
7. Если будут случаи грабежей в Красной Армии, то их необходимо сваливать на повстанцев и петлюровцев, которые влились в Красную Армию. Советская власть постепенно расстреляет всех петлюровцев, махновцев и повстанцев потому, что они вредный элемент, и это будет явным доказательством не только строгой революционной дисциплины, но и суровой карой за грабежи. [Какова логика: расстрел оклеветанных станет доказательством их вины перед народом! — В. С]
8. Так как правительство России вынуждено вывозить хлеб из Украины, то на вашей обязанности, товарищи, объяснить крестьянам, что хлеб возьмут только с кулаков и не для России, а для бедных укранских крестьян, для рабочих и Красной Армии, которая изгнала Деникина из Украины.
9. Старайтесь, чтобы в Советы и Исполкомы вошли большинство коммунистов и сочувствующих.
10. Принять все меры к тому, чтобы на Всеукраинский Съезд Советов не попали такие представители от волости, которые могут примкнуть на съезде к нашим врагам, и таким образом избрать правительство Украины не из коммунистов-большевиков».
Инструкция «старателям» заканчивается рекомендацией, источник которой не вызывает сомнений: «... знайте, что для достижения конечной цели все средства одинаково хороши.»
Всё в этом «катехизисе агитатора» дышит нечаевщиной, тем «делом», о котором Бакунин в минуту просветления сказал, что оно насквозь «проникло протухшей ложью».
(Працi Украiнського Наукового iнститута. — Т. ХIII. — Варшава, 1932. — С. 149—151. Цит. по газете «Сов. молодежь». — 1990. — 26 октября.)
* *
*
О «катехизисном» сознании Иосифа Сталина упоминают почти все его биографы. Но при этом имеется в виду только одно: полученное им в детстве духовное образование и воспитание.
Семинария, безусловно, наложила свой отпечаток на формы мышления будущего диктатора. Но феномен Сталина, по нашему глубокому убеждению, объясняется, главным образом, иной катехизисностью — той, что восходит к «Катехизису революционера» С. Г. Нечаева.
Познакомившись с этой «адской программой» летом 1871 г., русское общество оцепенело от ужаса. Настроение людей верно передала статья «Московских ведомостей»:
«Прислушаемся, как русский революционер сам понимает себя. На высоте своего сознания он объявляет себя человеком
144
без правил, без чести. Он должен быть готов на всякую мерзость, подлог, обман, грабеж, убийство и предательство. Ему разрешается быть предателем даже своих соумышленников и товарищей... Не чувствуете ли вы, что под вами исчезает всякая почва? Не очутились ли вы в ужасной трясине между умопомешательством и мошеиничеством?» 13.
Многие уже век назад поняли, что «Катехизис» направлен не столько против существующей формы правления, сколько против человека.
Но тогда нечаевщина только стремилась к власти, ее возможности были ограничены законами государства, общественным мнением, нравственными нормами, полицией, тем барьером, наконец, который отделял подсудимых нечаевцев от публики.
Сталин — это Нечаев, дорвавшийся до власти. А это уже качественно новое состояние, которое довольно точно выразил Щедрин: «... когда же придатком к идиотизму является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется... Там, где простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на рожон, идиот властный (не по натуре, а наделенный неограниченной властью! — В. С.) раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно» 14.
Сталинизм — это нечаевщина, возведенная в ранг государственной и партийной политики, практическое воплощение идей, заложенных в «Катехизисе революционера» и распространенных на все общество в целом.
Примерьте к Сталину этот основополагающий документ российского экстремизма — раздел за разделом, параграф за параграфом, и вы увидите, что нечаевский кафтан нашел в Иосифе Джугашвили достойного восприемника, пришелся тому в самую пору. Тогда и «великий перелом», и «великий террор», и «великий голод», и десятки других деяний-злодеяний, представляющихся алогизмами, обретут логику и выстроятся в стройную систему.
Иезуитское лицемерие, коварство, цинизм, жестокость, попрание нравственных норм — эти и многие другие черты Сталина унаследованы им от С. Г. Нечаева.
В интервью немецкому писателю Э. Людвигу (конец 1931 г.) Сталин осудил «иезуитские методы», такие, как «слежка, шпионаж, залезание в душу», царившие в духовной семинарии, где он учился: «...уходим в столовую, а когда возвращаемся к себе в комнаты, оказывается, что уже за это время обыскали и перепотрошили все наши ящики» 15
145
Вот так. Осуждать слежку и шпионаж в пансионате семинарии и распространить их на всю страну; возмущаться «залезанием в душу» и попрать человеческое достоинство у сотен миллионов людей; порицать копание в чужих вещах и подвергнуть тотальному шмону — не только материальному, но и духовному — целую страну! Отцы-иезуиты и Нечаев могли гордиться таким последователем и продолжателем, у которого, конечно, было больше возможностей, чтобы превзойти своих учителей.
Наталья Александровна Герцен искренне недоумевала: «Я не могла себе вообразить, что кто бы то ни было, в самом деле, может увлечься этой отвратительной иезуитской системой, быть ей верен до такой возмутительно-бесчеловечной степени, как Нечаев, — ведь последовательность доходит у него до уродства!» 16
Дочь Герцена умерла в 1936 году и, хотя и не дожила до пика большого террора, могла убедиться, до какой «бесчеловечной степени» в самом деле может довести целый народ «отвратительная иезуитская система»*.
Нечаев утверждал, что любить народ, значит вести его под картечь. Сталин воплотил в жизнь эту рекомендацию, затмив в своей практике и восточных деспотов, и иезуитов, и, конечно же — царскую охранку. Его любовный экстаз по отношению к народу оказался настолько сокрушительным, что органы, дарующие жизнь, уже не успевали за органами, ее убивающими.
Словно по сценарию нечаевского «Катехизиса» составлялись Сталиным проскрипционные списки: «чтобы предыдущие номера убирались прежде последующих».
Как и для Нечаева, для Сталина не существовало общечеловеческих нравственных норм. Это сказалось даже в его отношении к родным и близким: ни любви, ни сострадания, ни жалости. Всё, как повелевает «Катехизис»: в революционере «чувства родства, дружбы, любви, благородства должны быть задавлены...» Неотступно следовал Сталин и тринадцатому параграфу основополагающего нечаевского документа: «Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире, если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего к этому
_______________
* Высшим достижением этой системы следует считать то, что и через десятки лет после смерти тирана целый пласт общества с умилением и гордостью вспоминает свое счастливое рабство.
146
миру, в котором всё и все должны быть ему равно ненавистны.
Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку».
Его руку ничто не остановило...*
Глобальный страх и глобальная ложь — тоже из арсенала Нечаева. Напомним, как выговаривал он народникам за неумение лгать — «буржуазную добросовестность»: это же черт знает что такое, человек пожертвовал на нужды движения рубль, вы так и пишете — рубль! «Есть ли смысл печатать такие отчеты? Да их нужно увеличивать уж по крайней мере двумя нулями...» А можно и тремя. Нужно уметь «ослеплять блеском своей славы». Известно, как следовал этому совету Сталин.
Не будем больше затруднять читателя примерами их кровного родства. Предложим лишь сравнить две характеристики. Право же, можно только гадать, какая из них дана Сергею Нечаеву, а какая — Иосифу Сталину.
Адвокат Спасович, как вы знаете, назвал создателя «Народной расправы» человеком, который «всюду, где он останавливался, приносил заразу, смерть, аресты, уничтожение».
А вот мнение Светланы Иосифовны о своем отце: «Вокруг (него) как будто очерчен круг, — все, попадающие в его пределы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни...»
* *
*
Нечаевщина — главная болезнь и послесталинского периода (период этот не однороден, но вирус безошибочно угадывает преемственность общественных потрясений и легко к ним приспосабливается).
Нечаевщина — в крови советского человека, в крови системы со всеми ее институтами — социальными, экономическими, полицейскими, военными.
И, наконец, нечаевщина — не случайный эпизод в российском революционном движении, не «случайное отклонение от его этических норм». Эпизод растянулся на весь XX век, стал нормой, повседневной реальностью. Утопия оказалась осуществимой, мало того — она оказалась у власти. Перед человечеством
_______________
* Из записок М. И. Ульяновой, впервые опубликованных только в 1989 г. («Известия ЦК КПСС», № 12) стало известно, что Ленин, узнав после первого удара болезни о грозящем ему параличе, «взял со Сталина слово, что в этом случае тот поможет ему достать и даст ему цианистого калия. Ст[алин] обещал».
147
встал мучительный вопрос, суть которого еще в начале двадцатых годов выразил Н. Бердяев в книге «Новое средневековье»: «... открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к неутопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу».
Во что обойдется этот возврат? И возможен ли он вообще?..
1982—1986, 1990.
ПРИМЕЧАНИЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«Как понимать ваше сочинение!»
1 М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников. — 2-е изд. — М.: Художественная литература, 1975. — С. 151. (В дальнейшем — Щедрин в воспоминаниях.)
2 Тургенев И. С. Соч.: В 12-ти томах. — М.; Художественная литература, 1956. — Т. П. — С. 202, 203. (В дальнейшем — Тургенев.)
3 Писарев Д. И. Соч. М.: ГИХЛ, 1955. — Т. 2. — С. 340.
4 Литературное наследство. — 1934. — № 13—14. — С. 551, 552. (В дальнейшем — «ЛН».)
5 Вестник Европы. — 1871. Кн. 4. — С. 722.
6 Эйхенбаум Б. О прозе. — Л.: Художественная литература. — 1959.— С. 502.
7 ЛН, — 1934. — № 13—14. — С. 552.
8 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.; В 20-ти томах, — М.; Художественная литература, 1965—1977. — Т. 13. — С. 502, (В дальнейшем — Щедрин.)
9 Там же. — Т. 14. — С, 326,
Партия Щедрина
1 Щедрин в воспомипаниях, — Т, 2, — С. 262—263.
2 Там же. — Т. 1. — С. 308—309.
3 Богучарский В. Из прошлого русского общества. — СПб, 1904. — С. 335—336. (В дальнейшем — Богучарский.)
4 Щедрин. — Т. 14. — С. 267—268.
5 Там же. — Т. 1. — С. 137—138.
6 Там же. — Т. 6. — С. 382—383.
7 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 73—74.
8 Там же. — С. 73.
9 Щедрин. — Т. 7. — С. 157.
10 Щедрин. — Т 7. — С. 335.
11 Там же. — С. 248.
12 Щедрин — Т. 16(2). — С. 12—13.
13 Там же. — Т. 16(1). — С. 378.
14 Там же. — Т. 6. — С. 638.
15 Там же. — Т. 14. — С. 192.
15 Там же. — Т. 19(2). — С. 103.
17 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30-ти томах. — М.: АН СССР, 1957 — XX. — Кн. 2. — С. 585. (В дальнейшем — Герцен.)
18 Наблюдатель. — 1900. — № 3. — С. 250.
19 Герцен. — Т. XX. — Кн. 2. — С. 582, 590.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Угрюм-?
Мальчик для идеологической порки
1 Тургенев. — Т. 11. — С. 203.
2 Пушкин А. С. Полное собр. соч.: В 10-ти томах. 4-е изд. Л.: Наука, 1978. — Т. 8. — С. 37.
3 Русский мир. — 1871. — № 1
4 Щедрин. — Т. 8. — С. 452.
5 Там же. — С. 456.
6 Герцен. — Т. XI. — С. 239.
7 Щедрин. — Т. 8. — С. 586.
8 Там же. — С. 403.
Внеплановый градоначальник
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 584.
2 Шестидесятые годы, Антонович М. А. Воспоминания. Елисеев Г. 3. Воспо.минания. «Akademia», 1933. — С. 393.
3 Щедрин. — Т. 9. — С. 171.
4 ЛН. — 1941. — № 39—40. — С. 546—547.
5 Цит. по альманаху «Прометей». — М.: Молодая гвардия, 1968. — № 5. — С. 172.
6 Щедрин. — Т. 7. — С. 663.
7 Там же. — Т. 19(1). — С. 76—77.
8 Там же. — Т. 9. — С. 189—190.
9 Щедрин. — Т. 9. — С. 187.
10 Там же. — Т. 18. — С. 88.
11 Корякин Ю. Ф. и Плимак Е. Г. Нечаевщина и ее современные буржуазные «исследователи». — История СССР. — 1960. — № 6. — С. 184.
Из первоисточников
1 Московские ведомости. — 1869, — № 112, 258, 277; 1870. —№ 4, 8.
2 Стеклов Ю. Михаил Александрович Бакунин, его жизнь и деятельность. — Т. 1—4. — М. Л. 1926—1927. — Т. 3. — С. 459, 454—455, 449, 510. (В дальнейшем — Стеклов.)
3 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 32.
4 Богучарский. — С. 300—301.
5 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 323.
6 Борьба классов. — 1924. — № 1—2. — С. 268—272.
7 ЛН. — 1985. — Т. 96. — С. 501—516.
Фаланстер новый и старый
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 402—403.
2 Там же. — С. 586.
3 Покусаев Е. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина. — М.: Гослитиздат. — 1963. — С. 63.
4 Щедрин. — Т. 10. — С. 28—29.
5 ЛН. — Т. 96. — С. 443.
6 Набат. — 1877. — № 1—2. — С. 17.
7 Вестник Европы. — 1871. — Кн. 4. — С. 736, 737.
8 Щедрин. — Т. 14. — С. 346.
9 Щедрин. — Т. 18(2). — С. 347—348.
10 Гоголь Н. В. Полное собр. соч. АН СССР, 1952. — Т. 8. — С. 297— 298.
Эпитеты
1 Вестник Европы. — 1871. — Кн. 4, — С. 738.
2 Прометей. — Т. 5. — С. 178.
3 Щедрин. — Т. 8. — С. 400, 414.
4 Там же. — Т. 8. — С. 398, 399.
5 Правительственный вестник. — 1871. — № 165. Цнт. по ж. «История СССР», 1960. — № 6. — С. 184.
6 Там же.
7 Щедрин. — Т. 8, — С. 400.
8 Спасович. Соч. Т. V. — СПб, 1893. — С. 153.
Начальство
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 406, 407.
2 Стеклов. — Т. 3. — С. 435, 439.
3 Щедрин. — Т. 8. — С. 406, 407.
4 Стеклов. — Т. 3. — С. 495, 518.
5 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 299.
6 ЛН. — Т. 96. — С. 519, 520.
7 Там же. — С. 531.
8 Минувшие годы. — 1908, октябрь. — С. 157.
9 Щедрин. — Т. 8. — С. 402.
10 Герцен. — Т. XXIX. — Кн. 1. — С. 110.
11 Щедрин. — Т. 8. — С. 183.
12 Там же. — Т. 12. — С. 40.
13 Врангель Н. Воспоминания. От крепостного права до большевиков: Изд. «Слово», Берлин, 1924. Цит. по Стеклов Ю. — Т. 2. — С. 377.
Фанатики разрушения
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 397.
2 ЛН. — Т. 90. — С. 530, 529, 528, 501, 530.
3 Там же. — Т. 96. — С. 532.
4 Русский мир. — 1873. — 13 ноября. — № 301.
5 ЛН. — Т. 96. — С. 532, 533.
6 Щедрин. — Т. 8. — С. 407, 411, 413.
7 Стеклов. — Т. 3. — С. 464—465.
8 Там же. — С. 448—449, 454.
9 Прометей. — № 5. — С. 171.
Аскеты
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 401.
2 Вестник Европы. — 1871. — Кн.-4. — С. 739.
3 Карамзин Н. М. История Государства Российского. — СПб, 1842. — Т. 1. — С. 104.
4 ЛН. — Т. 96. — С. 499, 501, 527, 534.
5 Щедрин. — Т. 8. — С. 428.
6 ЛН. — Т. 96. — С. 473.
7 Там же. — С. 459.
8 ЛН. — Т. 63 (П1). — С. 488.
9 Щедрин. — Т. 8. — С. 399, 398.
10 ЛН. — Т. 96. — С. 489.
11 ЛН. — т. 96. — С. 501—502.
12 Щедрин. — Т. 8. — С. 406.
13 Там же. — Т. 6. — С. 232.
14 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. — М.: ГИХЛ, 1961. — Т. 18. — С. 401.
Культ невежества
1 Достоевский Ф. М. Полное собр. соч.: в 30-ти томах. — Л.: Наука, 1972. — 1990. — Т. 11. — С. 270, 272. (В дальнейшем — Достоевский.)
2 Щедрин. — Т. 10. — С. 23, 27.
3 Там же. — Т. 8. — С. 427. .
4 Там же. — Т. 8. — С. 404.
5 Герцен. — Т. XX. кн. 2. — С. 588, 592, 593.
«Неизреченная бесстыжесть»
1 Щедрин. — Т. 8 — С. 397.
2 Там же. — Т. 7. — С. 167, 167—168.
3 ЛН. — Т. 96. — С. 431—432.
4 Там же. — Т. 41—42. — С. 163.
5 Былое. — 1906, № 7. — С. 158.
6 Там же.
7 Голос. — 1871. — № 185. Цит. по кн. Щедрин. — Т. 9. — С. 215.
8 Былое. — 1906. — № 7. — С. 158—159.
9 Тучкова-Огарева Н. А. Воспоминания. ГИХЛ. — 1959. — С. 244.
10 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 138, 144—145.
11 Там же. — С. 97—99.
12 ЛН. — № 39—40. — С. 554.
13 Тучкова-Огарева Н. А. Воспоминания. — С. 242.
14 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 297.
15 Стеклов. — Т. 3. — С. 465.
16 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 299.
17 Там же. — С. 300.
18 ЛН. — № 39—40. — С. 573.
19 Там же, — № 63(111). — С. 480.
20 Там же. — С. 482.
21 Пассек П.П. Из дальних лет. — М.: ГИХЛ, 1963. —Т. 2.— С. 560—561.
22 Тучкова-Огарева. — С. 251.
23 Милюков П. Из истории русской интеллигенции. — СПб, 1903. — С. 169.
24 ЛН — № 41-42, — с. 40
25 Там же — с. 36
26 Там же — Т.96 — с. 497, 523-524
27 Там же — с. 521, 528
28 Там же — № 63 (III). — с. 498-499
«Злосчастная муниципия»
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 403.
2 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. — М.: ГИХЛ, 1961. — Т. 18. — С. 413.
3 Щедрин. — Т. 8. — С. 405, 406.
4 Там же. — С. 420.
5 Там же. — С. 404—405.
6 Там же. — С. 406.
7 Там же. — С. 402, 409.
8 ЛИ. — Т. 96. — С. 510.
9 Там же. — С. 452.
10 Достоевский. — Т.
11. — С. 273. 11 Щедрин. — Т. 8. — С. 405.
12 Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 7. — С. 288—289.
13 Кабе Э. Путешествие в Икарию. — М.; Л.: 1935. — С. 245.
14 Пруст М. Под сенью девушек в цвету. — М.: 1927. — С. 311.
15 Макашин С. Салтыков-Щедрин. Середина пути. — М.: Художественная литература, 1984. — С. 428.
16 Достоевский. — Т. 21. — С. 252, 253.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Оно
Революция или контрреволюция!
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 423.
2 Там же. — С. 454.
3 Там же. — С. 371, 373.
4 Там же. — С. 314, 315.
5 Там же. — С. 311.
6 Горев Б. Историческое значение великой сатиры Щедрина // Н. Щедрин (М. Е. Салтыков) «История одного города». Л.: ГИХЛ, 1935. — С. 7.
7 Там же.
8 «Научные записки Харьковского государственного пединститута». — Т. III, 1940. — С. 68.
9 Николаев Д. М. Е. Салтыков-Щедрин. — М: Детская литература, 1985. — С. 141—142.
10 Там же. — С. 142.
11 Яковлев Н. В. II М. Е. Салтыков (Щедрин) «История одного города», ГИЗ. — М.; Л. — 1931. — С. 12.
12 Покусаев Е. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина. — М.: ГИХЛ, 1963. -- С. 118.
Петр Яковлевич и Михаил Евграфович
против Александра Христофоровича
1 Щедрин в воспоминаниях, — Т. 2. — С. 72.
2 Там же. — Т. 10. — С. 19.
3 Утопический социализм в России. — М., 1985. — С. 188.
4 Щедрин. — Т. 10. — С. 17.
5 Тургенев. — Т. 4. — С. 30, 487.
6 Щедрин. — Т. 6. — С. 193.
7 Там же. — Т. 10. — С. 41.
8 Там же. — С. 687.
9 Чаадаев П. Я. Статьи и письма. — М.: Современник, 1987. — С. 41. (В дальнейшем — Чаадаев.)
10 Там же.
11 Щедрин. — Т. 8. — С. 452.
12 Чаадаев. — С. 38, 42.
13 Щедрин. — Т. 4. — С. 203, 207.
14 Там же. — Т. 8. — С. 410, 370.
15 Чаадаев. — С. 35—36, 37, 40.
16 Щедрин. — Т. 8. — С. 338, 372—373.
17 Там же. — С. 376, 382.
18 Там же. — С. 380, 377.
19 Чаадаев. — С. 162.
20 Богучарский. — С. 327.
21 Щедрин. — Т. 10. — С. 15, 22.
22 Там же. — С. 21.
23 Чаадаев. — С. 35, 37—38, 38, 41.
24 Щедрин. — Т. 8. — С. 400.
25 Никитенко А. В. Записки и дневники. — СПб, 1893. — Т. 1. — С. 374.
26 Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 18. — С. 568.
27 Там же. — Т. 39. — С. 344.
28 Щедрин. — Т. 8. — С. 400.
Кассандра
1 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 1. — С. 255.
2 Там же. — С. 40.
3 Щедрин. — Т. 5. — С. 197.
4 Там же. — Т. 8. — С. 189, 190, 192.
5 Там же. — Т. 19(1). — С. 27, 29.
6 Арсеньев К. Салтыков-Щедрин, СПб., — 1906. — С. 83.
7 Щедрин. — Т. 10. — С. 487.
8 Сейрес М. и Кан А. Тайная война против Советской России. — М.: Иностранная литература, 1947.
Санитарная мера
1 Щедрин. — Т. 8. — С. 330.
2 Там же. — С. 406, 398.
3 Там же. — С. 397, 398, 399, 403, 407.
4 Там же. — С. 408.
5 Там же. — С. 311.
6 Чаадаев. — С. 172.
7 Щедрин. — Т. 18(2). — С. 325.
8 Там же. — Т. 8. — С. 423.
9 Там же. — Т. 6. — С. 394.
10 Там же. — Т. 7. — С. 517.
«Оно» и «Бесы»
1 Достоевский. — Т. 28(2). — С. 260.
2 Там же. — Т. 29(1). — С. 39, 41.
3 Борщевский С. Щедрин и Достоевский. — М, ГИХЛ, 1956. —
С. 225—226.
4 Там же. — С. 228—229.
5 Покусаев Е. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина. — М.: ГИХЛ, 1963. — С. 70, 71, 72, 73.
6 Достоевский. — Т. 29(1). — С. 141.
7 Там же. — Т. 21. — С. 125.
8 Там же. — Т. 29(1). — С. 260.
9 Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 18. — С. 526.
ПРИЛОЖЕНИЕ
НАСЛЕДНИКИ
1 Щеголев П. Е. Алексеевский равелин. — М.: Федерация, 1929. — С. 364.
2 Чарушин Н. А. О далеком прошлом. — 2-е изд. М.: Мысль, 1972. — С. 100—101.
3 Бонч-Бруевич В. Ленин о художественной литературе. — ж. Тридцать дней. — 1934. — № 1.
4 Плеханов Г. В. Год на родине, Париж, 1921. — Т. 2. — С. 267.
5 Ленин В. И. — Полн. собр. соч. — 5-е изд. — М.: Политическая литература. — Т. 11. — С. 336, 337, 338. (В дальнейшем — Ленин В. И.)
6 Там же. — Т. 14. — С. 9.
7 Там же.
8 Герцен. — Т. XX. — Кн. 2. — С. 582.
9 Гамбуров А. В спорах о Нечаеве. — М., 1926. — С. 123.
10 Булгаков С. Два града. — Т. 1. 1911. — С. 103.
11 Горький М. Вниманию рабочих, 10(23) ноября 1917 г. Цит. по ж. «Октябрь». — № 3. — 1990.
12 Ленин В. И. — Т. 48. — С. 224.
13 Московские ведомости, 1871. — № 161.
14 Щедрин. — Т. 8. — С. 400.
15 Сталин И. В. Сочинения. М.: ГИПЛ. — Т. 13. — С. 114.
16 ЛН. — Т. 96. — С. 530.
УКАЗАТЕЛЬ НЕКОТОРЫХ ИМЕН
Аксаков Иван Сергеевич (1823—1886), публицист и поэт, видный славянофил.
Александр II (1818—1881), российский император с 1855 года. Его правление ознаменовалось коренными преобразованиями во всех областях жизни России: отменой крепостного права, учреждением земства, реформы суда, печати, народного образования; были уничтожены военные поселения, сокращен срок солдатской службы, отменены телесные наказания.
Убит народовольцами 1 марта 1881 г.
Александр III (1845—1894), российский император с 1881 года. В его царствование произошел отход от поиска цивилизованных путей развития России, наступила полоса безвременья.
Анненков Павел Васильевич (1813—1887), мемуарист, литературный критик, биограф Пушкина.
Аракчеев Алексей Андреевич, граф (1769—1834), всесильный временщик при Александре I; в 1815—1825 гг. фактически руководитель государства; организатор и главный начальник военных поселений.
Арсеньев Константин Константинович (1837—1919), публицист, литературный критик, автор книг и статей о Щедрине.
Аттила (?—453), предводитель гуннов, возглавлявший опустошительные набеги в Галлию и Италию.
Бабёф Гракх (наст, имя Франсуа Ноэль; 1760—1797), французский коммунист-утопист.
Бакунин Михаил Александрович (1814—1876), русский революционер, теоретик анархизма; организатор «Альянса социалистической демократии»; член I Интернационала, из которого исключен за раскольническую деятельность.
Баранов Павел Тимофеевич, граф (1814—1864), тверской военный и гражданский губернатор; был начальником Щедрина во время его вице-губернаторства.
Бартенев Петр Иванович (1829—1912), русский историк, археограф; основатель и редактор журнала «Русский архив».
Бахметев Павел Александрович (1828—?), помещик, находился под влиянием идей Н. Г. Чернышевского, с которым был лично знаком. Перед отъездом в 1857 году в Океанию (?), где он рассчитывал основать коммунистическую колонию, Бахметев оставил А. И. Герцену и Н. П. Огареву 20 тыс. франков на революционную пропаганду; один из прототипов Рахметова; судьба неизвестна.
Белинский Виссарион Григорьевич (1811—1848), русский литературный критик, публицист, революционный демократ.
Белоголовый Николай Андреевич (1834—1895), русский общественный деятель, лечащий врач и друг Щедрина; корреспондент «Колокола», в 1883—1891 гг. фактический редактор (анонимно) эмигрантской газеты «Общее дело»; автор достоверных воспоминаний о Щедрине.
Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844), граф, русский государственный деятель, участник Отечественной войны 1812 г., с 1826 года шеф жандармов и главный начальник 3-го отделения.
Бирон Эрнст Иоганн (1690—1772), граф, фаворит императрицы Анны Иоанновны.
Богучарский Василий Яковлевич (Базилевский Б.; 1861—1915), русский историк, издатель-редактор журнала «Былое»; автор трудов по истории русской общественной мысли и революционного движения 19-го века.
Болотов Андрей Тимофеевич (1783—1833), писатель и ученый.
Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873—1955), советский партийный и государственный деятель, автор трудов по истории революционного движения в России и воспоминаний о В. И. Ленине.
Борщевский Соломон Самойлович (1895—1962), советский литературовед, автор работ о Достоевском и Щедрине.
Боткин Сергей Петрович (1832—1889), выдающийся русский терапевт, врач и друг Щедрина.
Будда — имя, данное основателю буддизма Сиддхартхе Гаутаме (623— 544 до н.э.).
Булгаков Сергей Николаевич (1871—1944), русский ученый-богослов, философ и экономист.
Бухарин Николай Иванович (1888—1938), видный деятель КПСС и Советского государства; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Бушмин Алексей Сергеевич (1910—1983), советский литературовед.
Волошин Максимилиан Александрович (1877—1932), русский поэт.
Герцен Александр Александрович (1839—1906), старший сын А. И. Герцена, профессор физиологии.
Герцен Александр Иванович (1812—1870), русский писатель, выдающийся деятель демократического движения, философ.
Герцен Наталья Александровна (Тата) (1844—1936), старшая дочь А. И. Герцена.
Гильом (Гийом) Джеймс (1844—1916), один из руководителей «Альянса» — анархической организации, созданной Бакуниным в Женеве.
Гитлер (наст, фамилия Шикльгрубер) Адольф (1889—1945), фюрер фашистской Национал-социалистической партии, главный немецко-фашистский военный преступник.
Гоголь Николай Васильевич (1809—1852), русский писатель.
Горький Алексей Максимович (1868—1936), русский писатель.
Грановский Тимофей Николаевич (1813—1855), русский историк, общественный деятель демократического лагеря.
Греч Николай Иванович (1787—1867), русский журналист, писатель, сторонник официальной народности.
Добролюбов Николай Александрович (1836—1861), русский литературный критик, публицист, революционный демократ.
Достоевский Федор Михайлович (1821—1881), русский писатель.
Дробнис Яков Наумович, советский партийный и государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Евгеньев-Максимов Владислав Евгеньевич (1883—1955), литературовед.
Елисеев Григорий Захарович (1821—1891), русский публицист, демократ, один из редакторов «Отечественных записок».
Засулич Вера Ивановна (1849—1919), деятель российского революционного движения; в 1878 году покушалась на жизнь петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова.
Иванов Иван Иванович (?—1869), студент Петровской земледельческой академии в Москве, нечаевец, отвергший принципы «нечасвщины» и убитый за это руководителем «Народной расправы».
Иванов-Разумник Разумник Васильевич (1878—1946), литературовед.
Ивановский Игнатий Иакинфович (1807—1886), профессор международного права; с конца 30-х гг. читал статистику и политэкономию в Александровском лицее.
Иоанн Кронштадтский (в миру — Иоанн Ильич Сергеев; 1829—1908), церковный деятель.
Кабе Этьенн (1788—1856), французский публицист, идеолог утопического коммунизма.
Кампанелла Томмазо (1568—1639), итальянский философ, поэт, политический деятель, создатель коммунистической утопии «Город солнца».
Каракозов Дмитрий Владимирович (1840—1866), русский революционер; 4 апреля 1866 г. покушался на жизнь Александра II; казнен.
Карамзин Николай Михайлович (1766—1826), русский писатель и историк.
Кассандра, в греческой мифологии дочь царя Трои Приама, обладавшая даром пророчества, однако люди не верили ее прорицаниям.
Катков Михаил Никифорович (1818—1887), русский публицист, издатель газеты «Московские ведомости»; с начала 60-х годов — апологет реакционного правительственного курса.
Ковалевская Софья Васильевна (1850—1891), русский математик; автор беллетристических произведений, критических статей.
Кони Анатолий Федорович (1844—1927), русский юрист и общественный деятель.
Коперник Николай (1473—1543), польский астроном, создатель гелиоцентрической системы мира.
Кранихфельд Владимир Павлович (1865—1918), литературный критик и публицист, автор работ о Щедрине.
Кривенко Сергей Николаевич (1847—1906), русский народник, публицист, сотрудник журнала «Отечественные записки».
Кропоткин Петр Алексеевич (1842—1921), князь, революционер и теоретик анархизма.
Крюднер Варвара-Юлия (1764—1825), баронесса, известная в свое время проповедница мистического суеверия; имела некоторое влияние на Александра I.
Лавров Петр Лаврович (1823—1900), идеолог народничества, социолог и публицист.
Ленин Владимир Ильич (1870—1924), организатор КПСС, создатель советского государства.
Лойола Игнатий (1491?—1556), основатель ордена иезуитов, создатель его организационных и моральных принципов.
Ломоносов Михаил Васильевич (1711—1765), русский ученый-естествоиспытатель, историк, поэт, художник, просветитель.
Лонгинов Михаил Николаевич (1823—1875), известный библиограф.
Лопатин Герман Александрович (1845—1918), русский революционер, социалист, член Генерального совета I Интернационала.
Лорис-Меликов Михаил Тариелович (1825—1888), граф, государственный деятель; являясь в начале восьмидесятых годов начальником «Верховной распорядительной комиссии», министром внутренних дел и шефом жандармов, пытался бороться с революционным движением не только репрессивными мерами, но и опираясь на оппозиционные круги общества.
Магницкий Михаил Леонтьевич (1773—1855), попечитель Казанского учебного округа, один из идеологов реакции 20-х годов XIX века; организовал «кафедру конституций» (английской, французской и польской) «с обличительной целью».
Майков Аполлон Николаевич (1821—1897), русский поэт.
Макашин Сергей Александрович (1906—1990), советский литературовед.
Макиавелли Никколо (1469—1527), итальянский политический мыслитель, писатель; сторонник сильной государственной власти; ради упрочения государства считал допустимым любые средства.
Маркс Карл (1818—1883), основоположник теории, получившей название «научного коммунизма».
Милютины (братья). 1) Владимир Алексеевич (1826-1855), экономист и писатель, сотрудник «Современника» и «Отечественных записок», друг петербургской юности Щедрина. 2) Дмитрий Алексеевич (1816-1912), генсрал-фельдмаршал, военный министр в 1861—1881 гг. 3) Николай Алексеевич (1818—1872), либеральный государственный деятель, в 1859—1861 гг. — товарищ министра внутренних дел и фактический руководитель подготовительных работ к проведению крестьянской реформы.
Михайловский Николай Константинович (1842—1904), публицист, социолог, литературный критик, идеолог народничества; сотрудник, а затем один из редакторов «Отечественных записок».
Мор Томас (1478—1535), английский гуманист, государственный деятель и писатель. Автор книги «Утопия», в которой дано описание идеального строя фантастического острова Утопия, где нет частной собственности, труд обязателен для всех, а распределение проводится по потребностям каждого.
Некрасов Николай Алексеевич (1821—1877/78), русский поэт, редактор-издатель журналов «Современник» и (совместно с Щедриным) «Отечественных записок».
Никитенко Александр Васильевич (1804—1877), русский литературный критик, цензор.
Николай I (1796—1855), российский император с 1825 года. Его правление отличалось реакционностью как во внутренней, так и во внешней политике.
Огарев Николай Платонович (1813—1877), русский революционер, поэт, публицист; эмигрант, друг Герцена, один из руководителей Вольной русской типографии в Лондоне, соредактор «Колокола». Вместе с Бакуниным принял участие в агитационно-пропагандистской кампании Нечаева.
Оруэлл Джордж (1903—1950), английский писатель, участник борьбы с фашизмом в Испании, ярый враг тоталитаризма любой окраски, автор антиутопического романа «1984», в котором изображен «социализм» сталинского образца. (На здании так называемого Министерства правды висят три главных партийных лозунга государства Океания: ВОИНА — ЭТО МИР, СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО, НЕЗНАНИЕ — СИЛА.) В «Скотном дворе» (так называется другой роман Оруэлла) властвует принцип: «Все животные равны между собой, но некоторые более равны, чем остальные».
Островский Александр Николаевич (1823—1886), русский драматург.
Пантелеев Лонгин Федорович (1840—1919), русский общественный деятель, народник; после отбытия ссылки — прогрессивный издатель, автор книги воспоминаний.
Пассек Татьяна Петровна (1810—1889), друг юности и родственница А. И. Герцена; автор воспоминаний «Из дальних лет».
Пекарский Петр Петрович (1827—1872), русский публицист, литературовед, историк.
Петр I (1672—1725), русский царь, первый российский император, полководец, военный и государственный реформатор.
Писарев Дмитрий Иванович (1840—1868), русский публицист и литературный критик, революционный демократ, главный сотрудник прогрессивного журнала «Русское слово».
Писемский Алексей Феофилактович (1821—1881), русский писатель демократического лагеря.
Порошин Виктор Степанович (1811—1868), экономист, автор книг по статистике и экономике.
Потемкин Григорий Александрович (1739—1791), крупный русский государственный и военный деятель эпохи Екатерины II.
Прыжов Иван Гаврилович (1827—1885), один из видных членов «Народной расправы»; после отбытия длительного срока наказания по «нечаевскому делу» — историк и этнограф.
Пугачев Емельян Иванович (1740— или 1742—1775), предводитель Крестьянской войны в России 1773—1775 гг.
Пушкин Александр Сергеевич (1799—1837), русский поэт.
Пыпин Александр Николаевич (1833—1904), литературовед, академик, просветитель, один из главных сотрудников журнала «Вестник Европы», автор трудов о русских писателях.
Пятковский Александр Яковлевич (1840—1904), критик и журналист.
Рабле Франсуа (1494—1553), французский писатель-гуманист эпохи Возрождения.
Раковский Христиан Георгиевич (1873—1941), видный деятель советского государства и международного коммунистического движения; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Ралли Земфирий Константинович (1848—1933), революционер, привлекался по «нечаевскому делу», затем эмигрировал за границу.
Рейтерн Михаил Христофорович (1820—1890), граф, выпускник Царскосельского лицея, государственный деятель, министр финансов (1862—1878).
Розенгольц Аркадий Павлович (1889—1938), советский государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Свифт Джонатан (1667—1745), английский писатель-сатирик, политический деятель, один из первых антиутопистов.
Святослав Игоревич (?—972), князь киевский.
Семовский Михаил Иванович (1837—1892), общественный деятель, писатель, автор статей по русской истории.
Серебренников Семен Иванович, участник нечаевской организации; во время ее разгрома находился в Америке, а затем переехал в Цюрих, откуда был вызван Нечаевым в Женеву.
Сен-Симон Клод Анри де Ревруа (1760-1825), граф, французский философ, социалист-утопист.
Сильчевский Дмитрий Петрович (1851-1919), библиограф, публицист; участник революционного движения. В его воспоминаниях есть ценные сведения о Щедрине, не встречающиеся в других источниках.
Скотт Вальтер (1771—1832), английский писатель, создатель жанра исторического романа, сочетающего романтические и реалистические тенденции.
Соловьев Сергей Михайлович (1820—1879), русский историк, академик, автор многотомного труда «История России с древнейших времен».
Спасович Владимир Данилович (1829—1906), юрист, ученый, блестящий судебный оратор; в качестве адвоката принимал участие в судебном процессе нечаевцев.
Сталин (Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1879—1953), многолетний диктатор советского государства.
Стеклов Юрий Михайлович (1873—1941), революционный деятель, крупный публицист, автор трудов по истории освободительного движения в России; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович (1851—1895), народник, писатель.
Суворин Алексей Сергеевич (1834—1912), видный журналист и издатель.
Толстой Дмитрий Андреевич (1823—1889), граф, консервативный государственный деятель, в 60-е—80-е годы — министр народного просвещения.
Трепов Федор Федорович (1812—1889), в 60-е годы — обер-полицеймейстер Петербурга, в 70-е — петербургский градоначальник.
Троцкий Лев Давидович (1879—1940), один из создателей советского государства; в 1929 г. обвинен в антисоветской деятельности и выслан из СССР; убит по приказу И. В. Сталина.
Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883), русский писатель.
Тучкова-Огарева Наталья Алексеевна (1829—1913/14), жена Н. П. Огарева, а затем — А. И. Герцена; автор воспоминаний.
Ульянова Мария Ильинична (1878—1937), советский партийный деятель, младшая сестра В. И. Ленина.
Унковский Алексей Михайлович (1828—1893), юрист, прогрессивный деятель периода реформ, один из немногих близких друзей Щедрина.
Унковский Михаил Алексеевич (1867—1942), сын А. М. Унковского, автор воспоминаний о Щедрине.
Фигнер Вера Николаевна (1852—1942), деятель российского революционного движения, член Исполкома «Народной воли».
Фонвизин Денис Иванович (1744 или 1745—1792), русский драматург, просветитель.
Фурье Шарль (1772—1837), французский утопический социалист.
Чаадаев Петр Яковлевич (1794—1856), философ, автор «Философических писем», за которые был объявлен сумасшедшим, участник Отечественной войны 1812 г., член Северного общества декабристов (во время восстания находился за границей).
Чарушин Николай Аполлонович (1851/52—1937), революционный народник, автор воспоминаний «О далеком прошлом».
Чернов Михаил Александрович (1891—1938), советский государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Чернышевский Николай Гаврилович (1828—1889), писатель, ученый, революционный демократ.
Чичерин Борис Николаевич (1828—1904), русский ученый — философ и историк, сторонник конституционной монархии в России.
Шарангович Василий Фомич (1897—1938), советский партийный и государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.
Шарко Жан Мартен (1825—1893), врач, один из основоположников невропатологии.
Шекспир Уильям (1564—1616), английский драматург и поэт, крупнейший гуманист эпохи Позднего Возрождения.
Шувалов Петр Андреевич (1827—1889), граф, в 1866—1874 гг. — шеф корпуса жандармов и начальник 3-го отделения.
Щеголев Павел Елисеевич (1877—1934), литературовед, историк революционного движения в России.
Эйхенбаум Борис Михайлович (1886—1959), советский литературовед.
Энгельс Фридрих (1820—1895), один из авторов теории, получившей название «научного коммунизма».
Оглавление
Глава первая «Странная книга» |
|
«Как понимать ваше сочинение?»............................................................................. |
6 |
Партия Щедрина........................................................................................................ |
11 |
Глава вторая Угрюм-? |
|
Мальчик для идеологической порки..................................................................... |
22 |
Внеплановый градоначальник................................................................................ |
26 |
«...из первоисточников»............................................................................................ |
34 |
Фаланстер новый и старый...................................................................................... |
45 |
Эпитеты........................................................................................................................ |
50 |
Начальство.................................................................................................................. |
53 |
Фанатики разрушения............................................................................................. |
61 |
Аскеты.......................................................................................................................... |
64 |
Культ невежества....................................................................................................... |
71 |
«Неизреченная бесстыжесть».................................................................................. |
74 |
«Злосчастная муниципия»....................................................................................... |
83 |
Глава третья «Оно» |
|
Революция или контрреволюция?......................................................................... |
96 |
Петр Яковлевич и Михаил Евграфович против Александра Христофоровича................................................................................................. |
104 |
Кассандра..................................................................................................................... |
113 |
Санитарная мера......................................................................................................... |
116 |
«Оно» и «Бесы»........................................................................................................... |
121 |
Приложение Наследники............................................................................................. |
129 |
Примечания...................................................................................................................... |
149 |
Указатель некоторых имен............................................................................................ |
158 |
Учебное издание
Свирский Владимир ДЕМОНОЛОГИЯ
Редактор В. Пужуле
Художеств, редактор А. Мейере
Техн. редактор Б. Звирбуле
Корректор О. Аузиня
ИБ № 4300
Сдано в набор 08.11.90. Подписано к печати 14.01.91. Тираж 5000 экз Издательство «Звайгзне», 226013, Рига, ул. К. Валдемара, 105. Лицензия Отпечатано на производственном объединении «Полиграфисте», 226050, Рига, ул. К. Валдемара, 6.
«Демонология» — литературоведческое эссе, знакомящее с новым прочтением книги М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города», заключительная глава которой является, по мысли автора, антиутопией, реакцией на идею казарменного коммунизма нечаевского толка.
Книга предназначена учителям русского языка и литературы, старшеклассникам, а также широкому кругу читателей.