ВЛАДИМИР СВИРСКИЙ

 

ДЕМОНОЛОГИЯ

 

Пособие для демократического самообразования учителя

 

Рига «Звайгзне» 1991

 

Книга любезно предоставлена

С. Ю. Дудаковым

 

OCR и вычитка: Давид Титиевский, июль 2009 г.

Библиотека Александра Белоусенко


 

 

Рецензент канд. филол. наук Е. А. Таратута

Художник Н. Лацис

 

... Минует век, и мрачная фигура

Встает над Русью: форменный

мундир,

Бескровные щетинистые губы,

Мясистый нос, солдатский узкий лоб,

И взгляд неизреченного бесстыдства

Пустых очей из-под припухших век.

У ног ее до самых бурых далей

Нагих равнин — казарменный фасад

И каланча: ни зверя, ни растенья...

Земля судилась и осуждена.

Все грешники записаны в солдаты.

Всяк холм понизился и стал, как плац.

А надо всем солдатскою шинелью

Провис до крыш разбухший небосвод.

..................................................................

М. Волошин «Россия»

6 февраля 1924 г.

Коктебель

 

 

 

 

«Как понимать ваше сочинение!»

 

«История одного города» Щедрина — самая, пожалуй, зага­дочная, самая непонятая книга в русской, а может быть, и в мировой литературе. Даже через сто с лишним лет после ее появления вдумчивый читатель задается теми же вопросами, которыми задавались современники сатирика. Д. П. Сильчевский* вспоминает о разговоре со Щедриным, состоявшемся в 1871 году, т.е. через год после выхода «Истории одного города» отдельным изданием.

«... Я спросил:

  Что вы хотели сказать, Михаил Евграфович, вашей «Ис­торией одного города»? Как ее понимать — сатира ли это на историю России или же это что-нибудь другое? Как понимать ваше сочинение?

  Кто как хочет, тот пусть так и понимает! — как-то резко буркнул Салтыков ... » 1**

Резкость ответа была вызвана, на наш взгляд, не только и не столько тяжелым характером сатирика, сколько единодуш­ным непониманием его книги.

Как это ни странно, «Историю одного города» не понял никто. А ведь среди первых читателей были такие разные люди, как И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, С. В. Ковалевская, Б. Н. Чичерин, Д. А. Милютин, А. С. Суворин и др. Отсюда и холодный прием, ленивый интерес и ленивый спрос (второе издание потребовалось только через девять лет). Даже цензура реагировала до обидного лениво.

Вот уже более века отечественное и зарубежное литературо-

____________________

* Здесь и далее сведения об упомянутых лицах  см. в «Именном ука­зателе».

** См. «Примечания».

6

 

ведение пытается разгадать тайну «Истории одного города»: ей посвящены десятки работ, а концы никак не сходятся с концами.

В основном, это относится к трактовке образа Угрюм-Бурчеева и взгляда на финал книги Щедрина. В определении сути налетевшего бог весть откуда фантасмагорического «оно» как и сто лет назад противоборствуют две концепции:

1.  Это революционная буря.

2.  Это контрреволюционная буря.

Определенный шаг к разгадке тайны «Истории одного го­рода» сделали С. А. Макашин, Д. П. Николаев и другие иссле­дователи. Но им, на наш взгляд, мешали некоторые канонизи­рованные идеологические стереотипы, которые никак не способ­ствовали всестороннему изучению проблемы, ограничивали сферу поиска.

*           *

*

Считается, что автором взгляда на книгу Щедрина, как на историческую сатиру, является А. С. Суворин. Это не совсем так. Суворин действительно опубликовал в апрельской книжке «Вестника Европы» за 1871 год статью под названием «Истори­ческая сатира», положения которой будут потом поддержаны многими критиками и читателями.

Но примерно за месяц до этого в английском журнале «The Academy» рецензию на книгу Щедрина поместил И. С. Турге­нев. Отзывы писались независимо один от другого, поэтому приоритет Ивана Сергеевича, конечно, формальный. Нам важно то, что оба рецензента одинаково не поняли книгу Щедрина. Тургенев писал, что «История одного города» — в сущности сатирическая история русского общества во второй половине прошлого и начале нынешнего века, изложенная в форме за­бавного описания города Глупова и его начальников, сменяв­ших друг друга у власти с 1762 по 1826 г.».

В заключение автор рецензии утверждает, что книга Щед­рина представляет «в аллегорической форме, увы! слишком верную картину русской истории»2.

У Тургенева — «сатирическая история», у Суворина — «ис­торическая сатира». Так определялся жанр произведения Щед­рина и, как следствие, — требования к нему, направление по­иска его прототипов.

Если судить с позиций этого жанра, то (даже с учетом того, что XIX веку было свойственно более свободное обращение с

7

 

историческим материалом) — «История одного города» — не­замысловатое, написанное дилетантом в исторической науке произведение, нечто вроде беллетризированного ребуса — под­ставляй вместо глуповских градоначальников русских царей, цариц и их министров и приятно поражайся своей эрудиции, благо под некоторых щедринских героев можно подвести чуть ли не половину Дома Романовых.

Так родился миф о необыкновенной легкости, удивительной, не свойственной Щедрину простоте его произведения. Недобро­желатели язвили: буффонада, нелепость, балаган, карикатура, «вздор», «старая дребедень», с удовольствием поминали статью Писарева «Цветы невинного юмора», автор которой не без по­лемического задора утверждал, что Щедрин «... обличает не­правду и смешит читателя единственно потому, что умеет писать легко и игриво (...) Его произведения в высшей степени без­вредны, для чтения приятны и с гигиенической точки зрения даже полезны, потому что смех помогает пищеварению (...) Главное дело (Щедрина. — В. С.) — ракету пустить и смех произвести; эта цель оправдывает все средства, узаконяет со­бою всякие натяжки ... »3

Те, кто положительно оценивал «Историю одного города» и даже восторгался ею, тоже выделяли это произведение как наиболее простое и всем доступное. В статье о Щедрине, на­писанной в Париже в 1889 году, Софья Ковалевская утверж­дала: «История одного города» — на самом деле беспорядочно-шумная история российской империи — есть значительное произведение, которое никогда не утратит своего интереса для будущих поколений. Действующие лица (...) столь хорошо известны и так легко могут быть узнаны, что все намеки автора всегда будут хорошо поняты и оценены».

И это несмотря на то, что, говоря о других произведениях сатирика, автор статьи замечает: «далеко не одна страница, написанная Салтыковым, требует уже и теперь комментариев даже в России»4.

Вот так: «История одного города» — самое простое, не требующее никаких комментариев произведение Щедрина, и «все намеки автора всегда будут хорошо поняты и оценены». Если бы! К сожалению, книгу Щедрина не осмыслили даже че­рез сто с лишним лет, а, следовательно, не оценили, не смогли воспользоваться ее мудростью.

Не понял ее и Суворин. С точки зрения «исторической са­тиры» его рецензия честна, вполне объективна, написана с де­мократических позиций. Вся она проникнута искренним недо­умением: ради чего же создана книга? Кто говорит устами из-

8

 

дателя и архивариуса? Пародия это или еще что-то? Какова «руководящая идея» автора? Как понимать финал «Истории одного города»?

«Что делать критике при такой путанице? — задавался во­просом рецензент. — Писать ли комментарии к «Истории од­ного города», прозревать ли в ней то, чего нет ... ?»5

Отдадим должное Суворину: он поставил два основных во­проса,   которые не разрешены и до нашего времени.

В отношении комментария сошлемся на Б. Эйхенбаума, пи­савшего через шестьдесят с лишним лет после опубликования рецензии в «Вестнике Европы»: «... «История одного города» до сих пор совершенно не изучена (...). Полное и достоверно убедительное научное комментирование «Истории одного го­рода» — одна из самых очередных задач советского литерату­роведения»6.

Это написано в 1935 году. «Самая очередная задача» и че­рез полвека так и осталась невыполненной.

Почему?

Обратимся ко второму суворинскому вопросу: «Прозревать ли в ней («Истории одного города». — В. С.) то, чего нет..?»

Казалось бы, ответ напрашивается сам собой. Однако спро­сим себя: а сразу ли увидели читатели Свифта то, что было в его произведениях? А читатели Рабле? Не казалось ли их со­временникам, что всё, что за пределами их понимания, — того вообще не существует? Таковы уж законы восприятия худо­жественного произведения: книги — те же пульсары, с той только разницей, что периоды их всплесков составляют не се­кунды, а годы и даже столетия. Иногда книга становится до­ступной для понимания только далеким потомкам. Так случи­лось и с «Историей одного города».

Предугадать момент наибольшей активности книги-пульсара довольно сложно. Ошиблась и С. Ковалевская, писавшая о Щедрине: «Изменения в образе правления (...) сделают менее ощутимыми уколы его сатиры . . . »7

Сколько изменилось на Руси с тех пор «образов правлений»! Были Думы после революции 1905—1907 годов, было буржу­азно-демократическое правительство после февраля 1917, был Октябрь, а «уколы» сатиры Щедрина сделались не менее ощу­тимыми, несмотря на все обезболивающие средства.

Могут возразить: но Щедрин — писатель особый, он сам говорил: «... Писания мои до такой степени проникнуты совре­менностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой со­временности»8.

9

 

Поэтому сатирик справедливо опасался, что через десяток лет читателям в его произведениях «без комментариев шагу ступить будет нельзя», так как «все в этих писаниях будет им казаться невозможным и неестественным, да и самый бытопи­сатель представится человеком назойливым и без нужды неяс­ным»9.

Все так. Но с «Историей одного города», которую, как мы увидим, питала современность, произошло обратное: она ока­залась «невозможной и неестественной» именно для современ­ников и ближайших потомков, именно перед ними Щедрин предстал «человеком назойливым и без нужды неясным». Не случайно И. С. Тургенев назвал его книгу «странной». Чтобы подойти к пониманию «Истории одного города» и увидеть в ней то, чего не могли «прозреть» даже самые прозорливые совре­менники, человечество должно было пройти через потрясения века двадцатого, в том числе и такие, как ГУЛАГ, «культурные революции», полпотовский коммунизм и многие другие. А зна­чит, и раздражаться Щедрину на Суворина не было никакого смысла. И нечего было писать гневно-оправдательное письмо в редакцию «Вестника Европы», доказывать задним числом, что создавал не «историческую», а совершенно обыкновенную са­тиру.

Сердиться следовало на самого себя за то, что написал книгу, которую смогут правильно прочитать лишь через столе­тие. А пытаться объяснить, чтó именно хотел сказать автор своим произведением, — значит расписаться в собственном бес­силии. Читателю не важно, что хотел сказать писатель. Он судит по тому, чтó писатель сказал.

Объект сатиры Щедрина начисто ускользал от сознания че­ловека, живущего в семидесятых годах прошлого века.

Книгу Щедрина ожидала судьба всех преждевременных от­крытий, а ее автора — судьба первооткрывателей, вроде Геерона, предложившего рабовладельческому обществу паровую машину, или норманнов, не ко времени открывших Америку. Появись произведения Оруэлла столетием раньше, их ожидала бы участь «Истории одного города».

В чем же дело? Почему более ста лет никто не может дать правильное толкование произведению Щедрина?

Главная причина, на наш взгляд, состоит в том, что поиски велись лишь в двух привычных измерениях: прошлом и настоя­щем. Между тем разгадку следовало искать в третьем изме­рении. Книга Щедрина выскочила из своего времени; опираясь своей основой и на историю Руси, и на реальную действитель­ность, она в финале — главе «Подтверждение покаяния. Зак­лючение» — рисовала картину возможного будущего.

10

 

Об элементах фантастики в книге Щедрина писалось дос­таточно. Однако комментаторы почему-то видели фантастичес­кое во второстепенном: у одного градоначальника фарширован­ная голова, у другого вместо нее органчик. На самом же деле фантастика лежит в основе всей заключительной главы «Исто­рии одного города». Начав писать сатиру на современность, писатель, может быть, сам того вполне не осознавая, закончил ее описанием будущего. Причем его предвидение оказалось го­раздо реальнее, чем те социальные системы, которые выстраи­вали в научных и иных трудах экономисты и политики, фило­софы и поэты всех школ и направлений, начиная от Томаса Мора и кончая самыми новейшими. «Город солнца» Кампанеллы предстал городом Глуповом; что же до солнца, то его начисто застила «серая солдатская шинель», нависшая над ним вместо неба. А идиллические сны Веры Павловны обернулись человечеству сновидениями Угрюм-Бурчеева.

Финал книги Щедрина — это социальная научная фантас­тика, а точнее — антиутопия. Такое определение жанра дает возможность отойти от стереотипного комментирования образа «властного идиота» и прикоснуться к тайне загадочного «оно», над которой вот уже более ста лет бьются исследователи.

 

Партия Щедрина

 

Одна из причин столь затянувшейся дискуссии об «Истории одного города» кроется, по нашему мнению, и в предвзятом толковании общественной позиции сатирика, которого непре­менно приписывают к какой-нибудь партии, желательно — «полевее». А он не укладывается ни в какие стандартные идео­логические рамки — ни в утопические, ни в социалистические, ни в народнические, ни в какие-либо другие.

Мы считаем, что наиболее верную оценку взглядов Щедрина дал один из его немногих близких друзей Н. А. Белоголовый: «Не раз поднимались в печати диспуты о том, принадлежал ли Михаил Евграфович к какой-нибудь политической партии, и ре­шались различно. Мне кажется тоже, что хотя он и имел за­видно определенные  политические  взгляды,  но  с  таким  своеобразным оттенком, что его трудно было бы поставить под то или другое шаблонное партийное знамя.   (Выделено  нами.   В. С.) В ранней молодости, в конце сороковых годов, он увле­кался тогдашними социалистическими теориями   (...), но это слишком мало, чтобы на основании его симпатий к основному источнику происхождения социализма, на основании его сочув­ствия к ненормальному   и   бедственному   положению   рабочего

11

 

класса причислять Салтыкова к социалистам; вся его литера­турная деятельность в общем, вся его личная жизнь противо­речит такому зачислению»1.

Этой оценки мы и будем придерживаться. Что касается ут­верждения комментаторов книги «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников» (М., 1975 г.), будто «Белоголо­вый отказывается причислить Салтыкова к социалистам» из-за своих «либеральных установок», то оно как раз представляется нам несколько установочным.

Заслуживает внимания и характеристика, данная Щедрину одним из идеологов славянофильства И. С. Аксаковым: «... Это наш вернейший союзник.

(...)  Западником его назвать, в сущности, нельзя, космополитом тоже — Россию он знает и любит. Либерал он несом­ненный, хотя и издевается над либеральными  фарисеями. Вернее — это...   гуманист.   ...Его положительные воззрения не ясны, потому что в писаниях Салтыкова слишком много жел­чи ... »2

Западник — не западник, либерал — не либерал, космопо­лит — не космополит, «положительные воззрения не ясны». И конечно же — не славянофил. Что же до союзничества с ними, то оно касается, главным образом, борьбы против гос­подствующей лжи, за упразднение цензуры, действительную гласность. Щедрин вполне разделял мнение того же И. С. Ак­сакова, писавшего в 1859 году, в период послениколаевской «оттепели»:

«Неужели еще не пришла пора быть искренним и правди­вым? Неужели еще мы не избавились от печальной необходи­мости лгать или безмолвствовать? Когда же, Боже мой, можно будет, согласно с требованием совести, не хитрить, не выдумы­вать иносказательных образов, а говорить свое мнение прямо и просто, во всеуслышание? Разве не довольно мы лгали? Чего довольно — изолгались совсем! (...) Или мы еще не убеди­лись, что постоянное лганье приводило общество к безнравст­венности, к бессилию и гибели? Разве не выгоднее для прави­тельства знать искреннее мнение каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкно­венно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит правитель­ству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что пред­стоит ему совершить или исправить ... »3

Щедрин идет дальше и разъясняет: официальное лганье — такой же необходимый атрибут любого деспотического режима, как и насилие. «По существу, — пишет он, — современное лганье коварно и в то же время тенденциозно. Оно представ-

12

 

ляет собой последнее убежище, в котором мудрецы современ­ности надеются укрыться от наплыва развивающихся требова­ний жизни; последнее средство, с помощью которого они ду­мают поработить в свою пользу обезумевшее под игом злоклю­чений большинство (...) По нынешнему времени, нельзя назвать правду по имени, не рискуя провалиться сквозь землю (...)

Как будто в самом воздухе разлито нечто предостерегаю­щее: «Смотри! Только пикни! — и все эти основы, крае­угольные камни и величественные здания — все разлетится в прах!»4.

Не был Щедрин и утопистом. Реалистический, наделенный суровой трезвостью, чуждый всякой призрачности склад ума писателя положительно воспринял лишь общие положения, гу­манистические основы учений Фурье и Сен-Симона. «... Я не утопист, — говорил Щедрин устами героя своей первой повести Нагибина, — потому что утопию свою вывожу из историчес­кого развития действительности, потому что населяю ее не мертвыми призраками, а живыми людьми, (...) потому что не хочу застоя,  а требую жизни,  требую движения вперед»5.

Отметим, что «призрак» в словаре Щедрина — это «такая форма жизни, которая силится заключать в себе нечто сущест­венное, жизненное, трепещущее, а в действительности заключает лишь пустоту ... »6

Ратуя за социальный прогресс, за демократизацию обще­ства, писатель был последовательным противником попыток утопистов «усчитывать будущее», возводить всевозможные кон­струкции «золотого века». Щедрину одинаково претил фаланстеризм любого толка: и «правый», и «левый» — и крепостни­ческий, и казарменно-коммунистический.

Трезвая оценка состояния общества, интуиция художника подсказывали ему, что на практике, особенно на русской почве, любой фаланстер может обернуться самой крайней диктатурой. Вместо рабства крепостнического будет то, что Герцен назы­вал «рабством общего благосостояния».

Отсюда и враждебность к любым попыткам «регламентиро­вать подробности» человеческой жизни. И Чернышевскому не простил Щедрин попытки создания «сентиментальной идиллии будущего» в романе «Что делать?»*,  потому что эти идиллии

____________________

* На упрек в непочтительном отношении к Чернышевскому Щедрин от­ветил, что ошибка автора «Что делать?» — «романа серьезного, проводящего мысль о необходимости новых жизненных основ», состоит именно в том, что он «не мог избежать некоторой произвольной регламентации подробнос­тей...»  (Щедрин. — Т. 6. — С. 324).

13

 

обманывают людей легкостью достижения «рая» и могут толк­нуть их на всевозможные авантюры.

С. Н. Кривенко, народнический публицист, сотрудник «Оте­чественных записок», вспоминает, что сатирик «и в последние годы, будучи уже стариком», «скептически относился к воз­можности раз навсегда придумать формы жизни», что он «и инстинктивно, и путем высшего процесса мысли (...) остано­вился на известном расстоянии от категорических форм, кото­рые могли бы быть придуманы на вечные времена, остановился во имя свободы личности, предоставляя ей самой устраиваться в подробностях»7.

 

*          *

*

В чем же состоял «социализм» Щедрина, каковы были его «положительные воззрения»?

С. Н. Кривенко говорит, что писатель «высказывался даже в официальных бумагах за свободу личности, экономическое благосостояние, вред полицейского всевластия и бюрократи­ческой централизации»8.

Это была программа демократа и гуманиста. Главной ее задачей Щедрин считал демократизацию обществен­ного сознания. Того сознания, основой которого со времен татарского ига оставалось убеждение в законности произ­вола.

«Общее благо», по Щедрину, невозможно без элементарных демократических свобод и, в первую очередь, свободы слова. «Первое условие всякой общественности, — писал он в «Само­довольной современности» (1871 г.), — это возможность сво­бодного обмена мыслей, возможность спора, возражений и даже заблуждений (дá, и заблуждений, потому что и они имеют свое значение в общей экономии жизненного прогресса. (...) Однообразие воззрений, особливо ежели оно имеет оттенок вынужденности, создает одноформенность потребностей и стрем­лений, а затем угрюмость и одичалость; напротив того, разно­гласие в мнениях, приводя за собой необходимость во взаим­ной проверке их, служит надежнейшим цементом для скреп­ления людских отношений. Вот этого-то последнего условия общественности именно и не допускает самодовольная ограни­ченность, ибо она даже самое слово «тишина» определяет от­сутствием каких бы то ни было споров и несогласий»9.

И. С. Аксаков подметил главное — Щедрин был гуманистом в самом широком значении этого слова.

Он настолько самобытен в своих взглядах, что сам был пар­тией.  Партией  Щедрина.  И  называться  она  должна  бы  так:

14

 

«Партия Демократического просвещения нации». Пробуждение общественного сознания народа, поднятие его до уровня циви­лизованных наций — вот суть программы этой партии.

Задача необыкновенно трудная. В двенадцатом «Письме о провинции» (публиковалось одновременно с «Историей одного города») Щедрин говорит о забитости народа, его неподготов­ленности к сознательным действиям, о полнейшем непонима­нии, кто его друг и кто враг, о том, что «минута прозрения» еще бесконечно далека:

«... В громаде убиенных, которую представляет собой масса и для которой, по-видимому, нет в настоящем никакого про­света, существует какое-то неисповедимое тяготение к обседаю­щему ее со всех сторон злу, какой-то непреодолимый страх ко всему, что не разом, не по манию волшебства устраняет его. Сбитая с пути разумных отношений к окружающей природе, загнанная в мир чудес, эта громада от чуда ждет избавления своего из земли египетской, и никакие пророки в мире не убе­дят ее, что избавление зависит от нее самой»10.

Говорят, что каждый народ имеет то правительство, которое он заслуживает. А как быть с народом, который вообще не до­рос еще до каких бы то ни было правительств — ни хороших, ни плохих — и который может заслуживать только тех или иных правителей?  С таким народом и имел дело Щедрин.

И писатель приходит к грустному убеждению: «... русский мужик беден действительно, беден всеми видами бедности, ка­кие только возможно себе представить, и — что хуже всего — беден сознанием своей бедности»11.

Не удивительно, что единственной деятельной частью рос­сийского общества Щедрин считал интеллигенцию. «Не будь ин­теллигенции, — писал он, — мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о челове­ческом образе»12.

И в народниках Щедрину импонировала не революцион­ность, а их просветительская деятельность. В последнем из «Пестрых писем» (1886 г.) писатель свидетельствует:

«Я живо помню время, когда впервые народилась идея хож­дения в народ. В основе этой идеи лежала отнюдь не пропа­ганда «науки преступления», как ябедничали тогда взбудора­женные и еще полные жизненности крепостники (да не живы ли они и теперь?), а внесение луча света в омертвелые массы, подъем народного духа. Распространение грамотности и здра­вых понятий о силах природы и отношениях к ним человека — вот что стояло на первом плане.

(...) Я не принимал в этом движении непосредственного участия, — у меня было и есть свое собственное дело — но

15

 

всегда относился к нему с сочувствием. Кроме прямой пользы для народа и для правящих классов я не видел никаких угроз в будущем. Находя по чистой совести, что управлять народом, уже вступившим в период самосознания, гораздо славнее и легче, нежели управлять полудикой толпой, гонимой страхом, я так, в этом смысле, и вел мою беседу с читателем»13.

Итак: сочувствовал только просветительской деятельности народников; искал пользы для всего общества, в том числе и для правящих классов. Это и есть Щедрин. И не следует сом­неваться в искренности писателя, уверяя, что не будь цензуры, он высказался бы иначе. У него можно отыскать точки сопри­косновения с идеями народников, найти слова выражения со­чувствия к ним. Но не более.

Что касается террористической деятельности, то Щедрин относился к ней явно отрицательно, как и ко всякому поли­тическому экстремизму. Писатель выступал против «левых» раз­рушителей, называя их «сектаторами», «юродствующими», и предупреждал, что скоропалительные исцеления общества — это фикция: неподготовленные революции — авантюры, кото­рые могут привести только к новым деспотиям. Вместо одной лжи будет другая, вместо старой опричнины появится новая, более изощренная. Мало того, поспешные перевороты, в случае их успеха, растлевают нацию, создавая иллюзию освобождения. Как азартные, но неопытные шахматисты, «сектаторы» смахи­вают с доски фигуры и объявляют себя победителями. У них есть только одно средство — фанатизм, которым они стремятся подменить нравственность, мораль, право.

Поэтому любая экстремистская, «разрушительная» прог­рамма — и «правая», и «левая» — была враждебна демократу, гуманисту-просветителю Щедрину.

В первой половине шестидесятых годов он еще пытался убедить «юродствующих», тех, кто в спешке стремится избе­жать процесса демократического воспитания народа: «Ждите же птенцы, и помните, что на человеческом языке есть прекрасное слово «со временем», которое в себе одном заключает всю суть человеческой мудрости»14.

Эти строки взяты из варианта январской хроники за 1864 год «Нашей общественной жизни».

Но к концу шестидесятых, когда на «птенцах» стало явно проявляться бесовское оперенье, Щедрин понял, что убеждать их в чем-либо совершенно бесполезно.

Он неоднократно предупреждал о бессмысленности террора, называл «бомбистов» глупцами, которые мешают делать един­ственно необходимое дело — просвещать народ.

Л. Ф. Пантелеев вспоминает, что сатирик имел «крайне рез-

16

 

кие суждения насчет деятелей 1 марта. Самое меньшее, по его словам, — это были в большинстве люди крайне ограниченные». А через два месяца после убийства царя он писал в шестой главе «За рубежом»: «Те редкие проблески энергии, которые по временам пробиваются наружу, и они приобретают какие-то чудовищные, противочеловеческие формы. (...) Когда жизнь растекается и загнивает, то понятно, что случайные вспышки энергии могут найти себе выход только в изуверстве, или в пре­зрении»15.

И позднее Щедрин выражал резко отрицательное отношение к террористам. В марте 1882 года, после очередного террорис­тического акта, он делится с Н. А. Белоголовым: «...Скажу Вам откровенно: все эти покушения, убийства и проч. дела­ются необыкновенно тяжелы, назойливы и пошлы. Из-за них ничего не видать. Не только никакого дела делать нельзя, но и разобраться в этой галиматье трудно . . . »16.

Отметим: за отечественными «юродивыми» с возрастающей тревогой следил и А. И. Герцен.

К 1870 году, в котором Искандеру суждено было прожить всего 21 день, оба писателя подошли с удивительно схожими взглядами на многие важные вопросы современности.

В своем идеологическом завещании — письмах «К старому товарищу» Герцен предупреждал об угрозе «левого» экстре­мизма, о том, что нельзя гнать людей в социализм дубинкой, о невозможности строить новое общество любыми средствами. В «Письме втором» он пишет, что в случае «местной, времен­ной победы» экстремисты начнут «водворение нового порядка — нового освобождения... избиением!» И далее: «Аракчееву было сполгоря вводить свои военно-экономические утопии, имея за себя секущее войско, секущую полицию, императора, сенат и синод, да и то ничего не сделал. А за упразднением госу­дарства — откуда брать «экзекуцию», палачей и пуще всего фискалов — в них будет огромная потребность? Не начать ли новую жизнь с сохранением социального корпуса жандар­мов?

Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную  необходимость всякого  шага  вперед? . . »17

Под этим «Письмом» стоит дата — 25 января 1869. А в ноябрьском номере «Отечественных записок» за тот же год появился второй очерк из «Господ ташкентцев» Щедрина — «Что такое «ташкентцы»?», в котором тоже говорится об «осво­бодителях гильотиной», о тех, что сопровождают свою работу угрозами «задавить».

Был ли Щедрин знаком с письмами «К старому товарищу» до ноября 1869 года? На первый взгляд, отрицательный ответ

17

 

напрашивается сам собой: статьи Герцена были впервые опубликованы на французском языке в июле 1870 года. На русском — в конце того же года. И все-таки существует вероятность того, что Щедрин мог познакомиться с содержанием писем Герцена еще до их публикации.

Как утверждает А. Пятковский, у Герцена была мысль опубликовать «К старому товарищу» в «Отечественных записках» (конечно, под псевдонимом). В статье «Две встречи с Герценом» Пятковский сообщает, что после того, как Герцен прочитал ему в Брюсселе первые три письма, он, Пятковский, вел переговоры с Некрасовым относительно публикации статей Искандера в «Отечественных записках». По словам мемуариста Некрасов не решился: «Главным основанием для опасений Некрасова выставлялась необыкновенная типичность герценовского слога, по которому — ex ungue* — читатели, а за ними и над­зирающие власти узнали бы автора под всякими псевдони­мами, и это обстоятельство могло бы повлечь к опасным для судьбы журнала последствиям»18.

Итак, три письма в 1869 году были знакомы Некрасову. Можно предположить, что и Щедрину: Пятковский был давним знакомым сатирика, постоянным сотрудником «Отечественных записок». Несмотря на отрицательное отношение к некоторым его литературным опытам, Щедрин рекомендовал его в члены Литфонда. Вернувшись из Брюсселя, Пятковский, вероятнее всего, передал содержание писем «К старому товарищу» не только Некрасову, но и Щедрину. Да и Некрасов мог поде­литься со своим соредактором.

Предположим, однако, что Щедрин не был знаком с «заве­щанием» Герцена, но и тогда обращает на себя внимание тот факт, что во время создания «Истории одного города» взгляды сатирика на коренные вопросы современности были во многом идентичны взглядам автора писем «К старому товарищу»: экс­тремизм становится реальной опасностью, казарменный комму­низм — это вывернутая наизнанку самодержавность (а то и нечто пострашнее!); суть опричнины не меняется от того, малютина она, аракчеевская или новоявленного «левого» фана­тика.

«(...) Уничтожать и топтать всходы легче, чем торопить их рост, — предупреждал Герцен. — Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идет по старой колее (...) фанатиков и це­ховых революционеров. А всякое дело, совершающееся при по­собии элементов безумных, мистических, фантастических, в по­следних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными».

___________________

* По когтям (лат.).

18

 

«(...) Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы»19.

Мало кто тогда сознавал всю обоснованность тревоги Гер­цена. Адресат его писем — Бакунин — просто не хотел соз­навать, правда «старого товарища» выбивала из-под его ног почву, требовала пересмотра «основ», короче говоря, требо­вала быть не Бакуниным; самый близкий товарищ — Огарев — находился под влиянием Бакунина, а главное, уж очень ему хотелось, чтобы «поскорее», страх потерять последние иллюзии оказался сильнее железной логики друга. Даже после смерти Герцена он считал публикацию писем «К старому товарищу» несвоевременной.

Кроме Герцена*, пожалуй, только Достоевский и Щедрин стали теми чуткими сейсмографистами русской общественной жизни, которые предупредили о грозящей опасности. Причем, каждый — по-своему. Достоевский — «Бесами». Щедрин — «Историей одного города».

Обратим внимание на даты... «К старому товарищу» — январь—август 1869 г. В это же время Щедрин создает «Исто­рию одного города», а Достоевский обдумывает «Бесов».

_____________________

* По поводу писем «К старому товарищу» хочется высказать следующие утопические (легко советовать той власти, которая правила страной сто лет назад!) соображения. Будь российское правительство несколько цивилизо­ваннее, гибче, дальновиднее, менее консервативно, оно бы тогда, в 1869 году, издало бы в России эти статьи Герцена. Более того — предложило бы ему вернуться на родину. Без покаяния, с возвратом имения и капиталов. И с разрешением издавать свой, бесцензурный журнал.

Да, правительство в этом случае столкнулось бы с определенными труд­ностями, но в дальней перспективе это принесло бы огромное благо. Герцен, с его неприятием экстремизма и проповедью, обращенной ко всем слоям русского общества, мог стать тем консолидатором нации, которым пере­ставало быть самодержавие.

Это был один из немногих шансов у правительства. Но использование его требовало западного, а не татаро-монгольского мышления.

Могут возразить: признав Герцена, русское правительство вырыло бы само себе яму. Скажем несколько иначе: оно, как цивилизованный и дально­видный человек, заранее позаботилось бы о своей будущей могиле.

К сожалению, никакой общественный строй не считает себя преходя­щим и о могиле себе не думает.

(Об этом примечании уважаемый мною писатель резонно заметил: «Герцены не бывают консолидаторами нации. Нации консолидируют люди иного психологического склада, иной нравственной физиологии».

И все-таки ...)    

19

 

 

 

 

 

 

Мальчик для идеологической порки

 

Толкование «Истории одного города», особенно последней главы, во многом связано с представлением о прототипе градо­начальника Угрюм-Бурчеева.

Более ста лет назад, сразу же по выходе книги, им был назван, а затем и канонизирован граф Алексей Андреевич Арак­чеев. Поверхностное сравнение, действительно, говорит в пользу этой кандидатуры; а тут еще богатейшая рифма: Бурчеев — Аракчеев...

Бросающееся в глаза сходство обмануло и И. С. Тургенева, который в упоминавшейся уже рецензии на «Историю одного города» писал: «в особенности я хотел бы обратить внимание на очерк о городничем Угрюм-Бурчееве, в лице которого все узнали (Выделено нами. — В. С.) зловещий и отталкивающий облик Аракчеева, всесильного любимца Александра I в послед­ний период его царствования»1.

Мы не случайно выделили безапелляционное «все узнали». Оно как бы исключает любые сомнения. Но известно, что в науке «все узнали» — это не доказательство. Все узнают чаще всего то, что лежит на поверхности, бросается в глаза, узнается без всякого напряжения мысли.

Прежде чем назвать имя человека, который, по нашему мнению, является главным поставщиком материала для «власт­ного идиота», попытаемся поколебать стереотип столетней дав­ности.

Судя по рецензии, Тургенев тоже воспринял книгу Щедрина, как «все», и увидел в ней всего лишь «историческую сатиру». Если так, то лучшей кандидатуры для прототипа Угрюм-Бур­чеева, чем Аракчеев, действительно не подберешь.

Мы вовсе не собираемся отказывать графу Алексею Андре-

22

 

евичу в праве на звание прообраза «властного идиота». Но предлагаем учесть два обстоятельства.

Современный читатель порой заблуждается, считая сам факт критического, а тем более резко-сатирического изображения в шестидесятых годах прошлого века Аракчеева каким-то сме­лым, из ряда вон выходящим поступком. На самом же деле, к моменту создания «Истории одного города» Аракчеев давно уже стал фигурой одиозной. Его демонстративное устранение от дел в начале 1826 года было одним из первых актов Нико­лая I. В апреле 1834 года Пушкин записал в дневнике: «... Умер Аракчеев, и смерть этого самодержца не произвела никакого впечатления»2. Что касается конца шестидесятых, на­чала семидесятых годов, то в это время бывшего временщика разве что ленивый не лягал. Чтобы критиковать Аракчеева и аракчеевщину, в то время не надо было обладать особой сме­лостью. Тем более делать это в завуалированной форме, алле­горически. Сошлемся на слова Б. Н. Чичерина, видного пред­ставителя «государственной» исторической школы, который пи­сал через год после выхода «Истории одного города»:

«...Какая нужда русскому современному читателю в этом «подпускании аллегорий» (...), когда об этих же эпохах встречаются откровенные и любопытные материалы в «Русском архиве» и «Русской старине», в «XVIII и XIX веках» г. Барте­нева, в «Записках» Болотова, Храповицкого, Добрынина, Порошина, в новейших томах «Истории России» Соловьева, в пре­красных трудах г.г. Пыпина, Семевского, Лонгинова и Щебальского, в изданиях Пекарского и т. п.? И разве мы, говоря по совести, живем в такие невероятно темные времена, что для рассказа о мистицизме Фотия и Крюднер, об аракчеевщине или о волокитных похождениях придворного мира нужна алле­гория, когда все это открыто и документально печатается во всеобщее сведение в различных сборниках и журналах, отводя­щих у себя место исследованиям о близких к нам правлениях и правителях»3 (Выделено нами. — В. С).

Приведем лишь один пример. Менее чем через год после создания «Истории одного города» в «Русской старине» была опубликована статья под выразительным названием «Убийство любовницы графа Аракчеева Настасьи Шуйской», где все на­зывалось своими именами без каких бы то ни было намеков и аллегорий.

Щедрина интересовал не столько Аракчеев, сколько аракче­евщина, как явление, которое не умерло со смертью времен­щика, а лишь приняло новые формы. Именно это имел в виду сатирик, когда писал в редакцию «Вестника Европы», отвечая на опубликованную в этом журнале    статью А.  С.  Суворина:

23

 

«Не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною. (...) Если б этого не было, если б господство упомянутых выше явлений кончилось с XVIII веком, то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром уже от­жившим ... »4

Еще более откровенно, прямо указывая, что прототипов его произведения надо искать не в прошедшем, а в настоящем, Щедрин высказался в письме к А. Н. Пыпину, которое «тисне­нию не подлежало»: «Мне нет никакого дела до истории, и я имею в виду лишь настоящее (...) Конечно, для простого чи­тателя не трудно ошибиться и принять исторический прием за чистую монету, но критик должен быть прозорлив и не только сам угадать, но и другим внушить, что Парамоша совсем не Магницкий только, но вместе с тем и граф Д. А. Толстой. И даже не граф Д. А. Толстой, а все вообще люди известной партии, и ныне не утратившей своей силы»5.

То же самое можно сказать и об Угрюм-Бурчееве: он не столько Аракчеев, сколько художественный тип, в котором от­разились современные автору формы аракчеевщины.

Какие же это формы? Люди какой «партии» взяли их на вооружение? Ответ вроде бы напрашивается сам собой: пря­мыми наследниками Аракчеева могут быть только люди его «партии». Однако к этому времени атрибутами аракчеевщины стали пользоваться и те, кто был весьма далек от той общест­венной группы, которую представлял создатель военных посе­лений.

Сравнивая Угрюм-Бурчеева с Аракчеевым, обычно указы­вают на жестокость, «зловещий и отталкивающий облик», ка­зарменный характер их деятельности.

Все так: жестокость, уравнительство и многие другие ка­чества, действительно, свойственны и Аракчееву, и Угрюм-Бурчееву. Но понятия эти слишком общие, они не всегда дают основания для зачисления в прототипы. Здесь важна суть яв­ления. Уравнители тоже могут принадлежать к крайне проти­воположным идеологиям. Кстати, именно о графе Аракчееве подумал Герцен, когда читал один из социалистических доку­ментов, декларирующих «рабство общего благосостояния»: «...За этим так и ждешь Питер в Сарском селе, или граф Аракчеев в Грузине, а подписал (...) первый социалист фран­цузский Гракх Бабёф!»6

Вот ведь как можно ошибиться! И читателей «Истории од­ного города» граф Алексей Андреевич тоже ввел в заблужде­ние: уж очень он внешне похож на угрюмого идиота. Обращает

24

 

на себя внимание герценовское «так и ждешь», идентичное ут­верждению И. С. Тургенева: «все узнали». Срабатывает сте­реотип. А на самом деле «подписал» совсем иной человек, сов­сем из иного вагона, как теперь выражаются.

Второе обстоятельство заключается в следующем. Щедрин в своем творчестве довольно свободно (если не сказать — бесцеремонно) обращался с персонажами классической лите­ратуры. Осовременивая, к примеру, грибоедовских героев, пи­сатель заставляет их совершать поступки прямо противопо­ложные тем, которые они совершали, так сказать, наяву. Волохов и Рудин (к последнему мы еще вернемся) тоже ведут себя не так, как их задумали Гончаров и Тургенев.

Нечто похожее произошло и с «собственным» персонажем: Угрюм-Бурчеев оказался в «партии», совершенно противопо­ложной той, которую возглавлял Аракчеев.

«Деятельность» Угрюм-Бурчеева комментируется обычно каким-либо примером из истории аракчеевских военных поселе­ний, вроде такого, взятого из воспоминаний Н._И. Греча: «Не­сколько тысяч душ крестьян превращены были в военные по­селения. Старики названы инвалидами, дети кантонистами, взрослые рядовыми. Вся жизнь их, все занятия, все обычаи поставлены на военную ногу. Женили их по жребию, как кому выпадет, учили ружью, одевали, кормили, клали спать по форме. Вместо привольных, хотя и невзрачных, крестьянских изб, возникли красивенькие домики, вовсе неудобные, холод­ные, в которых жильцы должны были ходить, сидеть, лежать по установленной форме. Например: «На окошке № 4 пола­гается занавесь, задергиваемая на то время, когда дети жен­ского пола будут одеваться»7.

Картина, что и говорить, неприглядная, даже отталкиваю­щая. И все-таки эти поселения — детские игрушки по срав­нению с тем «целым систематическим бредом», который соста­вился в голове Угрюм-Бурчеева.

Разобраться в происхождении и сути этого вреда могут по­мочь вот эти строки «Истории одного города»:

«Предполагал ли он (Угрюм-Бурчеев. — В. С.) при этом сделаться благодетелем человечества? — утвердительно отве­чать на этот вопрос трудно. (...) Лишь в позднейшие вре­мена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямо­линейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, по­добные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души единст­венно по инстинктивному отвращению от кривой линии и вся­ких зигзагов и извилин»8.

25

 

Об «идее всеобщего осчастливления», а также о «благоде­телях человечества» — вопросах весьма существенных — пого­ворим несколько позже. А пока обратим внимание на «сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную тео­рию», родившуюся в результате «целого систематического бреда».

Теория названа «сложной», не лишенной идеологических (очень важное слово!) ухищрений — ловких и хитрых приемов для достижения сомнительной цели. «Административная» — эта у Щедрина не только распорядительная, руководящая, но и властная, подавляющая, не терпящая возражений и отклоне­ний, деспотичная.

Кто же эти «благодетели человечества», обуреваемые «идеей всеобщего осчастливления»?

Трудно объяснить, почему комментаторы «Истории одного города» не обратили должного внимания на весьма важные, хотя и брошенные вроде бы между прочим слова «почти на на­ших глазах». Между тем в этом, взятом в скобки, замечании — ключ к разгадке прототипа Угрюм-Бурчеева. Уж кто-кто, а граф Аракчеев никак не мог появиться в период создания «Ис­тории одного города». На глазах Щедрина, родившегося, кстати, в год бесповоротного отстранения временщика от госу­дарственных дел, он был, как уже отмечалось, фигурой явно архаичной, эдаким историческим мальчиком для идеологической порки. Да и далек был Аракчеев от стремления осчастливить человечество.

«На наших глазах», то есть на глазах Щедрина, ра­ботающего над заключительной главой истории города Глупова, в административную теорию, полную иезуитских идеологичес­ких ухищрений, была возведена только одна теория всеобщего осчастливления.

Здесь нам необходимо обратиться к российской действи­тельности 1869—1870 годов, к истории создания «Истории од­ного города» и в частности — образа Угрюм-Бурчеева.

 

Внеплановый градоначальник

 

Печатание «Истории одного города» началось в первом номере «Отечественных записок» за 1869 год (вышел в свет 12 января).

В числе опубликованных глав была и «Опись градоначаль­никам ...» В ней — двадцать имен. Но среди них нет Угрюм-Бурчеева.

26

 

Он появился позже. Когда же?

Могут сказать: в апреле 1870 года. И в доказательство про­цитировать концовку главы «Поклонение мамоне и покаяние»; «У самого главного выхода стоял Угрюм-Бурчеез и вперял в толпу цепенеющий взор ...»

Глава эта действительно увидела свет в апрельской книжке «Отечественных записок» за 1870 год. Только... без Угрюм-Бурчеева. В тексте данной главы он появился позже — в от­дельном издании книги, а в апреле 1870 года «вперял в толпу цепенеющий взор» другой человек — Перехват-Залихватский. Что касается Угрюм-Бурчеева, то читатели впервые увидели это имя только в сентябре, после пятимесячного перерыва, в дру­гой, заключительной главе «Истории одного города». Причем, были весьма озадачены: стоял «у самого главного входа» один, а вошел совсем другой...

Чтобы как-то объяснить подобную метаморфозу, автор в специальном примечании свалил вину на Летописца: «по «Крат­кой описи градоначальникам» местами встречается путаница, которая ввела в заблуждение и издателя «Летописи». Так, на­пример, последний очерк наш (...) был закончен появлением Перехват-Залихватского, между тем, по более точным исследо­ваниям, оказывается, что за Грустиловым следовал не Пере­хват-Залихватский, а Угрюм-Бурчеев, «бывый прохвост», кото­рый по «краткой описи» совсем пропущен... ».1

Такая откровенно беспечная отписка не только ничего не объясняла, но и настораживала. Конечно, в процессе работы замыслы писателя зачастую меняются, даже кардинально, на так, чтобы в одной главе назвать героя Иваном, а в следую­щей переименовать его в Петра, такое, согласитесь, из ряда вон...

Что же на самом деле побудило Щедрина отказаться от первоначального плана и произвести манипуляцию с действую­щими лицами?

Следует помнить, что Щедрин — писатель особый, чутко» откликающийся на социальные толчки. Его коллега по «Оте­чественным запискам», один из редакторов журнала Г. З. Ели­сеев пишет в своих воспоминаниях: «Никто так внимательно и зорко не следил за всеми движениями и явлениями русской и иностранной жизни, начиная от великих до самых малых, никто так не был чуток к новым, едва только нарождающимся пере­менам и веяниям в общественной жизни, никто не умел так быстро схватить суть этих нарождающихся перемен и веяний и их охарактеризовать часто одним рельефным образом и сло­вом, как он»2.

Обратимся к «явлениям русской и иностранной жизни».

27

 

За рубежом — франко-прусская война. Дома — нечаевское дело, все, что с ним связано.

Остановимся на делах домашних.

В конце 1869 года русское общество было возбуждено вестью об убийстве Нечаевым студента Иванова. Раскрывались все новые подробности сути того направления в революционном движении, которое затем получило название «нечаевщина». Правительство стремилось использовать ситуацию для того, чтобы опорочить демократическое движение.

Щедрин, конечно же, не мог пройти мимо этого события. В статье «Наши бури и непогоды», опубликованной в феврале 1870 года, в период интенсивной работы над окончанием «Ис­тории одного города» он писал: «... Читатель понял, конечно, о каких бурях мы ведем речь. Он знает их так же хорошо, как и мы.

Живет себе русское общество спокойно и смирно (...) Как вдруг в это время, неизвестно откуда, вылетает, наподобие бомбы, некто Нечаев и с шумом и треском падает среди изум­ленного общества, приведя всех в страх и смущение.

Кто такой Нечаев? Что такое Нечаев? (...) Какие его цели и намерения?»3

Даже иронический тон не может скрыть тревогу. И суть не меняется: нечаевское дело — в центре внимания, в нем в этот неустоявшийся период сходятся самые мутные потоки российс­кой жизни, оно — весьма тревожное предупреждение об опас­ности «слева».

 

*          *

*

 

Свое первое впечатление о встрече с Нечаевым Огарев вы­разил так: «Не думаю, чтоб было что широкоразвитое, но раз­вита энергия и многое узнается и увидится нового»4. Это из письма Герцену. Потом будут и более лестные, даже востор­женные характеристики, однако первое впечатление было та­ким: «не очень широкоразвитое», но зато — «энергия».

Довольно верное наблюдение. В различных вариациях оно повторяется во всех воспоминаниях о Нечаеве.

Что же такое Нечаев?

Ответ на этот вопрос читатель найдет в нашем дальнейшем исследовании. Здесь же дадим о нем лишь краткие общие све­дения.

Сергей Геннадиевич Нечаев родился в Иваново-Вознесенске, в мещанской семье. Безрадостное детство, знакомство с жизнью

28

 

рабочей и ремесленной бедноты. Жестокая среда. Насилие, про­извол властей, ложь, борьба за выживание.

Все это навсегда определило жизненный путь Нечаева: он всего себя отдал делу ниспровержения «поганого мира», бес­пощадной и неоглядной расправе с угнетателями народа. Его фанатизм — выстраданный, искренний.

Не видя других способов борьбы, Нечаев приходит к убеж­дению, что единственный путь разрешения социальных проб­лем — беспощадный террор, отказ от всех существующих нрав­ственных норм и моральных принципов.

В 1866 году Нечаев появился в Петербурге. Сдал экза­мен на звание народного учителя и стал преподавать Закон Бо­жий в приходском Сергеевском училище.

С 1868 года — участник студенческих кружков, в которых занимает крайне «левую» позицию. Через год в одной из своих прокламаций Нечаев прямо укажет на родословную созданной им организации: «Начинание нашего святого дела было поло­жено Дмитрием Владимировичем Каракозовым»5.

Нечаев — ярко выраженный эгоцентрист. Властный, не тер­пящий возражений, он стремится повелевать, быть в центре внимания. Для этого используются любые средства: изощрен­ная хитрость, ложь, подлог, феноменальная способность к раз­ного рода фальсификациям, причем главным героем его из­мышлений всегда является он сам.

Март—сентябрь 1869 года — первая эмиграция Нечаева. В Швейцарии он сблизился с Бакуниным и Огаревым, убедил их в том, что Россия близка к революции и что в стране име­ется революционная организация. Ненависть к царизму, исклю­чительная энергия, революционный фанатизм покорили и об­манули опытных политических деятелей. Совместно они развер­нули пропагандистскую кампанию, смысл которой — призыв к социальной революции.

С сентября по конец 1869 года Нечаев в Москве. Мандат, подписанный Бакуниным, подтверждал его право на руково­дящую роль в революционном движении в России.

Причем, если за границей он уверял, что дома сложилась революционная ситуация и вот-вот вспыхнет народное восста­ние, то, вернувшись в Россию, обольщал легковерных извес­тием, будто на Западе более двух миллионов человек готовятся выполнить интернациональный долг по отношению к русскому народу.

За неполных четыре месяца Нечаев объединил несколько десятков молодых людей в кружки — «пятерки», которые дол­жны были составить подпольную организацию «Народная расправа».    Руководство   этой   организацией   осуществлял,  по

29

 

уверению Нечаева, неведомый Комитет. На самом же деле — единовластно сам Нечаев.

Цели организации, методы борьбы он изложил в «Катехи­зисе революционера» (см. с. 40).

Нечаев возродил и внедрил в практику иезуитский принцип «цель оправдывает средства».

В ноябре 1869 года он организовал убийство члена «Народ­ной расправы» студента Петровской земледельческой академии в Москве Ивана Ивановича Иванова.

«Вина» последнего заключалась в том, что он усомнился в непогрешимости «вождя» и выступил против деспотических ме­тодов руководства. «Комитет всегда решает точь-в-точь так, как вы желаете», — заявил он Нечаеву.

Физически устраняя Иванова, Нечаев решал сразу несколько задач: связывал членов «Народной расправы» кровью, давал урок всем сомневающимся и в то же время — отделывался от человека, который пользовался большим авторитетом в сту­денческих кругах и, таким образом, был потенциальным сопер­ником, возможным конкурентом на роль лидера. Для того чтобы оправдать свои действия, Нечаев объявил убитого пре­дателем, агентом III отделения.

Результатом этого преступления явился разгром «Народной расправы», 87 человек оказались на скамье подсудимых, а Не­чаев вновь бежал за границу, где пробыл с января 1870 по осень 1872 года, когда он был выдан русскому правительству как уголовный преступник.

После суда (январь 1873 г.) Нечаева заключили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

В тюрьме он проявил удивительное мужество, остался та­ким же революционным фанатиком. Умер Нечаев «от общей водянки, осложненной цинготной болезнью» 21 ноября 1882 года.

Это — наши сегодняшние знания о Нечаеве.

А что знал о нем Щедрин в период работы над «Историей одного города»? Как относился к его программе?

Начнем со второго вопроса.

Если верить современному комментатору Щедрина, то только жестокая реакция помешала писателю в статье «Так называе­мое «нечаевское дело» и отношение к нему русской журналис­тики» выступить в защиту убийц студента Иванова: «Прямая защита обвиняемых была, разумеется, невозможна в печати, поэтому она проведена в «Итогах» в скрытой форме...»6.

Получается совершенно невероятная картина. Все (или почти все) общественные группы осудили нечаевщину. Осудил Герцен. С резкой критикой выступили Маркс и Энгельс. Назвал

30

 

«гнусностью» И. С. Тургенев. Достоевский откликнулся «Бе­сами»*. Осудила Нечаева как объективного пособника реакции прогрессивная печать Европы. Даже большинство русских по­литических эмигрантов объявили его уголовником. А русское общество? По уверению того же Щедрина, оно разделилось на две группы: «одни ужасались, другие только удивлялись». Вот и всё — сочувствующих не было! Кроме, как нас пытаются убедить...  Щедрина.

На самом же деле не нечаевцев он защищал, а русскую демократию от нечаевщины. Писатель не ждал от нее ничего, кроме бедствий. Позднее он писал А. Н. Островскому: «...Ка­ракозов и Засулич — вот российские историографы, которые, в особенности, будут памятны русской печати, которая, по обык­новению, за все про все отдувается»7. Нечаев был, пожалуй, еще более губительным «историографом».

В упоминавшейся уже статье «Наши бури и непогоды», на­писанной в период подготовки нечаевского процесса, Щедрин требует гласности и соблюдения законности. И надеется, что такая перемена «системы политического процесса» будет достигнута.

Видимо, у него уже имелись сведения о том, что готовится первый в России открытый политический процесс, и он приветствовал это решение. Автор писал в конце статьи: «Есть, впрочем, основание думать, что эта перемена уже начинается. По крайней мере, в «нечаевском деле» следствие производилось под наблюдением прокурорского надзора обыкновенными су­дебными следователями; аресты, говорят, также производились с согласия прокурорского надзора. Наконец, назначен, согласно судебным уставам, сенатор кассационного департамента для ведения всего следственного процесса (...) Для спокойствия общества более ничего и не нужно, кроме того, чтобы каждый политический процесс проводился на точном основании судеб­ных уставов»8.

Заметим, что состоявшийся в июле—августе 1871 года суд над нечаевцами был первым (и, пожалуй, последним, если не считать суда над Верой Засулич) открытым политическим про­цессом в России, проводившимся в условиях полной гласности и с соблюдением основных положений существующего законо­дательства.

Поэтому Щедрин мог быть вполне удовлетворен.

Не нечаевцев, повторяем, защищал Щедрин, а демократи-

___________________

* Читателям, интересующимся личностью Нечаева, рекомендуем высоко­художественную, научно аргументированную книгу писателя и историка Ю. Давыдова «Соломенная сторожка».

31

 

ческое движение, русскую литературу от попыток реакции взва­лить на прогрессивных писателей и журналистов вину за пре­ступления Нечаева. «По уверению «Московских ведомостей»,— писал Щедрин, — виноваты вовсе не те, которые виновны, а виновата на первом плане петербургская литература...».9 Об­ратите внимание: в виновности нечаевцев Щедрин не сомнева­ется.

Это — из статьи «Сила событий», написанной до нечаевского процесса. Ту же задачу Щедрин решал в работе «Так назы­ваемое нечаевское дело» и отношение к нему русской журна­листики», созданной после суда.

О замысле этой статьи Щедрин сообщал Некрасову 17 июля 1871 года, в разгар процесса: «По моему мнению, полезно было бы напечатать нечаевское дело в «Отечественных записках» вполне (...) Перепечатку можно сделать из «Правительствен­ного вестника», где процесс затем и печатается*, чтоб его от­четом руководствовались прочие журналы. Читателям будет интересно иметь в руках полное издание всего процесса, кото­рый он имеет теперь в отрывках, рассеянных во многих №№ газет...»

Итак, первая задача состоит в том, чтобы воспользоваться предоставившейся в кои-то годы правдивой информацией, ко­торая лучше любого комментария раскроет читателю глаза на тот факт, что нечаевщина не имеет ничего общего с демокра­тическим движением.

Далее в том же письме Некрасову читаем: «Затем мне ка­залось бы нелишним в сентябрьской книжке напечатать свод статей, появившихся по этому <делу> в газетах и журналах. Это тоже не лишено будет для читателей интереса; ежели хо­тите, я возьму этот труд на себя и сделаю это совершенно скромно ... »10

Первую задачу «напечатать нечаевское дело вполне» — Щедрин не выполнил. Скажем, что задача была вообще не­выполнима в тех условиях. Когда Щедрин писал письмо Нек­расову, он еще не представлял, какой объем займет «нечаевское дело». Когда же процесс окончился, то оказалось, что стеногра­фический отчет в пятидесяти двух номерах (№ 155—206) «Пра­вительственного вестника» составил более шестидесяти печат-

____________________

* В правительственном сообщении от 1 июля 1871 г. говорилось: «... Подробные стенографические отчеты о заседаниях Палаты по сему делу будут, по распоряжению Министерства Юстиции, печататься в «Правитель­ственном вестнике» по возможности на следующий же, после заседания, день». (Государственные преступления в России в XIX веке. Сборник из официальных правительственных сообщений. Составлен под ред. Б. Базилев-ского. 1903, Том первый (1825—1876), с. 289.)

32

 

ных листов. Даже такое фундаментальное издание, как «Госу­дарственные преступления в России в XIX веке», ограничилось печатанием лишь обвинительных актов  и приговора  суда.

И все-таки Щедрин в какой-то мере совместил обе задачи: публикуя статьи из различных газет, он дал довольно полное представление и о фактической стороне дела — Нечаев и об­манутые им сообщники предстают здесь без прикрас, в их анти­демократической сути. А сталкивая мнения различных органов русской печати (причем, действительно, как и обещал Некра­сову, поступая очень скромно: автор только монтировал, со­ставлял композицию по...), Щедрин помогал читателю самому сделать выбор между «Московскими ведомостями» и другими изданиями, давая наглядный урок демократического воспита­ния.

Поэтому, на наш взгляд, не правы те комментаторы, кото­рые утверждают, будто главная тема статьи Щедрина — это обличение русской прессы. Да, сатирик иронизирует над ее «ан­тинигилистическим» тоном. Но читатель наглядно убеждался, что есть пресса и пресса. В 1960 году журнал «История СССР» писал: «... если товарищи Нечаева не смогли в свое время от­делить революционную правду от нечаевской лжи (...), то уже в первые дни процесса это сделала защита подсудимых, прогрессивная русская печать»11.

О какой же «прогрессивной русской печати» идет речь, если вся она была одним миром мазана? Может быть, об «Отечест­венных записках»? Но они хранили молчание не только «в пер­вые дни процесса», но и целый месяц после его окончания. В том-то и дело, что громадным положительным фактором была гласность, правдивая информация, поставляемая всем газетам «Правительственным вестником». Щедрин только высвечивал эту правду.

Как уже говорилось, нечаевское дело застало писателя в разгар работы над «Историей одного города». Читая нечаевские документы, он представил, что может произойти, если Не­чаевы дорвутся до власти. У него было две возможности из­ложить свою точку зрения на подобную перспективу: либо начать писать новую работу, либо использовать уже задейст­вованный сюжет, чтобы не откладывать дело в долгий ящик. Соблазн второго пути был велик (он к тому же давал совер­шенно новую, необычную концовку всему произведению), и писатель,  как нам  представляется, с  радостью  ему поддался.

Итак, нечаевщина — вот что властно ворвалось в творчес­кие планы Щедрина, потребовало от него ввести новую, неза­планированную главу и создать образ «властного идиота», «прохвоста» и «сатаны».

33

 

Теперь попытаемся ответить на вопрос о том, что могло быть известно писателю о Нечаеве до завершения последней главы «Истории одного города». Этот вопрос важен потому, что нас могут спросить: а все ли у нас в порядке с временными рамками? Не грешим ли мы против календаря? Ведь глава с Угрюм-Бурчеевым была опубликована в сентябре 1870 года (завершена еще раньше — в июле, а начата, вероятно, в ап­реле). Процесс же над нечаевцами — открытый, с оглашением и последующей публикацией всех материалов — проходил в июле—августе 1871-го, то есть годом позже. Откуда же Щедрин ...

Многие нечаевские документы, действительно, стали изве­стны широкой публике только через год после «рождения» Угрюм-Бурчеева. Но судебный процесс — это, так сказать, фи­нальный аккорд. Само действие началось гораздо раньше, и русское общество было достаточно информировано о нем и в 1869-м, и в первой половине 1870-го года. Сведения о Нечаеве и том направлении, которое затем получило название «нечаевщина», автор «Истории одного города» мог черпать из многих источников.

 

«... из первоисточников»

 

Начнем с официального. 24 мая 1869 года «Московские ве­домости» впервые упомянули на страницах печати имя Неча­ева: «Молодые люди, замешанные в университетских беспоряд­ках, были привлечены к суду и некоторые из них испортили свое будущее. Посреди этой суматохи слишком заметно выска­зал свое усердие один, как сказывают, весьма заслуженный ни­гилист (...), некто Нечаев. Мы, быть может, ошибаемся в не­которых подробностях, но верно то, что этот поджигатель мо­лодежи (...) был арестован. Но он не погиб и ничего не потерял. Он ухитрился бежать из-под стражи, чуть ли не из Петропавловской крепости. Он не только убежал за границу, но успел chemin faisant* сочинить прокламацию к студентам, напечатать ее весьма красиво за границей и послать целый тюк экземпляров оной по почте (...)».

В «некоторых подробностях» Катков, действительно, ошибся: арестован Нечаев не был и ни из какой крепости бежать не мог. Тут редактор «Московских ведомостей» невольно распро­странял сочиненную самим Нечаевым легенду.

Оговоримся сразу: при всем своем негативном отношении к «Московским ведомостям» и некоторым другим российским га-

___________________

* По дороге, по пути (фр.).

34

 

зетам Щедрин получал из них не только информацию о дейст­виях Нечаева и его сподручных, но и — что тоже очень важно — мог знакомиться с текстами (в отрывках или целиком) пропа­гандистских документов Нечаева, Бакунина, Огарева. 21 ноября 1869 года был убит студент Иванов. 27 ноября об этом сообщили «Московские ведомости» (без указания имени убитого): «...два крестьянина, проходя в от­даленном месте сада Петровской Академии, около входа в грот заметили валяющуюся шапку, башлык и дубину; от грота кровавые следы прямо вели к пруду, где подо льдом виднелось тело убитого...»

29 ноября газета сообщила имя убитого.

20 декабря Щедрин мог прочитать в «Московских ведомос­тях» сообщение о двух прокламациях, в одной из которых «предписывается всем эмигрантам немедленно прибыть в Рос­сию», во второй «обозначены враги революции, подлежащие истреблению».

25 декабря газета назвала убийцу Иванова — Нечаев. 6 января 1870 года «Московские ведомости» изложили со­держание прокламации Бакунина «Несколько слов молодым братьям в России», цитируя призывы к «дико-разрушительному и холодно-страстному воодушевлению, от которого цепенеет ум и останавливается кровь в жилах наших противников». (Под­робнее об этой прокламации см. на с. 36).

11 января Катков перепечатал из «Биржевых ведомостей» со­общение о нечаевской организации: «Общество, избравшее своей эмблемой «топор», должно было принять громкий титул «ко­митета народной расправы»1.

И другие российские газеты в период интенсивной работы Щедрина над окончанием «Истории одного города» были полны сообщений о Нечаеве: печатались биографические сведения о нем, обильно цитировались бакунинские и нечаевские прокла­мации, давалась информация о ходе следствия по делу об убий­стве Иванова.

Большое место этому делу отводили и иностранные газеты, особенно немецкие и французские, которые тоже были посто­янно в поле зрения Щедрина.

Итак, периодическая печать — первый источник информа­ции. Но не единственный.

Во время обеих эмиграции Нечаев наладил печатание и от­правку в Россию своих прокламаций и листовок. Многие из них посылались с целью компрометации либерально настроенных общественных деятелей — Нечаев считал, что им после этого некуда будет податься, и они примкнут к его организации, а аресты вызовут недовольство в массах.

35

 

Приведем неполный список прокламаций Нечаева, Бакунина и Огарева, которые были опубликованы до выхода в свет последней   главы   «Истории   одного   города»,   то   есть   до   лета 1870 года.

 

1.  Бакунин. «Несколько слов к молодым братьям в России» (май, 1869). Главная задача молодежи — всеобщее и беспощадное разрушение; призыв порвать с наукой.

2.  Нечаев. «Студентам университета, Академии и Тех­нологического института в Петербурге».

Автор окружает себя ореолом мученика, повторяет ле­генду о своем побеге из крепости, зовет молодежь на всеразрушительный бой.

3.  Бакунин. «Постановка революционного вопроса» (май, 1869).

Автор считает, что главной движущей силой революции в России является разбойный люд: «Разбой — одна из по­четнейших форм русской народной жизни», «Разбойник — это герой, защитник, мститель народный», «Кто не пони­мает разбоя, тот ничего не понимает в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувство­вать русской народной жизни (...) Тот принадлежит к лагерю врагов-государственников», «Разбойник в России настоящий и единственный революционер ...»

В этой же листовке Бакунин говорит о том, что на­род «надо не учить, а бунтовать».

4.  «Начало революции». Точно не установлено, кто ав­тор: Бакунин или Нечаев (лето 1869).

Призыв к тому, чтобы «разрушить все сплеча, без раз­бора», чтобы «не осталось камня на камне». Всякие рас­суждения о будущем объявляются преступными, так как «они мешают чистому разрушению». Проповедуются сис­тематические убийства, любые средства борьбы призна­ются полезными.

5.  Издание  общества  «Народной   расправы»     1».

Статьи, входящие в это издание, объявляют настоящим революционным делом только «беспощадное разрушение».

 

Во время своей второй эмиграции, начиная с января 1870 года, Нечаев написал листовки «Что же братцы», «До громады», «Мужикам и всем простым людям работникам», «Гой, ребята, люди русские», «От русского революционного об­щества к женщинам» и др.

36

 

В начале 1870 года вышел и второй номер «Народной рас­правы». В ее передовой оправдывается убийство Иванова. В статье с весьма выразительным названием «Кто не за нас, тот против нас» участью Иванова угрожают всем инакомысля­щим: «Всякое отречение от общества, всякое отступление, со­вершенное сознательно, вследствие неверия в истинность и справедливость извечных начал, ведет к исключению из спис­ков живых»2.

Там же была помещена статья «Главные основы будущего общественного строя», в которой излагались представления о коммунизме.

Все эти прокламации были широко известны в России: на одном только почтамте в Петербурге с марта по конец августа 1869 года, т.е. за год до создания заключительной главы «Ис­тории одного города» было задержано 560 прокламаций на имена 387 лиц. У нас нет сведений о том, числился ли среди них Щедрин, но то, что ему было известно содержание листо­вок, сомнений не вызывает.

Заметим, что у Щедрина был уже горький опыт, связанный с подпольными изданиями. В 1861 году, будучи тверским вице-губернатором, он дважды получал по почте прокламации «Ве­ликорусс», которые передал губернатору Баранову с просьбой уничтожить их. Первый раз так и было сделано. Но второй конверт Баранов вынужден был отправить в столицу, министру внутренних дел. Многие тогда обвиняли Щедрина чуть ли не в предательстве, и ему пришлось самому ездить в Петербург для объяснений с Чернышевским и Добролюбовым.

Думается, тяжелый урок не прошел даром, и если теперь Щедрин и получал прокламации из Женевы, то, видимо, не стал никому их показывать. Нам, однако, важно другое: со­держание нечаевской продукции было известно в России, и Щедрин, повторяем, не мог ее не знать.

Перейдем к третьему источнику информации. Благодаря об­ширным знакомствам среди среднего и высшего чиновничьего аппарата, Щедрин по праву считался одним из самых инфор­мированных людей в России. В условиях деспотического госу­дарства, отсутствия свободы слова и печати этот источник приобретал первостепенное значение.

С. Н. Кривенко пишет, что Щедрин «благодаря своим свя­зям в высшем служебном мире получал эти сведения (имеются в виду все новости, в том числе и такие, которые не станови­лись достоянием гласности. — В. С.) очень рано и иногда даже из первоисточников»3.

Можно назвать десятки имен знакомых Щедрину высших и средних чиновников различных министерств  (в том числе внут-

37

 

ренних дел и юстиции), юристов, людей, вращающихся в высших сферах, которые в период подготовки нечаевского процесса могли служить первоисточником бесцензурной информации, со­общать писателю те или иные сведения гораздо раньше российских и зарубежных газет. (Братья Милютины — Дмитрий Алексеевич, генерал-фельдмаршал, военный министр в 1861—1881 годах; Николай Алексеевич, крупный чиновник Министерства внутренних дел; Рейтерн М. X., граф, старший лицейский товарищ Щедрина, министр финансов с 1862 по 1878 г.; Боткин С. П., известный врач, позднее был лейб-медиком Алексан­дра II и многие другие.)

Когда речь заходит о Щедрине, то как-то опускается тот факт, что он и сам в недавнем времени принадлежал к выс­шим эшелонам власти, как-никак — действительный статский советник, генерал, крупный чиновник Министерства внутренних дел, вице-губернатор. Он находился в дружеских отношение с Ф. Ф. Трептовым, который с 1868 года был обер-полицмейс­тером Петербурга, а в семидесятых годах — петербургским градоначальником.

И с бывшим диктатором России графом М. Т. Лорис-Меликовым Щедрин часто встречался за границей, в Висбадене, где они жили в одном доме. Лорис-Меликов делился с писателем своими обширными сведениями. Это именно он рассказал Щед­рину о том, что «Священная дружина» (монархическая терро­ристическая организация, праматерь «Союза русского народа») готовит покушение на Кропоткина и других неугодных ей дея­телей. Щедрин немедленно известил об этом своего друга и ле­чащего врача Н. А. Белоголового, связанного с русской эмигра­цией. Белоголовый предупредил П. Л. Лаврова, а когда тот отнесся к этому предупреждению с недоверием, написал ему вторично: «Я к «Дружине» потому отношусь серьезно, что таково отношение к ней С[алтыкова], а он стоит у самого источ­ника подробных сведений о ней ... »4.

И хотя оба эти знакомства Щедрина относятся к тому пе­риоду, когда должностям Трепова и Лорис-Меликова сопутство­вали приставки экс-, сам факт представляется нам весьма по­казательным: таковы были связи Щедрина в самых высших российских правительственных сферах.

Даже Иоанна Кронштадтского он не гнушался принимать у себя. М. А. Унковский вспоминает, что, выходя от Щедрина, «кронштадский священник столкнулся с случайно приехавшим С. П. Боткиным. Салтыков страшно переконфузился, но дели­катный Сергей Петрович пожал руку о. Иоанна и сказал: «Мы друг другу не мешаем. Я врач тела, а отец Иоанн — врач души..»5.

38 

 

Еще один возможный источник информации о Нечаеве — люди, связанные напрямую с русской эмиграцией в Швейца­рии. Мы уже упоминали Н. А. Белоголового, который к концу шестидесятых годов, то есть ко времени создания «Истории одного города» наладил надежные связи с Герценом, Огаревым, Лавровым. Лопатиным и другими эмигрантами и вполне мог передать Щедрину содержание тех нечаевских документов, ко­торые стали известны широкой публике только во время про­цесса.

Мы даже допускаем возможность того, что и с «Катехизи­сом революционера»* Щедрин мог познакомиться за год с лиш­ним до его оглашения на нечаевском судебном процессе и пуб­ликации в  «Правительственном  вестнике»   (июль,   1871).

«Познакомиться» — не обязательно означает «прочитать». В данном случае достаточно быть наслышанным, получить представление, узнать в чьем-то пересказе. (Что другое, а слухиздат на Руси всегда работал бесперебойно, сея одинаково и были и небылицы, его услугами издавна пользовались и охра­нительные органы.)

Предлагаем краткую справку по «Катехизису...»

 

Ноябрь 1869 г. При обыске у П. Г. Успенского, одного из сподвижников Нечаева, участника убийства студента Иванова, обнаружена зашифрованная книжечка (32 страницы, форма­том 8,5 на 6 см).

Февраль 1870 г. (первые числа). Комиссия сенатора Чемодурова, занимавшаяся нечаевским делом, отправляет находку в Министерство иностранных дел для дешифровки.

20 февраля того же года «Катехизис...» уже в расшифро­ванном виде возвращается в комиссию Чемодурова.

 

Таким образом, с этим документом 20 февраля 1870 года были знакомы:

1.  Шифровальщики Мининдела.

2.  Высшие чины этого учреждения.

3.  Члены комиссии по нечаевскому делу.

4.  Высокопоставленные чиновники Минстерства внутренних дел и Министерства юстиции.

Всего, по нашим грубым подсчетам, человек тридцать-сорок. Это — 20 февраля. А через неделю? Через две? При таком количестве посвященных избежать утечки информации просто невозможно, и Щедрин, с его обширными знакомствами мог получить ее если не из первых, то из вторых или третьих рук.

__________________

* Авторство Нечаева установлено только в середине XX века. До этого оно чаще всего приписывалось М. Бакунину.

39

 

Напоминаем, что весна 1870 года — время интенсивной ра­боты писателя над «Историей одного города». И заметим: До­стоевский тоже знал содержание некоторых нечаевских документов, ставших достоянием гласности только во время про­цесса.

Конечно, и не будучи знакомым с «Катехизисом», Щедрин имел верное представление о нечаевской организации, но в нем ее принципы нашли наиболее законченное выражение.

Очень хочется, чтобы с этим документом ознакомилось как можно больше людей: в «истории болезни» российского освобо­дительного движения он должен значиться под номером первым; внимательный читатель обнаружит в «Катехизисе» первопри­чину того тупика, в котором оказалась страна на пороге треть­его тысячелетия.

 

Катехизис революционера6

 

Отношение революционера к самому себе

 

§ 1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни соб­ственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единой страстью — революцией.

§ 2. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями, нравственностью этого мира. Он для него — враг беспощадный, и если он продолжает жить в нем, то для того только, чтобы его вернее разрушить.

§ 3. Революционер презирает всякое доктринерство и отка­зался от мирной науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения. Для этого, и только для этого он изучает теперь механику, физику, химию, пожалуй, медицину. Для этого изучает он денно и нощно живую науку людей, характер положений и всех условий настоящего общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганого строя.

§ 4. Он презирает общественное мнение. Он презирает и не­навидит во всех ее побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все, что способствует торжеству революции.

Безнравственно и преступно все, что помешает ему.

40

 

§ 5. Революционер — человек обреченный. Беспощадный для государства и вообще для всего сословно-образованного общества, он и от них не должен ждать для себя никакой по­щады. Между ним и ими существует тайная или явная, но не­прерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Он каждый день должен быть готов к смерти. Он должен приучить себя выдерживать пытки.

§ 6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для дру­гих. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть за­давлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспо­щадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению.

§ 7. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увле­чение. Она исключает даже личную ненависть и мщение. Рево­люционная страсть, став в нем обыденностью, ежеминутностью, должна соединяться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции.

 

Отношения революционера

к товарищам по революции

 

§ 8. Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же рево­люционным делом, как и он сам. Мера дружбы, преданности и прочих обязанностей в отношении к такому товарищу опреде­ляется единственно степенью полезности в деле всеразрушительной практической революции.

§ 9. О солидарности революционеров и говорить нечего. В ней вся сила революционного дела. Товарищи-революционеры, стоящие на одинаковой степени революционного понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупные дела вместе и решать их единодушно. В исполнении таким образом решенного плана каждый должен рассчитывать, по возмож­ности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помощи товарищей только тогда, когда это для успеха необходимо.

§ 10. У каждого товарища должно быть под рукою не­сколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть

41

 

не совсем посвященных. На них он должен смотреть, как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу На себя он смотрит, как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела. Только как на такой капитал, которым он сам и один, без согласия всего товарищества вполне посвященных, распоряжаться не может.

§ 11. Когда товарищ попадает в беду, решая вопрос, спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою револю­ционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем, — с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить.

 

Отношения революционера к обществу

 

§ 12. Принятие нового члена, заявившего себя не на сло­вах, а на деле, в товарищество не может быть решено иначе, как единодушно.

§ 13. Революционер вступает в государственный, сословный и так называемый образованный мир и живет в нем только с верою в его полнейшее скорейшее разрушение. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире: если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего к этому миру, в кото­ром всё и все должны быть ему равно ненавистны.

Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку.

§ 14. С целью беспощадного разрушения революционер мо­жет, и даже часто должен, жить в обществе, притворяясь сов­сем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все высшие и средние [классы], в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в третье отделение и даже в Зимний дворец.

§ 15. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом спи­сок таких осужденных по порядку их относительной зловред­ности для успеха революционного дела, так чтобы предыдущие номера убрались прежде последующих.

§ 16. При составлении таких списков для установления вы-

42

 

шереченного порядка дóлжно руководствоваться отнюдь не лич­ным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждае­мой им в товариществе или в народе. Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти (...) полезными, способ­ствуя к возбуждению народного бунта. Дóлжно руководство­ваться мерой пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной ор­ганизации, и такие, внезапная и насильственная смерть кото­рых может навести наибольший страх на правительство, и лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу.

§ 17. Вторая категория должна состоять из таких людей, которым даруют только временно жизнь, дабы они рядом звер­ских поступков довели народ до неотвратимого бунта.

§ 18. К третьей категории принадлежит множество высоко­поставленных скотов, или личностей, не отличающихся ни осо­бенным умом, ни энергией, но пользующихся по положению богатством, связями, влиянием и силой. Надо их эксплуатиро­вать возможными путями; опутать их, сбить их с толку и, ов­ладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их ра­бами. Их власть, влияние, связи, богатство и сила сделаются, таким образом, неистощимой сокровищницей и сильной по­мощью для разных революционных предприятий.

§ 19. Четвертая категория состоит из государственных честолюбивцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо сле­дуешь за ними, а между тем прибрать их в руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтобы возврат для них был невозможен, и их руками мутить госу­дарство.

§ 20. Пятая категория — доктринеры, конспираторы и рево­люционеры в  праздноглаголящих кружках и на  бумаге.

Их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед, в практич­ные, головоломные заявления, результатом которых будет бес­следная гибель большинства и настоящая революционная выра­ботка немногих.

§ 21. Шестая и важная категория — женщины, которых должно разделить на три главных разряда.

Одни — пустые, бессмысленные и бездушные, которыми можно пользоваться, как третьей и четвертой категориями муж­чин.

Другие — горячие, преданные, способные, но не наши, по­тому что не доработались еще до настоящего бесфразного и фактического революционного понимания. Их должно употреб­лять, как мужчин пятой категории.

43

 

Наконец, женщины совсем наши, то есть вполне посвященные и принявшие всецело нашу программу. Мы должны смот­реть на них, как на драгоценнейшее сокровище наше, без помощи которых нам обойтись невозможно.

 

Отношения товарищества к народу

 

§ 22. У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но убежденное в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможны только путем всесокрушающей народной ре­волюции, товарищество всеми силами и средствами будет спо­собствовать развитию и разобщению тех бед и зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию.

§ 23. Под революцией народной товарищество разумеет не регламентированное движение по западному классическому об­разцу— движение, которое, всегда останавливаясь с уважением перед собственностью и перед традициями общественных поряд­ков так называемой цивилизации и нравственности, до сих пор ограничивалось везде низвержением одной политической формы для замещения ее другою и стремилось создать так называе­мое революционное государство. Спасительной для народа мо­жет быть только та революция, которая уничтожит в корне вся­кую государственность и истребит все государственные тради­ции, порядки и классы России.

§ 24. Товарищество поэтому не намерено навязывать народу какую бы то ни было организацию сверху. Будущая органи­зация, без сомнения, выработается из народного движения и жизни. Но это — дело будущих поколений. Наше дело — страстное, полное, повсеместное и беспощадное разру­шение.

§ 25. Поэтому, сближаясь с народом, мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания московской государственной силы не пе­реставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвенно связано с государством: против дво­рянства, против чиновничества, против попов, против гильдейс­кого мира и против кулака мироеда. Соединимся с лихим раз­бойничьим миром, этим истинным и единственным революцио­нером в России.

§ 26. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокруша­ющую силу — вот вся наша организация, конспирация, задача.

44

 

Таков этот документ, который даже Бакунин, не очень-то разборчиный в средствах, назвал «катехизисом абреков», а соз­данную Нечаевым систему — «системою Лойолы и Макиа­велли»,  основанной  на  «полицейско-иезуитских началах»7.

 

Фаланстер новый и старый

 

Щедрин сам недвусмысленно указал в ту сторону, откуда он черпал материал для создания образа Угрюм-Бурчеева. Мы имеем в виду вот эти строки «Истории одного города»:

«В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство сущестсвовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хож­дения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения обще­ственной гармонии это полезно, и даже необходимо.

(...) Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанати­ческих нивелляторов этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было по­вернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево»1.

В Собрании сочинений Щедрина в 20-ти томах (1966—1977) эти строки комментируются так: «Как разъяснил сам писатель, понятие Угрюм-Бурчеева о «долге» не шло далее всеобщего равенства перед шпицрутеном. Поэтому «коммунизм» глуповского градоначальника, или его мертвящее нивелляторство, и есть, в сущности, попытка установить в Глупове такой общий (лат. communis) порядок, при котором никому нельзя было бы «повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево»2.

Выходит, что прямо критиковать аракчеевскую казарму ав­тор «Истории одного города» не отважился и поэтому закамуф­лировал ее под «коммунистический фаланстер», что он отбивал нападки на социализм и коммунизм, парируя представление о них, как о казарменной нивелировке жизни. Вот типичное рас­суждение такого рода: «Сатирик как бы говорит: тот самый скотский режим, который вы приписываете социализму, есть ваш режим, есть ваш порядок, именно такой строй жизни вы­текает   из   принципов   деспотического    монархизма,     царского

45

 

единовластия,  из   принципов   всякого   другого   антинародного государственного института»3.

Попытки официальной российской идеологии представить коммунистическое общество в виде казармы, конечно же, были. Но в данном случае никакой переадресовкой Щедрин не за­нимался. Он лишь показал, что «из принципов деспотического, монархизма» вытекает не только такой строй. И такой, ко­нечно, тоже — этому посвящены все предшествующие главы «Истории одного города». Но может возникнуть и другой — именующий себя коммунистическим, который ничуть не лучше других казарменных режимов.

Во всех основных произведениях, созданных в этот период, Щедрин настойчиво проводит мысль о двух школах уравни­телей: фаланстер старый — фаланстер новый; помпадуры ста­рого закала и нового; «Ташкент», который умирает, и тот, что нарождается вновь...

В опубликованной в ноябре 1869 года в «Отечественных за­писках» главе «Что такое «ташкентцы»?» Щедрин ясно дал понять, что не видит никакой разницы между деспотией монар­хического толка и той, что прикрывается революционными лозунгами. Любой фаланстер — «правый» или «левый» — это, в понимании Щедрина, одна из форм закрепощения личности; духовного порабощения человека, которому ничуть не легче оттого, что колесо, под которое он попал, оказалось не правым, а левым. Не легче ему и оттого, что в «рай» его загонит не Аракчеев, а Нечаев и что на вратах этого «рая» вместо «арак­чеевская казарма» будет начертано «нечаевская».

«Ташкент» тоже может быть и «правый», и «левый».

«... Всякий, кто не стесняясь, швыряет своим ближним, как неодушевленной вещью, — пишет Щедрин, — кто видит в нем лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец. Человек, рассуждаю­щий, что вселенная есть не что иное, как выморочное простран­ство, существующее для того, чтоб на нем можно было плевать во все стороны, есть ташкентец ...»

А чтобы не осталось сомнений по поводу того, что речь идет не только о ташкентцах аракчеевской школы, Щедрин говорит:

«... Я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть Ташкент, который нарождается вновь. Эта преемственность Ташкентов, поистине, пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей, несомненно скверных и опасных, и сопровождаю­щих свою работу возгласом: пади! задавлю! и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже

46

 

сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! Я не вижу рамок, в которых хорошее могло бы упразднить дурное без  заушений, без  возгласов,  обещающих  задавить»4.

Эти слова — важнейшее свидетельство социальной принад­лежности Угрюм-Бурчеева, еще один ключ для понимания образа!

Щедрин задается и таким воспросом: может быть, «новый Ташкент» необходим «только для того, чтобы стереть следы старого»? А выполнив эту задачу, он перестанет быть Ташкен­том? И отвечает: ни в коем случае! Он превратится в Ташкент еще более страшный, чем тот, который был до этого.

Преемственность Ташкентов — вот что ужасает Щедрина. А иначе и быть не может, ведь средства достижения цели оста­лись прежними: «Пади! Задавлю!». Нечаев говорил дочери Гер­цена Наталье Александровне, что надо взять все старые ме­тоды, «да по ним и действовать — переменив цель, конечно»5.

Щедрин одним из первых понял, что, получив власть, Не­чаевы оставят ту же конструкцию, только сделают ее более жестокой, исправив «либеральные ошибки» предшествующего режима.

Иллюстрацией мнения Щедрина о преемственности Ташкен­тов может служить оценка, которую дал П. Л. Лавров планам революционеров нечаевского толка. Вот как, по его мнению, будут устраняться опасности, угрожающие новой власти:

«Всего удобнее устранить их привычными приемами ста­рого общества: составить кодекс социалистических законов с соответствующим отделом «о наказаниях»; выбрать из среды наиболее надежных лиц (преимущественно из членов социально-революционного союза, конечно) комиссию «общественной без­опасности» для суда и расправы; организовать корпус общин­ной и территориальной полиции из сыщиков, разнюхивающих нарушения закона, и из охранителей благочиния, наблюдающих за «порядком»; подчинить людей «заведомо опасных» социа­листическому полицейскому надзору; устроить надлежащее ко­личество тюрем, а вероятно, и виселиц, с соответствующим пер­соналом социалистических тюремщиков и палачей; и затем, для осуществления социалистической (...) справедливости, пус­тить в ход всю эту обновленную машину старого времени во имя начал рабочего социализма»6.

Думается, эта преемственность Ташкентов и помешала чи­тателям «Истории одного города» разглядеть в Угрюм-Бурчееве представителя иной, полярной по отношению к аракчеев­скому типу партии. Для них угрюмый идиот — очередной пра­витель, ну, немного отличный от предыдущих — угрюмее, фа­натичнее, профосистее — да разве читателя чем-то удивишь, он

47

 

знает и «органчиков» и фаршированных градоначальников, почему же не быть такому, как Бурчеев?

Поэтому и Суворин принял его за одну из разновидности российского деспота, противопоставленного якобы Эрасту Андреевичу Грустилову. «Эти два очерка (о Грустилове и Угрюм-Бурчееве. — В.С.), в особенности последний, — пишет рецензент — лучшие в книге г. Салтыкова. В Грустилове представал человек, по-видимому, либеральный, с первого знакомства как-будто что-то обещающий, но в сущности растленный похотью и властью (...)

Угрюм-Бурчеев стоит едва ли не выше всего, что до сих пор написал г. Салтыков. Это если не совсем цельный, то во вся ком случае рельефный образ деспота-самодура, в своем ослеплении и самонадеянности вызывающего на бой даже силы природы»7.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что прототипов угрюмого идиота искали среди представителей старого Ташкента. А там, конечно же, самая подходящая кандидатура — Аракчеев.

Мы же утверждаем, что роль его в создании образа Угрюм-Бурчеева несколько скромнее, она, так сказать, опосредствованная. Да, новый «Ташкент» вырос на основе старого аракчеевского. Тут заслуга графа Алексея Андреевича несомненна: опытом устройства военных поселений он произвел первичную психологическую обработку глуповцев, создал прецедент, чем значительно облегчил деятельность всех будущих уравнителей.

Это очень точно подметил Щедрин, поручив в «Письмах к тетушке» одному из последних видных аракчеевцев восхвалять своего патрона за то, что он «подготовлял народ к восприятию коммунизма». «Словом сказать, — иронически замечает Щедрин, — если б Аракчеев пожил еще некоторое время, то Россия давным-давно была бы сплошь покрыта фаланстерами ... »8.

Чего не успел сделать всесильный временщик, попытался по-своему осуществить другой человек — первый российский ташкентец от революции Иван Петрович Павлов, он же офицер Панин, Дмитрий Федорович, Барон, Барсов, Бой, Волков, Грозданов С., Лендли, Невиль, Тигр Медведьевич и др., a в миру — Сергей Геннадиевич Нечаев и вообще люди его «партии».

Тут, на наш взгляд, самое время задуматься об откровенно указующем созвучии: Бурчеев—Аракчеев.

Бурчеев... Но ведь в русском языке нет глагола «бурчеть» мы говорим — «бурчать». И по словообразовательной логике ге-

45

 

рой Щедрина должен называться Угрюм-Бурчаев. Всего одна буква... Но тогда напрашивается иная рифма (Бурчаев-Нечаев), тоже не менее богатая.                                                         

Почему же писатель все-таки заменил «а» на «е»?

У нас нет определенного ответа на этот вопрос. Можем лишь высказать два соображения.

В упоминавшемся уже письме Щедрину А. Н. Пыпин заме­тил:

«... Я думаю, что Ваша сатира не всегда бывала доста­точно ясна, то есть ясна в том смысле, чтоб не производить недоразумения об истинности ее предмета, которое может быть невыгодно для хороших людей и хороших принципов (...) Что до читающей публики, она чаще судит по наличному содер­жанию, которое у нее перед глазами, и, не думая о том, что подразумевается, приходит к заключению, иногда вовсе не желательному...»9.

Не исключено, что писатель и сам подспудно понимал это и боялся повредить «хорошим принципам» и «хорошим лю­дям». Прямое указание на Нечаева давало основание для за­числения Щедрина в лагерь противников демократического лагеря. Марксу и Энгельсу на Западе было куда легче открыто выступать против Бакунина и Нечаева. Дома, в России, все обстояло сложнее: того и гляди Третье Отделение начнет лобызать, как Тургенева за слово «нигилист» ...

Напомним откровение Гоголя по поводу причины уничтоже­ния второго тома «Мертвых душ». «Оттого сожжен второй том «Мертвых душ», — писал автор в «Выбранных местах из пере­писки с друзьями», — что так было нужно. (...) Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. (...) Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей по­роды, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доб­лестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: «Смотрите, немцы: мы лучше вас!» Это хвастовство — губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются, — хвастаются будущим! ( ... )10

«Произвело бы скорее вред, нежели пользу ...» Не в этом ли причина скрытности автора «Истории одного города»? Сжечь — не сжег, но и об истинном смысле умолчал: настанет

49

 

время — поймут! А не поймут, еще лучше — значит, слава богу, не будет потребности в том, чтобы понять.

И наконец, второе соображение. Действовать «на свой салтык», как выражался И. С. Тургенев, могут не только литературные персонажи, но и целые произведения. Нечто подобнее произошло и с книгой Щедрина. С той только разницей, что, писатель так и не узнал, какой «невероятный» смысл оказался в «Истории одного города».

Читателю предлагается самому сделать выбор. Хотя возможны, вероятно, и иные объяснения.

 

Эпитеты

 

А. С. Суворин в своей рецензии писал, что «эпитет «идиот» употреблен им (Щедриным. — В. С.) совершенно излишне, по привычке к крепким словам». По мнению рецензента, «подобное отношение к герою — нехудожественный прием; герой должен выходить цельным образом, без этих, часто ничего не говоря­щих, при всей своей резкости, эпитетов»1.

В общехудожественном смысле Суворин, конечно, прав: дурость персонажа надо показывать, осмысливать, а не ограни­чиваться использованием слова «дурак».

Но в данном случае рецензент не уловил иносказательного значения эпитета «властный идиот», не ощутил той особой на­грузки, которую он несет.

Высказывались предположения, что Щедрин противопоста­вил своего «идиота» герою романа Достоевского «Идиот».

Нам подобное противопоставление представляется надуман­ным. «Властный» в данном сочетании — это не просто властный по характеру. Властный значит имеющий власть, облечен­ный властью, власть имущий. Только при таком толковании эпитета «властный идиот» можно правильно понять «Историю одного города».

Угрюм-Бурчеев — это не просто Сергей Нечаев, но Нечаев, получивший власть.

Нечаевец Г. П. Енишерлов рассказывает, что однажды то­варищ по кружку спросил Нечаева:

«— Вы подумали ли, во что обойдется народу этот эксперимент (имеется в виду революция по-нечаевски. — В. С.) в случае его неудачи?» (Выделено нами. — В. С.)2.

Щедрин в заключительной главе «Истории одного города» поставил вопрос иначе и показал, во что обойдется «этот экс­перимент» в случае удачи:  Угрюм-Бурчеев — это дорвав-

50

 

шийся до власти и пытающийся на практике осуществить свой «целый систематический бред» С. Г. Нечаев.

Чтобы помочь читателю понять смысл и значение эпитета «властный идиот», Щедрин в специальном отступлении подчер­кивает его принципиальное отличие от обычного, так сказать, медицинского значения этого слова. Автор противопоставляет простого идиота (разрядка Щедрина) идиоту власт­ному (разрядка наша. — В. С). Простой достоин сожаления, милосердия. Властный, то есть обладающий властью, — опасен для человечества. Сколь бы ни был властен по натуре идиот, он все-таки представляет, так сказать, локальную опасность, на него всегда найдется смирительная рубашка. Иное дело — идиот у власти. «В этом случае, — подчеркивает Щедрин, — грозящая опасность увеличивается всею суммой неприкрытости, в жертву которой, в известные исторические моменты, кажется отданною жизнь...»

И далее Щедрин неоднократно напоминает об опасности бесконтрольного идиотизма, об угрозе, которую представляют дорвавшиеся до власти уравнители нечаевского толка:

«Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдержи­ваемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбужденное, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает ри­совать своему обладателю предприятия самые грандиозные. Погасить солнце, провертеть в земле дыру, через которую можно было бы наблюдать за тем, что делается в аду, — вот единственные цели которые истинный прохвост признает дос­тойными своих усилий. Голова его уподобляется дикой пустыне, во всех закоулках которой восстают образы самой привередливой демонологии»3.                                                                           

Демонология.  Лучший синоним  для  понятия  «нечаевщина» трудно придумать.                                                                           

Нет, совсем не излишне употребил Щедрин эпитет «властный идиот». В нем — один из путей к разгадке «Истории од­ного города». Заметим: не вина Суворина и его современников, не понявших подсказки Щедрина. У них еще не было аналога. Нечаевы еще никогда не были «властными», то есть не нахо­дились у власти.

Важен  и другой эпитет,  которым  награждает Щедрин  Угрюм-Бурчеева,    эпитет,    звучащий     как   звание, — сатана. «Когда у глуповцев спрашивали, что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, a только дрожали.   (...)   Трепетные губы их шептали: сатана!»

Весь рассказ об Угрюм-Бурчееве является ответом на этот вопрос: он, как дьявол, олицетворяет злое начало, все поступки

51

 

его античеловечны, цели — неестественны, он несет с собой смерть, разрушение, гибель всего живого — «нарочитое упразднение естества»4. Гибель Глупова — тоже результат его деятельности.

«Этот страшный, роковой человек всюду, где он останавливался,  приносил  заразу,  смерть,  аресты,  уничтожение .. . »5

Нет, это — не об Угрюм-Бурчееве. Приведенные слова принадлежат адвокату В. Д. Спасовичу, и сказаны они на процессе нечаевцев почти через год после выхода «Истории одного города» о Сергее Геннадиевиче Нечаеве — сатане российского освободительного движения*.

Все, кто так или иначе соприкасался с ним, на себе испытали его губительное воздействие. Был убит студент Иванов, сели на скамью подсудимых и получили разные сроки тюрьмы и каторги ошельмованные им члены «Народной расправы» — несколько десятков человек; оказались запачканными и никогда уже не смогли отмыться Бакунин с Огаревым; пострадала дочь Герцена Наталья Александровна; легли под розги и пошли в Сибирь десятки распропагандированных Нечаевым охранников Петропавловской крепости. А Герцен? Мы считаем, что Нечаев  в какой-то мере ускорил его кончину**. И конечно же — Нечаев объективно оказал огромную услугу реакции. Нельзя не согла­ситься с тем же Спасовичем, сказавшим на процессе: «... если бы сыщик с известной целью задался планом как можно более изловить людей, то он действительно не мог бы искуснее взяться за это дело, чем взялся Нечаев»6.

«Сатану» Угрюм-Бурчеева и его прототипа роднит и полней­шее безразличие к судьбам людей. Одна из сентенций Нечаева звучала примерно так: любить народ, это значит вести его под картечь.

Таким же «народолюбцем» был и Угрюм-Бурчеев. «Ему нет дела ни до каких результатов, — пишет Щедрин, — потому что результаты эти выясняются не на нем (...), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. (...) На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски невозмути­мая уверенность, что все вопросы давно уже решены.  Какие

__________________

* Отметим, что среди адвокатов на процессе 1871 г. не было едино­душия в оценке личности Нечаева. В противоположность Спасовичу защит­ник Соколовский увидел в нем фигуру ничтожную, лишенную сатанических черт: «... не могу согласиться, что это Протей, что это дьявол. Я просто вижу в нем человека с болезненным самолюбием». (Правительственный вест­ник, 1871, 15 июля, № 167).

** См. с. 80.

52

 

это вопросы? (...) Может быть, это решенный вопрос о все­общем истреблении . . . »7.

Процитируем еще раз Спасовича: «Есть легенда, изобра­жающая поветрие в виде женщины с кровавым платком. Где она появится, люди мрут тысячами. Мне кажется, Нечаев со­вершенно походит на это сказочное олицетворение моровой язвы»8.

Есть нечто общее между этим образом и сатаной, изобра­женным на картине в глуповском храме: враг рода человечес­кого «до того всякое естество в себе победил», что на самые страшные мучения «хладным и непонятливым оком взирать мо­жет». Уж не пользовался ли Спасович в своей речи страницами вышедшей за несколько месяцев до процесса книги Щедрина?!

И нечаевскую систему запугивания, поддержания постоян­ного состояния страха Щедрин тоже перенес в свою книгу. Результатом деятельности Угрюм-Бурчеева, утверждает автор, «может быть только одно: всеобщий панический страх».

Угрюм-Бурчеев не аракчеевского поля ягода и по своему происхождению. Среди глуповских градоначальников есть князь, виконт, статские советники и бригадиры, два майора, ка­питан-поручик, гвардии сержант; есть представители новой знати — бывшие истопники, денщики, повара, цирюльники, торговцы. Но все они, прежде чем попасть в Глупов, так ска­зать, пообтесались в дворянстве — кто при Бироне, кто при Разумовском, кто при Потемкине... Один Угрюм-Бурчеев — представитель самого «подлого» звания: профос, т. е. солдат, отвечающий за своевременный вынос из тюремных камер па­раш с нечистотами, — ниже некуда! Причем попал этот «прос­той, изнуренный шпицрутенами прохвост» из грязи в князи прямо на наших глазах, благодаря чистой случайности. Неиз­вестно, успел ли надеть соответствующий новой должности кос­тюм («одет в военного покроя сюртук», но ведь и ранее он не знал иного покроя), схватил «Устав о неуклонном сечении» (но «не читает его», возможно, потому, что азбуке не научен) и пошел властвовать.

Нет, щедринский герой соткан из иного материала, он взо­шел на иных, не аракчеевских дрожжах.

 

Начальство

 

Прежде чем продолжить наше исследование, мы считаем необходимым обратить внимание читателя на следующие строки «Истории одного города»:

«... когда Угрюм-Бурчеев изложил свой бред перед началь­ством, то последнее не только не встревожилось им, но с удив-

53

 

лением, доходящим почти до благоговения, взглянуло на темного прохвоста, задумавшего уловить вселенную».

А когда угрюмый   идиот   произносил   свою   «несосветимую клятву», то «начальство чувствовало себя как бы    опаленным каким-то таинственным огнем»1.

Что же это за «начальство»? В работах о книге Щедрина! мы не нашли не только ответа на этот вопрос, но даже его серьезной постановки. Между тем начальник, направивший Угрюм-Бурчеева в Глупов, — это художественный образ, ко­нечно же, не случайно появившийся на страницах «Истории одного города». Он не просто самодур, но самодур, ревностно переживающий охлаждение к нему его подчиненных. Щедрин так и называет его — «ревнивый начальник».

Нам представляется, что моделью этого начальства послужили писателю Михаил Александрович Бакунин и Николай Платонович Огарев, но главный начальник — Бакунин. (Заме­тим, что с конца 1869 года российские и зарубежные газеты неоднократно публиковали сведения о связях Нечаева с же­невской эмиграцией, о том, что он является эмиссаром Баку­нина и Огарева.) Именно они с «удивлением, доходящим почти до благоговения», взглянули на появившегося в начале весны 1869 года в Женеве Нечаева. «Опаленный каким-то таинствен­ным огнем» от встречи с Нечаевым, Бакунин пишет Гильому: «... У меня теперь находится один такой образец этих юных фанатиков, которые не знают сомнений, ничего не боятся (...) Они прелестны, эти юные фанатики, верующие без бога и герои без фраз».

Нечаев сочиняет историю о своем побеге из  Петропавлов­ской крепости, — они верят. Нечаев врет о существовании в России сильной революционной организации, — они верят, не­смотря на многочисленные предостережения  и явные разобла­чения. Огарев, вопреки возражениям  Герцена, отдает Нечаеву свою часть Бахметьевского фонда  и  посвящает стихотворение «Студент».  И,  наконец,  начальство  направляет его  в  Россию, снабдив мандатом, удостоверяющим высокие полномочия предъявителя:  «Податель сего является одним  из доверенных представителей    русского    отделения    Всемирного   революционного Альянса. — № 2771 »2.

Четырехзначный номер — такая же фикция, как само рус­ское отделение. Фиктивна и печать. Зато подпись «начальства» настоящая: Михаил Бакунин.

Именно Бакунина Нечаев представлял своим одураченным сторонникам тем высшим начальством, перед которым подот­четна «Народная расправа». Один из ближайших помощников Нечаева   Прыжов  показал  на  процессе, что должен  был от-

54

 

правиться за границу, чтобы представить Бакунину отчет о ра­боте русской организации.

В чем суть того «бреда», который привел в умиление «на­чальство»? Какой «несосветимой клятвой» заслужил Угрюм-Бурчеев его расположение и полное доверие?

«Систематический бред» щедринского героя, возникший, по уверению автора, «еще задолго до прибытия в Глупов», — это нечаевская идея возможности совершить в ближайшее время революцию в России.

Нечаев изложил ее перед Бакуниным и Огаревым весной 1869 года, заверив, что в стране возникла революционная си­туация. И поклялся в течение года осуществить революцию, так как считал, что ее можно вызвать в феврале 1870 года, когда закончится так называемое «переходное положение», оп­ределенное реформой 1861 года. Напомним, что «Комитет», от имени которого действовал Нечаев в России, полностью назы­вался «Комитет народной расправы  19 февраля  1870 года».

Почти все российские газеты квалифицировали нечаевские идеи как явно бредовые — «мальчишеские», «хлестаковские» и т. п. Некоторые из этих отзывов Щедрин использовал в статье «Так называемое «нечаевское дело»...», в том числе и сооб­щение о сроках начала революционного мятежа.

Да, сведения эти получили широкую огласку только после опубликования «Истории одного города», но Щедрин, как мы говорили, мог познакомиться с ними гораздо раньше, в про­цессе работы над книгой — Нечаев не делал секрета из своего «бреда», а напротив, афишировал его во всех своих листовках и прокламациях.

Из них черпал Щедрин и терминологию для описания «сис­тематического бреда» Угрюм-Бурчеева. Разве можно предста­вить Аракчеева, говорящего о лучезарной дали, всенародном счастье, о всеобщей гармонии в каком-то, пока еще покрытом туманом будущем? Нет, это из лексикона уравнителей диа­метрально противоположного закала, тех, что проповедовали фаланстер иного — нечаевского толка. Подобную терминологию и использует автор «Истории одного города». Поведав о сути бреда Угрюм-Бурчеева, Щедрин задается вопросом: «... все это, взятое вместе, не намекает ли на какую-то лучезарную даль, которая покамест еще задернута туманом, но со време­нем, когда туманы рассеются, и когда даль откроется ...»

Намекает, еще как намекает! И на даль, и на туман, и на многое другое! Но продолжим прерванную цитату:

«Что же это, однако, за даль? что скрывает она?

— Ка-за-р-рмы! — совершенно определенно подсказывало возбужденное до героизма воображение.

55

 

— Казар-р-мы! — в свою очередь, словно эхо, вторил угрю­мый прохвост ... »3.

И вот тут-то он и произносил свою клятву, приведшую в не­описуемый восторг «начальство».

А восторг этот был поистине поразительным.

Узнав, что Нечаеву удалось улизнуть от полиции и вновь бежать за границу, Бакунин, по его словам, «так прыгнул от радости, что чуть было не разбил потолка старою головой ...»

И через месяц: «Наш Бой [Нечаев] совсем завертел меня своей работой...»4.

Не помогло и предсмертное предупреждение Герцена: «... деятельность его [Нечаева] и двух старцев [Огарева и Ба­кунина] считаю положительно вредной... »5

Восхищение, ослепление, «благоговение», «опаление» «двух старцев» было так велико, что даже после разоблачения под­лостей и мистификаций Нечаева, после того, как он выкрал у Бакунина компрометирующие того документы, начальство не переставало любить «темного прохвоста».

Узнав правду, Бакунин пишет Нечаеву:

«... Значит, вы нам систематически лгали. Значит, все ваше дело проникло протухшей ложью, было основано на песке. Значит, ваш Комитет — это вы, вы, по крайней мере, на три четверти, с хвостом, состоящим из двух, 3—4 человек, вам под­чиненных и действующих, по крайней мере, под вашим преоб­ладающим влиянием. Значит, все дело, которому вы так все­цело отдали свою жизнь, лопнуло, рассеялось, как дым, вслед­ствие ложного глупого направления, вследствие вашей иезуит­ской системы, развратившей вас самих и еще более ваших дру­зей.

(...) Увлеченный верою в вас, я отдал вам свое имя и публично связал себя с вашим делом (...) Одним словом, веря в вас безусловно в то время, как вы меня систематически на­дували, я оказался круглым дураком — это горько и стыдно для человека моей опытности и моих лет...»

Казалось бы, все понял, наступило прозрение! У читателя даже возникает чувство сострадания к обманутому человеку. Но «таинственный огонь» Нечаева продолжает свое фантасти­ческое воздействие на начальство, которое, как и у Щедрина, «возлюбило» темного прохвоста «сторицею». В том же письме, несколькими строками ниже Бакунин пишет: «Вы страстно пре­данный человек; вы — каких мало; в этом ваша сила, ваша доблесть, ваше право ... »6

А через несколько дней в письме друзьям Бакунин не только пытается оправдать Нечаева, но создает образ выдающегося революционного деятеля, не лишенного, конечно,    недостатков,

56

 

но зато беззаветно преданного «делу»: «... я, по крайней мере, не перестал смотреть на него как на самого драгоценного че­ловека между нами всеми для русского дела и как на самого чистого (...).

В этом золотом, страстно преданном человеке много значи­тельных недостатков, чему удивляться не следует: чем сильнее и страстнее натура, тем ярче выступают ее недостатки (...) Друг наш барон [Нечаев] отнюдь не добродетелен и не гладок, напротив, он очень шероховат, и возиться с ним нелегко. Но зато у него есть огромное преимущество: он предается и весь отдается, другие дилетантствуют; он чернорабочий, другие бе-лоперчаточникн; он делает, другие болтают; он есть, других нет (...). Предпочитаю барона всем другим и больше люблю, и больше уважаю его, чем других»7.

Люблю, и всё тут! И уважаю! Что и говорить, «начальство» сдержало слово и действительно «возлюбило сторицею».

Чем можно объяснить затмение, которое произошло в умах Бакунина и Огарева? Ведь не мальчишки... После всего, что мы узнали, право же, начинаешь верить в нечто сверхъестест­венное, в то, что Щедрин называет «таинственным огнем».

А если без чудес? Напомним читателю, что главной заботой «начальства» была мысль о пошатнувшемся престиже, об ох­лаждении к нему подчиненных: «... вдруг встревожился мыслию, что никто из подчиненных не любит его». Именно этим комплексом страдали в то время Бакунин и Огарев: молодежь искала других кумиров, в их призывы уже мало кто верил. Время изменилось, а они не хотели с этим считаться. Отсюда страстное желание поверить в любой мираж, в любые, даже самые невероятные слухи о революционной ситуации в России, о наличии там мощной революционной организации. Короче говоря, они очень хотели быть обманутыми. Поэтому и приняли Нечаева за революционного Голиафа.

Обращает на себя внимание попытка Бакунина разъять нравственные и деловые качества революционного деятеля. Нечаевец З. Ралли писал: «Нечаев увлек Бакунина своим темпера­ментом, непреклонностью своей воли и преданностью револю­ционному делу. Конечно, Бакунин сразу увидел и те крупные недостатки (...), но как М. А., так и все те, которые встре­чались в те времена с Нечаевым, прощали ему всё ради той железной воли, которой он обладал»8.

Не отсюда ли пошла всеоправдывающая оценка: «с одной стороны, с другой стороны»? Негодяй? Да, но ведь «револю­ционный фанатик». Самодур? Но зато с «железной волей». Тиран, подменивший собой революционную организацию? Все так.  Но  зато   «беззаветно   предан  делу»   и   «весь  отдается   и

57

 

предается». Деспот, взявший на вооружение макиавеллизм и иезуитство? Безусловно, однако «не знает сомнений», «верует без бога», «герой без фраз»...

Сколько раз в истории еще будут делаться попытки оцени­вать революционных деятелей с подобных позиций. И сколько чудовищных преступлений, совершенных «с одной стороны», будут оправдываться «неоспоримыми заслугами», «беззаветной преданностью» и «редкой энергией»!

Назовем это так: синдром Нечаева.

О том, что прототипами «начальства» были именно Баку­нин и Огарев, говорит и такой факт. Рассказав о «великоду­шии» начальника, возлюбившего мрачного идиота и пославшего его в Глупов, Щедрин тут же, без всякого перехода, как бы завершая тему, рассуждает о «коммунистах» и «социалистах». Вот это место:

«... И послал его в Глупов.

В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще ... »9

Еще до знакомства с Нечаевым Герцен писал Бакунину о людях нечаевского толка: «Это мошенники, оправдавшие своим сукиносынизмом меры правительства ...» И прямо указывал на их покровителей: «...Ты и Огарев, вы этих скорпионов от­кармливали млеком вашим»10.

Не просто начальство — отцы родные!

Пройдет чуть больше года, и главный скорпион вылезет из банки и начнет жалить всех без разбора. Среди ужаленных окажутся и отцы-начальники, и вся российская демократия. (Не только современная Щедрину, но и на сотню с гаком лет вперед. Велик ли будет «гак»?)

Хочется еще раз обратить внимание читателя: характерис­тика, данная Бакуниным Нечаеву, полностью подходит и к Угрюм-Бурчееву, который обладает тем же «огромным преиму­ществом»: отдается своей идее, своему делу без остатка, «не дилетантствует», он «чернорабочий» — топор в руки — и по­шел, пошел, без устали, без сомнений и без оглядки, он далеко не «белоперчаточник», он «делает». А уж насчет болтовни, то даже его пальцев (один-то отрублен), хватит, чтобы подсчи­тать количество произнесенных им слов.

Может возникнуть вопрос: А каково было отношение Щед­рина к М. А. Бакунину?

Прямых упоминаний о нем ни в художественных произве­дениях, ни в публицистике, ни в эпистолярном наследии Щед­рина мы не нашли. Остаются косвенные. Первое — неприязнь сатирика к экстремизму любого толка, в том числе и бакунин-

58

 

ского. Второе — более конкретное, оно касается устоявшихся масок, под которыми Щедрин скрывал тех или иных истори­ческих личностей. В качестве таких масок писатель, как уже упоминалось, часто эксплуатировал имена «чужих» литератур­ных героев. Тут и Митрофанушка, и Молчалин, и Хлестаков, и Шолохов, и многие другие.

Неприемлемый для Щедрина «крайний образ мыслей» пред­ставлен в «Помпадурах борьбы...» тургеневским Рудиным. Рудин, прототипом которого в некоторой степени был М. А. Ба­кунин, как известно, погибает на баррикаде в Париже. Щедрин же заменяет парижские баррикады дрезденскими, чем прямо указывает на Бакунина, который был деятельным участ­ником восстания в Дрездене в 1849 году.

Отношение Щедрина к Рудину-Бакунину явно негативное. В «Помпадурах борьбы ...» читатель узнает, что тот, «подобрав небольшую шайку «верных», на скорую руку устроил комитет общественного спасения и в полном его составе отправился агитировать страну... »11

Прокомментируем этот текст.

Создан он в 1873 году, через три года после «Истории од­ного города», через два года после процесса над нечаевцами и в тот же год, когда судили Нечаева. Слово «шайка» говорит само за себя, причем автор не берет его в кавычки, а вот вер­ных закавычивает. Комитет общественного спасения — это не только намек на архиреволюционность, беспощадность Баку­нина, но и указание на нечаевскую (а следовательно, и баку­нинскую) «Народную расправу». «На скорую руку» — явная ирония; именно так, без основ, без серьезной подготовительной работы создавалась нечаевская организация, мандат на руко­водство которой был подписан Бакуниным.

«Отправился агитировать страну...» в 8-м томе собрания сочинений Щедрина комментируется как намек на участие Бакунина в экспедиции Лапинского для помощи восстанию поляков в 1863 году.

Нам же более вероятными представляются не события деся­тилетней давности, но агитационная кампания, развернутая Нечаевым, Бакуниным и Огаревым в 1869 и 1870 годах. У экс­педиции Лапинского были несколько иные цели — доставка оружия и добровольцев.

В следующем, 1874 году Щедрин вновь вернулся к образу Рудина-Бакунина, Алексей Степанович Молчалин (вторая глава «Господ Молчалиных» из книги «В среде умеренности и акку­ратности») рассказывает:

«— ...В пятидесятых годах, в половине (...), департамент

59

 

«Распределения богатств» открылся, и назначили туда коман­диром Рудина...

  Как Рудина? Того, который в Дрездене...

  Того самого (...) Как департамент-то его открыли, помещики в то время так перетрусились, что многие даже име­ния бросились продавать: Пугачев, говорят, воскрес. Ну, да ведь оно и точно... было тут намереньице... Коли по правде-то говорить, так ведь Рудина-то именно для того и выписали из Дрездена, чтоб он, значит, эти идеи применил. Вот он и переманил меня к себе (...).

  Хорошо вам при Рудине было?

  При нем — очень хорошо. Даже дéла совсем никакого не было. Придет, бывало, в департамент, спросит: когда же мы, господа, богатства распределять начнем? посмеется, между про­чим, двугривенничек у кого-нибудь займет — и след простыл! (...)

  И долго он служил?

  Нет, скучно стало. Годика три промаячил, а потом за­тосковал. «Противно», — говорит. Взял да в Дрезден опять ушел (... )»12.

Возникает несколько вопросов. Первый: что такое департа­мент «Распределения богатств»? В комментарии поясняется: вероятно, Министерство государственных имуществ. Нам такое предположение представляется неверным. В языке Щедрина «распределение богатств» — это явное указание на социалис­тическое учение. Например, рассказывая в «Пестрых письмах» о своем отношении к народникам, писатель говорит: «Я никогда не претендовал на роль вожака; я уклонялся от разговоров о распределении богатств..., не говорил ни о нивелировании, ни о ниспровержении...» Так что Бакунин попал именно в ту стихию, куда всегда стремился, он анархист, главная его идея — распределить все поровну, вот Щедрин и создал для него со­ответствующее министерство. «Было намереньице», его «для этого и выписали из Дрездена», — совершенно определенно объясняет Молчалин. А то, что из этого на практике ничего путного не получилось, то это лишь подтверждает взгляд пи­сателя на всяческие утопии.

Современник писал о Бакунине: «Этот человек (...) был создан для революции. Революция была его естественная сти­хия, и я убежден, что, буде ему удалось бы пересторить какое-нибудь государство на свой лад, ввести туда форму правления своего образца, он на следующий же день, если не раньше, восстал бы против собственного детища, и стал бы во главе

60

 

своих политических противников, и вступил в бой, дабы себя же свергнуть»13.

(Не потому, конечно, что «скучно стало» и «затосковал». Логика революций подсказывала Бакинину, что «на следующий же день» после победы начнется новая борьба за власть, и вожди движения чаще всего оказываются погребенными под развалинами ими же разрушенного храма.)

Еще до начала нечаевского процесса в статье «Наши бури и непогоды» Щедрин спрашивал: «Чей он (Нечаев) посланник?»

Ответ на этот вопрос писатель дал в «Истории одного го­рода».

Читатель, вероятно, не ошибется, если и в самом глуповском градоначальнике обнаружит черты Михаила Александровича Бакунина, который, кстати сказать, сам признавался, что в 1869 году они с Нечаевым «соединились совершенно». Не слу­чайно главный программный нечаевский документ «Катехизис революционера» почти сто лет приписывали Бакунину, а на некоторых прокламациях по поводу авторства до сих пор стоит гадательное: «Нечаев или Бакунин».

 

Фанатики разрушения

 

«... Он был краток и с изумительной ограниченностью сое­динял непреклонность, почти граничащую с идиотизмом.  (...)

Страстность была вычеркнута из числа элементов, состав­ляющих его природу, и заменена непреклонностью, действовав­шею с регулярностью самого отчетливого механизма»1.

Это Угрюм-Бурчеев.

Непреклонность, одержимость, доходящий до изуверства фанатизм — основные черты Нечаева.

Предоставим слово М. Бакунину, человеку, который лучше многих других постиг суть Нечаева, находился с ним, как сам уверял, в «интимно-политических отношениях»: «... последова­тельность доходит у него (Нечаева) до уродства».

«На природы, подобные природе Нечаева, слова и рассудок не производят ровно никакого действия ...»

«... в Нечаеве тьма энергии, горячей деятельности ... зато в нем также есть и огромное, поразительное отсутствие разума и внутренней правды».

Нечаев верен «отвратительной иезуитской системе» «до воз­мутительно-бесчеловечной степени».

«Ваше   собственное   самоотверженное   изуверство,   — писал

61

 

Бакунин Нечаеву, — ваш собственный истинно-высокий фанатизм вы хотели (...) сделать правилом общежития ...»

А вот из письма Н. А. Герцен: «Я не могла себе вообра­зить, что кто бы то ни было, в самом деле, может увлечься этой отвратительной иезуитской системой, быть ей верен до такой возмутительно-бесчеловечной степени, как Нечаев, — ведь последовательность доходит у  него до уродства!»2

Читаешь эти характеристики реального человека, а перед глазами всплывают строки «Истории одного города»: «Разума он не признавал вовсе (...) Подобно всякой другой бессозна­тельно действующей силе природы, шел вперед, сметая с лица земли все, что  не успевало посторониться  с дороги».

А разве Угрюм-Бурчеев не задался целью сделать свое «са­моотверженное изуверство» «правилом общежития»? Разве на него производят хоть какое-то действие «слова и рассудок»?

Поражает не только удивительное родство душ жизненной модели и ее литературного воплощения. Какое простое и точ­ное объяснение причины убийства Нечаевым студента Иванова: не успел (и — что еще хуже — не хотел!) посторониться!

Нечаев, по характеристике Бакунина, «высокий фанатик (разрядка наша. — В. С.) и имеет все качества, а также все недостатки фанатика. Такие люди бывают часто способны к страшным промахам, к опасным ошибкам. Ошибки милых лю­дей обыкновенно бывают так (...) гладки и незаметны, как и добродетели их; в фанатиках же все крупно, и если они оши­баются, то ошибаются крупно»3.

На языке Бакунина «высокий фанатик», на языке Щед­рина — «властный идиот», а результаты высокого фанатизма и властного идиотизма — одинаково опасны.

Показательно, что через три года после выхода «Истории одного города» понятия «идиот» и «фанатик» в отношении Не­чаева объединятся, и его станут называть «идиотическим фана­тиком»4.

Достоевский, правда, утверждал, что Нечаевы не обяза­тельно должны быть «идиотическими фанатиками» и что среди них встречаются не только «существа весьма мрачные», но и образованные люди, и «просто мошенники». Но исключения, как известно, только подтверждают правила.

«Идиотический фанатик»... Остается только поражаться, почему тогда, всего через три года после выхода «Истории од­ного города», никто не соотнес этого определения с именем Угрюм-Бурчеева.

Но продолжим бакунинскую характеристику Нечаева и соз­данной им «иезуитской системы»: «... В нем всё: и ум и сер­дце, и воля (...)  всё подчинено главной страсти разрушения

62

 

настоящего порядка вещей (...) Он, с свойственной ему властною и беспощадною стремительностью, не щадя ни себя, ни других, жертвуя с дикой страстью и собой, и другими для дела или для того, что ему казалось таким, он довел эту сис­тему до последней уродливой крайности»5.

Угрюм-Бурчеев, как и Нечаев, — фанатик разрушения. Само понятие «создавать» для властного идиота не существует, точ­нее, оно означает для него нечто совсем противоположное. Щед­рин пишет: «... что же может означать слово «создавать» в понятиях такого человека, который с юных лет закалялся в должности прохвоста? — «Создавать» — это значит взять в руки топор и, помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти куда глаза глядят. Именно так Угрюм-Бурчеев и поступил».

А разве «систематический бред» Угрюм-Бурчеева — это не доведенная до «последней уродливой крайности» «иезуитская система» Нечаева? Разве он не действует «с беспощадной стре­мительностью»? Разве «щадит себя и других»? Разве не «жерт­вует с дикой страстью и собой и другими для дела или для того, что ему казалось таким»? Об этом, собственно, и повест­вует вся последняя глава «Истории одного города». Напомним хотя бы о «великом подвиге» Угрюм-Бурчеева — разрушении Глупова («... От зари до зари люди неутомимо преследовали задачу разрушения собственных жилищ...»). Или о подвиге неосуществленном — устранении реки («Сурово выслушивал Угрюм-Бручеев ежедневные рапорты десятников о числе вы­бывших из строя рабочих и, не дрогнув ни одним мускулом, командовал:

— Гони!»)6.

В этих сценах, как нам представляется, явственно ощуща­ется «всеразрушительный дух» нечаевско-бакунинских прокла­маций, в которых давались такие наставления: «Данное поко­ление должно разрушить всё существующее сплеча, без разбора, с единым соображением «скорее и больше», чтобы «не осталось камня на камне». А все, что мешает «чистому разрушению» — преступно. Причем, в деле разрушения дозволительны все формы, все средства, ничто не должно смущать революционера: «Не признавая другой какой-либо деятельности, кроме истреб­ления, мы соглашаемся, что формы, в которых должна прояв­ляться эта деятельность, могут быть чрезвычайно разнообразны. Яд, нож, петля и т. п. Революция всё равно освещает ... »7

Процитируем еще одно издание, увидевшее свет в 1869 году, которое широко распространялось в России — «Народную рас­праву» № 1: «Для нас мысль дорога только, поскольку она может служить великому   делу   радикального   и   повсюдного

63

 

разрушения». Настоящим революционным делом объявляется «только ряд действий, разрушающих положительно что-нибудь: лицо, вещь, отношение, мешающие народному освобождению...»

И, наконец, для полной ясности — выдержка из статьи «Взгляд на прежнее и нынешнее понимание дела»: «... Мы имеем только один отрицательный неизменный план — беспо­щадного разрушения»8.

Угрюм-Бурчеев был, пожалуй, наиболее добросовестным ис­полнителем наставлений Нечаева и Бакунина. Он рушит «все сплеча», так, чтобы «скорее и больше», чтобы «не осталось камня на камне». Он тоже имеет «только один отрицательный план — беспощадного разрушения». И «орудия творчества» у них одинаковые: у Нечаева с Бакуниным «яд, нож, петля», у властного идиота — топор. (Возможно, взятый с эмблемы «На­родной расправы».)

Фанатичную непреклонность Нечаева подчеркивают и все современные авторы: «Фанатическая преданность по-своему понятому революционному делу»; «Кроме своеобразно трактуе­мого революционого дела, цель которого — до конца разрушить «этот поганый строй», Нечаев не имел иных мыслей, чувств, желаний»9.

Что касается графа Аракчеева, то, думается, читатель сог­ласится с тем, что «всеразрушительный дух», «беспощадное разрушение» не являлись сколько-нибудь существенным свойст­вом всесильного временщика.

Выше говорилось об эпитетах «властный идиот», «сатана». Прибавим еще один — «пылкий энтузиаст», которым Щедрин награждает своего героя. И зададимся вопросом: к кому этот эпитет больше подходит: к литературному персонажу, принявшему «какое-то мрачное решение и давшему себе клятву привести ее в исполнение», или реальному человеку — С. Г. Нечаеву?

 

Аскеты

 

Непреклонность Угрюм-Бурчеева неразрывно связана с его аскетизмом.   «Он  спал  на  голой  земле,  и  только  в  сильные  морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под голову камень; вставал с зарею (...): курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские сол­даты, и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее: ел лошадиное мясо   и  свободно   пережевывал   воловьи жилы В заключение, по три часа в сутки маршировал на дворе (...) сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпиц-

64

 

рутенам   («причем бичевал себя  не притворно  (...)», прибав­ляет летописец)»1.

Еще Суворин в своей рецензии недоумевал: среди людей аракчеевской породы не может быть подобного аскетизма, на­оборот, они пользуются всеми благами цивилизации, живут в роскоши и т. д. «Угрюм-Бурчеевы никогда себя не забывают и работают только для себя, — замечает критик. — (... ) Лишь наружно они готовы показать спартанскую твердость и выста­вить напоказ свой протертый сюртук»2.

Верное наблюдение! Российским деспотам старого закала аскетизм совершенно несвойствен. Щедрин устами Бородавкина отмечает в «обычном» градоначальнике такую «пагубную страсть», как «приверженность к утонченному столу и изряд­ным винам».

В том-то и дело, что Суворин «обознался», как, впрочем, и многие другие.

Существует версия, будто аскетизм угрюмого идиота — от средневекового русского князя Святослава Игоревича, который, как утверждает Н. М. Карамзин, «... не имел ни станов, ни обоза; питался кониною, мясом диких зверей и сам жарил его на углях; презирал хлад и ненастье северного климата; не знал шатра и спал под сводом неба; войлок подседельный служил ему вместо мягкого ложа, седло — изголовьем»3.

Поводом для определения подобного родства послужило за­мечание Щедрина о переименовании Глупова в «вечно достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича» город Непреклонск.

Нам представляется, что связь между этими фактами весьма призрачна: непреклонность, как уже говорилось, одна из основ­ных черт Угрюм-Бурчеева, так что переименование Глупова в Непреклонск вполне объяснимо и без помощи средневекового князя и выглядит куда более логично, чем отказ от таких гео­графических названий, как Ижевск, Рыбинск, Набережные Челны и многие другие.

Заметим, что аскетизм Угрюм-Бурчеева простирается не только на такие атрибуты, как «что ел» и «на чем спал». Он подавил в себе все человеческие качества, помыслы, чувства, кроме одного — стремления осуществить свой «целый систе­матический бред» и втиснуть в прямую линию «весь видимый и невидимый мир». Не в пример своим предшественникам, он отказывается от всех жизненных благ и удовольствий. Аскетизм Угрюм-Бурчеева — самой высокой, идейной пробы. И его ис­токи надо искать не в глубинах российской истории, а в примерах, куда более близких автору книги о городе Глупове.

Первый прототип — С. Г. Нечаев. М. Бакунин пишет ему:

65

 

«никогда еще не встречал человека, столь отреченного от себя и так всецело преданного делу, как вы». Кто-кто, а Бакунцц повидал на своем веку немало аскетов. И далее, в том же письме: «... Вы говорили, что (...) полнейшее отречение от себя, от всех личных требований, удовольствий, чувств, привязанностей и связей должно быть нормальным, естественным, ежедневным состоянием всех людей ...»

Нечаев не только говорил об этом, не только декларировал аскетизм, он сам был образцом для подражания и никогда не изменил себе. Все, кто знал его — враги и соратники — отмечают в нем «... полнейшее отречение от себя и эту страстную и всецелостную отдачу себя делу...»

Никаких слабостей, никаких излишеств, никаких общечело­веческих желаний.

Сошлемся снова на Бакунина: «... с суровостью религиоз­ного аскета и фанатика он (Нечаев) стал убивать в себе и в других как преступные, т. е. делу мешающие слабости, все про­явления личного чувства, личной правды и вообще все личные обязательства и связи (...) Он предпринял над самим собою и над всеми друзьями систематический курс нового воспитания, имеющего единою целью: систематическое убиение в себе и в других всего, что для каждого (...) свято и дорого»4.

Обратимся к другому источнику: «Естественных проявлений человеческой природы» он «просто-напросто не понимал». В нем видится лишь нарочитое упразднение естества ...»

Можно подумать, будто речь идет о Нечаеве. На самом же деле мы цитировали Щедрина, те строки, где писатель пред­ставлял нам Угрюм-Бурчеева.

А разве суть эксперимента властного идиота над глуповцами состоит не в систематическом убиении всего человеческого? Причем, даже под пером сатирика его действия не выгля­дят гротескными по сравнению с действиями реального про­тотипа.

До тех пор, пока исследователи «примеряли» Угрюм-Бур­чеева к аракчеевским моделям, фигура «сатаны» представля­лась настолько ирреальной, что была вообще недоступна разумению, объявлялась плодом больного воображения автора.

Но стоит заменить аракчеевскую модель нечаевской, как выясняется, что перед таким прототипом меркнет даже неисто­щимая фантазия Щедрина-художника, властный идиот сразу же приобретает реальные очертания.

Как воспитатели Угрюм-Бурчеев и Нечаев оказались вполне достойными друг друга. Разница, пожалуй, только в названии: Бакунин называет эту деятельность «систематическим курсом нового воспитания», а Щедрин — «систематическим бредом».

66

 

Второй источник аскетизма щедринского градоначальника, по нашему убеждению, — литературный. Речь идет о человеке, который:

 

  «сказал себе: «Я не пью ни капли вина. Я не при­касаюсь к женщине»;

  «стал вообще вести самый суровый образ жизни. Одевался очень бедно (...) и во всем остальном вел спартанский образ жизни; например, не допускал тюфяка»;

  «стал кормить себя (...) больше всего бифштек­сом, почти сырым»;

  выражаясь языком глуповского летописца, «бичевал себя не притворно»: спал на войлоке, в котором «были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с-исподи, ост­риями вверх», так, что «они высовывались из войлока чуть ли не на полвершка».

 

Да, это Рахметов, герой романа Чернышевского «Что де­лать?».

Если учесть отношение Щедрина к утопиям вообще и книге Чернышевского «Что делать?» в частности, то не таким уж странным представляется нам предположение о том, что истоки аскетизма Угрюм-Бурчеева надо искать не в средневековой пыли, а на страницах вышедшего несколькими годами ранее романа.

Обращает на себя внимание не свойственная градоначаль­никам неблудливость Угрюм-Бурчеева. Он не проявляет к пре­красному полу никакого интереса, словно выполняет рахметовскую клятву: «Я не прикасаюсь к женщине». В этом отношении властный идиот полная противоположность всем своим пред­шественникам, которые, по уверению градоначальника Васи­лиска Бородавкина, несмотря на свое высокое положение, «уст­роены ... яко и человеки» и имеют «некоторые естественные надобности. Одна из сих надобностей — и преимущественнейшая — есть привлекательный женский пол (...) Есть градо­начальники, кои вожделеют ежемгновенно...»5.

Что касается Угрюм-Бурчеева, он вообще не вожделеет. По­куда бывалый прохвост градоначальствовал, глуповцы даже не знали, что у него есть жена, и убедились в этом только после его «административного исчезновения». Отметим, что о так на­зываемом эротическом эпизоде в жизни Рахметова тоже стало известно после его исчезновения из Петербурга.

А Нечаев? Женщины его интересовали только с точки зре­ния «полезности в деле всеразрушительной практической рево­люции», как того требует «Катехизис революционера».

67

 

Могут возразить: но и у Нечаева был «эротический эпизод» — любовь к дочери  Герцена  Наталье Александровне.

Заманчиво, что и говорить, поверить в искренность чувств Нечаева и найти, как советовал Станиславский, доброе у «злодея». Воображение сразу предлагает вариант: изломанная, как это часто бывало у разночинцев, любовь, страдания отвергнутого... Или так: комплекс плебейской неполноценности у человека, влюбленного в дворянскую дочь...

Нечто в этом роде и рисуется тем, кто верит в «эротичес­кий эпизод».

У нас такой веры нет. Не потому, повторяем, что нам хо­чется представить Нечаева закоренелым негодяем, лишенным всего человеческого. Просто он слишком целеустремленная на­тура, ему некогда заниматься подобными, с его точки зрения, пустяками. Все поступки Нечаева могут быть правильно по­няты только в том случае, если они будут оцениваться логи­кой его «Катехизиса», в котором важная роль отводится ас­кетизму. Помните: § 6. В революционере все «чувства родства, дружбы, любви, благодарности (...) должны быть задав­лены ...»

Любовь отнимает драгоценное время, связывает, отвлекает от главной цели.

Нечаев был не только автором «Катехизиса». Он, пожалуй, единственный, кто свято выполнял все его положения.

У людей нечаевского толка чувство любви в обычном, общечеловеческом значении этого слова начисто атрофировано. Все отпущенные им природой порывы они отдают так называе­мому делу.

Если возникает необходимость, Нечаевы на скорую руку забегают в публичный дом, а при его отсутствии — занимаются онанизмом.

А что же было между Нечаевым и Н. А. Герцен  (Татой)?

После смерти отца (А. И. Герцен умер 21 января 1870 года — по н.ст.) Тата по настоянию Бакунина и Огарева переезжает в Женеву, где уже находился бежавший из России после убий­ства студента Иванова Нечаев. Тата только недавно перенесла сильнейшее нервное потрясение, едва не кончившееся для нее трагически: во Флоренции в нее влюбился граф Пенизи, одарен­ный слепой музыкант. Получив отказ, он всячески преследо­вал Тату, угрожал убийством ее брата Александра и само­убийством, чем довел девушку до временной потери рассудка.

После смерти отца Н. А. Герцен начинает выполнять секре­тарские обязанности при Огареве и Нечаеве. В планах Нечаева ей отводится важное место: воспользоваться ее именем (по его мнению, это могло пойти на пользу дела) и ее деньгами. Та-

68

 

кова была цель. А средства? Как известно, такого вопроса для Нечаева вообще не существовало. Используется всё — увеще­вания и угрозы, лесть и уговоры, упреки и посулы, эксплуата­ция добрых чувств Таты к Огареву. И в конце концов — объ­яснение в любви. Получив отказ, он продолжает домогатель­ства. Она пишет ему (Нечаев скрывался от швейцарской поли­ции, которая искала его для выдачи русскому правительству как уголовного преступника): «... и опять говорю Вам, что нет, не любою»6. Тогда он отсылает ей несколько любовных посланий, в которых пытается разжалобить ее описанием сво­его одиночества, льстит ей, подстрекает к «решимости», призы­вает на помощь дело. Если бы письма эти писал не Нечаев, не было бы оснований сомневаться в искренности чувств ав­тора. Но их писал Нечаев... Уже после разрыва с ним Тата занесла в дневник такие строки: «... узнала, что Нечаев сказал ему (Бакунину), что они меня ни за что не выпустят, прибав­ляя: «Помилуйте, 300 000 франков!» Потом, что мне угодить очень трудно, но что можно подослать кого-нибудь, чтобы я полюбила одного из них»7.

Добавим, что Бакунин с Нечаевым рассчитывали не только на ее наследство. Они предлагали дочери Герцена стать шлю­хой и таким образом добывать деньги для дела8.

Если это любовь, то трактуется несколько своеобразно, по-нечаевски...

Угрюм-Бурчеев начисто лишен эстетического чувства. Его представление о красоте природы очень точно отразил худож­ник на той картине, что сохранилась в глуповском архиве, — «пейзаж, изображавший пустыню, посреди которой стоит острог; сверху вместо неба нависла серая солдатская шинель...»

Ни литературы, ни искусства. О них он просто не имел никакого представления. «Перед всем, что напоминало веселье или просто досуг, он останавливался  в недоумении»9.

Нечаев признавался: «... Место, в котором я обитаю, назы­вается одним из прекраснейших в стране; и в самом деле, здесь совмещены все возможные, так называемые, красоты природы (...) Сколько я ни заставлял себя восхищаться закатами и восходами солнца, ничего не выходит... »10

И это — о Швейцарии!

Угрюм-Бурчеев видит в природе своего самого заклятого врага и объявляет ей войну. Этого мало: вся его деятельность направлена на то, чтобы изменить природу человека, подчинить каждый его шаг, каждое дыхание своей злой воле.

А вот что писал Бакунин Нечаеву: «Вы хотите нелепости, невозможности, полнейшего отрицания природы человека и об­щества. Такое хотение гибельно.   (...)   Никакой человек, как

69

 

бы он ни был силен лично, и никакое общество, как бы совер­шенна ни была его организация, никогда не будет в силах по­бедить природу. Пытаться ее победить могут только религиоз­ные фанатики и аскеты ... »11

Нам представляется, что это письмо с полным основанием могло быть адресовано и Угрюм-Бурчееву.

Заметим: из всех видов искусства одно щедринский градо­начальник не только сохранил, но и поощрял — песню. При­чем всегда сам выступал в роли запевалы. «А за ним все работающие подхватывают:

 

Ухнем!

Дубинушка, ухнем!»

 

Откуда это меломанство?    Причину   его, вероятно, следует искать главным образом в отношении Щедрина к любым попыткам   «регламентировать   подробности»,   «усчитывать   буду­щее», создавать всевозможные конструкции «золотого века».

Песня используется Угрюм-Бурчеевым только для сопровож­дения тех или иных трудовых процессов: «... Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь покрытый потом, весь преис­полненный казарменным запахом и затягивает:

 

Раз первой! раз — другой!.. »12

 

Как тут не вспомнить слова Щедрина о «милых нигилистах» в романе Н.Г. Чернышевского «Что делать?», которые «будут бесстрастною рукою рассекать человеческие трупы и в то же время подплясывать и подпевать: «Ни о чем я, Дуня, не ту­жила» (ибо «со временем», как известно, никакое человеческое действие без пения и пляски совершаться не будет) ... »13

Несмотря на то что «природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, востор­женность и увлечение...» («Катехизис», § 7), Нечаев, как и Угрюм-Бурчеев, отнесся к песне благосклонно. Во всяком слу­чае к одной — на слова стихотворения Огарева «Студент». На­печатанное в Женеве весной 1869 года, оно нелегально пере­правлялось в Россию вместе с другими воззваниями. Стихотво­рение посвящено Нечаеву*, который изображается как герой и мученик, страдающий за народное дело. Рассказывается даже о его мнимой смерти «в снежных каторгах Сибири».

_________________

* Стихотворение «Студент» было написано Огаревым в память своего друга юности С. И. Астракова, умершего от чахотки в 1867 году (не в Сибири). Бакунин уговорил Огарева переадресовать стихотворение «моло­дому другу Нечаеву».

70

 

Не исключено, что именно это стихотворение подсказало Нечаеву мысль сочинить версию о своей гибели в Сибири от рук жандармов.

К. Маркс и Ф. Энгельс в работе «Альянс социалистической демократии и Международное товарищество рабочих», исполь­зуя публиковавшиеся в «С.-Петербургских ведомостях» мате­риалы нечаевского процесса, писали: «Одна только музыка была, по-видимому, призвана избежать аморфности, на которую повсеместное всеразрушение обрекало все искусства и науки. Нечаев от имени комитета предписывал поддерживать пропа­ганду посредством революционной музыки и всячески пытался подобрать мелодию к этому поэтическому шедевру (песне на слова стихотворения «Студент». — В. С.), чтобы молодежь могла распевать его»14.

 

Культ невежества

 

У «народных заступников» нечаевского толка есть еще одно действенное средство для «всеобщего осчастливления» — культ невежества.

Унифицировать, уравнивать легче всего темную, забитую, немыслящую массу. Это точно подметил Достоевский, который в подготовительных материалах к «Бесам» писал, что для до­стижения «совершенного равенства» «первым делом надо пони­зить уровень образования, наук, талантов (...). Чуть лишь замечается человек с особенными способностями высшими или знанием, то он изгоняется из общества или казним, если его выгнать некуда. Цицерону отрезывается язык, Копернику вы­калываются глаза, Шекспиры побиваются каменьями...»

И еще (заготовка для Петра Верховенского): «...Самое бы лучшее — уничтожить грамоту и книги. Мы всякого гения задушим в младенчестве — всё к одному знаменателю, полное равенство... » 1

Щедрин, считавший просвещение нации одним из важных условий демократизации страны, ее нормального развития, не­устанно указывал на опасность равенства в невежестве. В упоминавшейся уже работе «Что такое «ташкентцы»?» (1869 г.) он объяснял: «Ташкентец» — это просветитель. Про­светитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы о ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения    и т.д. «Ташкентец»

71

 

во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время...» И далее: «Безазбучность становится единственною творческою силою, которая должна водворить в мире порядок и всеобщее безмолвие»2.

Все глуповские градоначальники, как известно, не жало­вали науку и просвещение. Их отношение к знаниям наглядно выразил Василиск Бородавкин в своих «Мыслях о градоначальническом единомыслии...»: «Науки бывают разные: одни трактуют об удобрении полей, о построении жилищ человечес­ких и скотских, о воинской доблести и непреоборимой твер­дости — сии суть полезные; другие, напротив, трактуют о вред­ном франкмасонском и якобинском вольномыслии, о некоторых, якобы природных человеку, понятиях и правах, причем каса­ются даже строения мира — сии суть вредные»3.

Это и есть классический аракчеевский взгляд на науку, взгляд «правого Ташкента»: хочешь не хочешь, а кое-какие знания народу все-таки придется дать, кто-то ведь должен дома и хлевы строить, землю удобрять, власть имущих кормить, обу­вать, одевать... Тут без элементарных знаний не обойтись. Даже кой-какая история «суть полезна» — для воспитания «воинской доблести».

Ничего подобного мы не находим в правлении Угрюм-Бур­чеева. Он представляет иной «закал», иной фаланстер. Здесь признается только та наука, которая способствует разрушению.

Думается, нечаевская программа убедила Щедрина в том, что угроза просвещению исходит не только «справа», но и «слева». Она была для писателя примером того просветитель­ства, целью которого является «всеобщее безмолвие». Эту про­грамму Щедрин и положил в основу «систематического бреда», созревшего в голове Угрюм-Бурчеева. В нем вообще нет места ни науке, ни просвещению. Тут все «гении задушены в младен­честве».

Обратимся к тексту «Истории одного города».

«Школ нет, и грамотности не полагается; наука чисел пре­подается по пальцам».

Об исторической науке и говорить нечего, так как история вообще отменяется: «Нет ни прошедшего, ни будущего, а по­току летоисчисление упраздняется... »4

«Революционер (...) отказывается от мирной науки, пре­доставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну на­уку — науку разрушения. Для этого и только для этого он изучает механику, физику, химию, пожалуй, медицину...»

Это — Нечаев, «Катехизис».

А вот его начальство.  Бакунин поучает «молодых  братьев

72

 

в России»: «...Не хлопочите в настоящий момент о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить (...) Таково убеждение лучших людей на Западе...»

Кто эти «лучшие люди»? Сие, видно, известно одному Ба­кунину.

Эта цитата взята из напечатанного в Женеве в мае 1869 года обращения «Несколько слов к молодым братьям в России», Если Щедрин не читал оригинал, то, как мы говорили, уж ко­нечно, ознакомился с его подробным изложением в «Москов­ских ведомостях» от 6 января 1870 г.

В другой листовке — «Постановка революционного вопроса» (май, 1869 г.) Бакунин утверждал, что учить народ — глупо, что его следует не учить, а бунтовать.

Право же, если бы мы не знали, что эта проповедь культа воинствующего невежества и обскурантизма прозвучала до создания заключительной главы «Истории одного города», можно было бы подумать, что Нечаев и Бакунин в своих тео­ретических изысканиях использовали «систематический бред» последнего глуповского градоначальника.

Оперативнее других призывам Нечаева и Бакунина отве­тили А. И. Герцен и Щедрин. В письмах «К старому товарищу», обращенных к Бакунину, Герцен писал:

«То, что мыслящие люди прощали Аттиле, Комитету общест­венного спасения и даже Петру I, не простят нам (...) Для нас существует один голос и одна власть — власть разума и пониманья.

Отвергая их, мы становимся расстригами науки и ренега­тами цивилизации.

(...) Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оста­вить науку — и идти на какой-то бессмысленный бой разруше­ния, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вред­ной.

(...) Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей.

(...) Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, — проповедь неустанная, ежеминутная, — проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушенья, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам.

(...) Разгулявшаяся сила истребления уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до кото­рых люди достигли во всех направлениях ... с начала цивили­зации»5.

73

 

Угрюм-Бурчеев — это тот самый Аттила от революции, ко­торый на практике «закрыл книгу, оставил науку» и повел «на бессмысленный бой разрушения», та самая «разгулявша­яся сила истребления», что поставила Глупов вне пределов ци­вилизации.

 

«Неизреченная бесстыжесть»

 

Щедрин совершенно безошибочно определил одно из глав­ных качеств уравнителей «нового закала» — «неизреченную бесстыжесть», «неисповедимую наглость».

О «неизреченной бесстыжести» взора Угрюм-Бурчеева автор пишет: «Человек, на котором останавливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное чувство, в котором первенствующее значение принадлежало не столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за чело­веческую природу вообще»1.

Через месяц после окончания журнальной публикации «Ис­тории одного города» вышел из печати очерк Щедрина «Сила событий», в котором говорится о бесстыжести людей, долгое время правивших Францией:

«... Всякое проходимство является на сцену не иначе как в блеске, свойственном бесстыжеству. Бесстыжество отумани­вает; оно на весь мир смотрит в упор и при этом лжет, хвас­тает, обманывает в глаза. При виде этой беззаветной наглости мнится, что за нею стоит что-то несокрушимое, что у нее есть какая-то роль и история. Но, кроме того, бесстыжество обла­дает еще одним качеством: где бы оно ни появилось, около него сейчас же группируется плотная масса негодяев (...)»

Мысли Щедрина о бесстыжести выходят за рамки представ­ления о Наполеоне III, его окружении. Они могут служить комментарием к «неизреченной бесстыжести» и Угрюм-Бурче­ева, и его прототипа. Бесстыжество — одно из главных ка­честв Нечаева. Он поступает именно так, как об этом пишет Щедрин в «Силе событий»: «... Застать врасплох, удивить не­ожиданностью — вот что требуется. Покуда человек протирает глаза, можно переменить всю его обстановку и даже его са­мого поставить вверх ногами. А этого-то результата только и домогается бесстыжество»2.

Угрюм-Бурчеев тоже действует по этой рекомендации. За­став врасплох глуповцев, он не просто удивил их неожидан­ностью. Пока они протирали глаза, он на практике осуществил свой «систематический бред», коренным образом изменив и «внешнюю постройку» и «внутреннюю обстановку».

74

 

Его постоянное оружие — «неизреченная бесстыжесть» и «неисповедимая наглость».

Выше уже говорилось, что Нечаев выкрал у Бакунина компрометирующие «начальство» документы. Когда вор при свиде­телях был уличен, то он, нисколько не смущаясь, не пытаясь оправдываться или опровергать обвинение, заявил: «Мы очень благодарны за все, что вы для нас сделали, но, так как вы никогда не хотели отдаться нам совсем, говоря, что у вас есть интернац(иональные) обязательства, мы хотели заручиться про­тив вас на всякий случай. Для этого  я считал  себя  вправе красть ваши  письма  и считал  себя  обязанным  сеять  раздор между вами, потому что для нас не выгодно, чтобы помимо нас, кроме нас, существовала такая крепкая связь»3.

Он «считал вправе красть» — аргумент вполне достойный неизреченной бесстыжести Угрюм-Бурчеева.

«Узнав, что фамилия, когда-то бывшего русского деятеля Герцена, думает начать издание сочинений покойного...»

Это из письма Нечаева наследникам великого писателя, ко­торые готовили издание сборника посмертных статей А. И. Гер­цена, в том числе и писем «К старому товарищу», предупреж­давших об опасности Нечаевых.

Сколько бесстыжей наглости в этом послании Нечаева, на­писанном на бланке мифического Бюро иностранных агентов русского революционного общества «Народная расправа»! Тре­бование не предпринимать издания заканчивается открытой уг­розой: «Высказывая наше мнение гг. издателям, мы вполне уверены, что они, зная, с кем имеют дело, и понимая положение русского движения, не принудят нас к печальной необходи­мости действовать менее деликатным образом»4*.  

Неизреченная бесстыжесть возведена Нечаевым в полити­ческий принцип «цель оправдывает средства», в основу идеоло­гии и практической деятельности. «Нравственно для него (ре­волюционера) все, что способствует торжеству революции. Без­нравственно и преступно все, что помешает ему» («Катехизис»).

Уже находясь в Петропавловской крепости, Нечаев обвинял Исполком «Народной воли» в чрезмерной «добросовестности»:

«... Не забудьте, что из-за этой буржуазной добросовестно­сти задерживается успешная организация, а стало быть, дается

__________________

* К чести А. А. Герцена — сына писателя — надо сказать, что он, «зная с кем имеет дело», не поддался шантажу и доказал, что с полити­ческим бандитизмом можно бороться только твердостью, что самое страшное здесь — уступки. Он ответил Нечаеву решительными действиями: к концу 1870 года «Сборник...» увидел свет. А для печати А. А. Герцен подготовил заявление, в котором писал: «всякого рода угрозы мы презираем». (ЛН, № 41—42. — С. 163).

75

 

время окрепнуть врагам народа. Из-за этой добросовестности затрудняется борьба, и потом придется уничтожать не сотни,  а сотни тысяч человек».

В чем же заключается эта «добросовестность»? Оказывается, в неумении лгать самым бессовестным образом   (Нечаев назы­вает  это  неумением   «ослепить  блеском   своей  славы»).   «Возможно ли, — с возмущением спрашивает он, — печатать отчеты о пожертвованиях, сумма которых в одном номере составляет всего  каких-нибудь  5—8  тыс.   рублей?   (...)   Есть  ли  смысл печатать такие отчеты? Да их нужно, — говорит Нечаев, — увеличивать уж по крайней мере двумя нулями ... »5

Авторы статьи в «Былом», откуда взяты эти строки, отме­чают, что «замечаний в этом роде Нечаев делал очень много»6, Добавим: в своей практической деятельности он так всегда и поступал. Ложь вождя понуждала ко лжи и членов его органи­зации. А. К. Кузнецов, один из ближайших сподвижников Нечаева, рассказал на суде, что он представлял фиктивные отчеты о денежных   взносах,   принятых   от   вновь   обращенных: «Чтоб незаметна была моя ложь, я старался каждый раз приносить в наши собрания деньги, будто бы    собранные мною с лиц, изъявивших желание присоединиться к нам, но на самом деле   эти   деньги (по   несколько   рублей)  я    давал,   большею частью, свои собственные»7. Характерно, что Щедрин включил заметку с этими показаниями в свою статью «Так называемое «нечаевское дело»...»                                                   

В качестве средств для возмущения крестьян Нечаев пред­лагал и такое: «... выпустить сперва для местностей, где сильна вера в царя, подложный царский манифест, в котором царь будто бы объявляет своим верноподданным: «По совету любезнейшей супруги нашей государыни императрицы, а также по совету князей, графов (...) и по просьбе всего дворянского сословия, мы признаем за благо» — возвратить крестьян помещикам, увеличить срок солдатской службы, разорить все старообрядческие молельни и т. д. В то же время должен быть раз­ослан священникам подложный же «Секретный Указ» святей­шего синода, где сказано, что «Всемогущему Богу угодно было послать России тяжелое испытание: новый император Алек­сандр III заболел недугом умопомешательства и впал в нераз­умие», вследствие чего священники должны «тайно воссылать с алтаря молитвы о даровании ему исцеления, никому не от­крывая сей важной государственной тайны». Расчет был, ко­нечно, на то, что священники именно разболтают всем скан­дальное известие»8.

Что и говорить, у «неисповедимой наглости» Угрюм-Бурчеева были достойные реальные примеры. Разве не «опасение за че-

76

 

ловеческую природу вообще» испытывает читатель «Катехизиса революционера» и других нечаевско-бакунинских документов?

А с какой «неисповедимой наглостью» добивался Нечаев от А.И.  Герцена  выдачи так называемого «бахметьевского фон­да*»!

Знал бы Павел Александрович Бахметев, русский помещик, эмигрировавший в 1857 году из России и передавший Герцену и Огареву 20 тыс. франков для революционной пропаганды, какую медвежью услугу оказывает он российской демократии своим пожертвованием**! Вот уж поистине: добрыми намере­ниями ад вымощен.

Бахметев отправился строить справедливое общество — то ли в Новую Зеландию, то ли еще на какие острова — и бес­следно исчез, о его судьбе до сих пор ничего не известно. А на «фонд» через двенадцать лет отыскался претендент — Сергей Нечаев.

Нечаев прекрасно понимал, что его личное обращение к Герцену ни к чему не приведет. Александр Иванович не скры­вал своей неприязни к Нечаеву. «Редко кто-нибудь был так ан­типатичен Герцену, как Нечаев», — пишет Н. А. Тучкова-Ога­рева9.

Это была не только личная антипатия. Герцен одним из первых разглядел опасность нечаевщины, не позволил Нечаеву обмануть себя россказнями о своих мифических подвигах и ста­рался отмежеваться от чуждых ему идей триумвирата Баку­нин-Нечаев-Огарев. В июне 1869 года он пишет дочери: «Я — как и в Ницце — не согласен с Бак[униным] и петербургски-студенческой (нечаевской — В. С.) пропагандой и тут расхо­жусь не только с Бак[униным], но и с Огар[евым]. Огар[ев] стал такой кровожадный — что и бог упаси. — Пугачают и стращают...»

Даже шутливый тон не может скрыть серьезности расхож­дений. Об этом Герцен прямо пишет Огареву в начале июля того же года: «У вас — отцы-триумвиры — воли не может быть, да и у всех террористов не может быть.

(...)Мне, наконец, и эта государственная деятельность — на уничтожение государства — и это казенно-бюрократическое уничтожение вещей — сдается каким-то delirum'om tremes (бе­лой горячкой).10

_________________

*Во всех источниках пишется «бахметьевский», хотя образовано это слово от фамилии «Бахметев».

**Этот эпизод из жизни Бахметева был использован Н. Г. Чернышев­ым в романе «Что делать?». Рахметов отдает «величайшему из европейских мыслителей XIX века, отцу новой философии» 25 тыс. талеров.

77

 

Нечаев сразу же почувствовал отношение к себе Герцена и, повторяем, понимал, что добровольно тот ему бахметьевских денег не отдаст. Верный своей иезуитской системе, он подклю­чил к экспроприации Бакунина и Огарева. По его настоянию Огарев требует от Герцена, чтобы он срочно встретился с Нечаевым в Женеве.

«... я приеду, — отвечает Герцен другу. — Мне сдается, что это Бак[унин] тормошом тормошит... и все по телеграфу — быстрота, точность, натиск смелый...»

Разгадал Герцен и главного участника операции. В том же ироническом тоне (а что ему еще оставалось!) он сообщает дочери: «Огар[ев] вдруг мне написал, что какому-то человечку, по одному дельцу нужно на секундочку повидаться в каком-ни­будь местечке ... »11

«Какой-то человечек» — это Нечаев.

А Нечаев торопит, продолжает «натиск смелый». По его настоянию, а может быть, и под его диктовку Огарев пишет новое письмо (Герцен не стал телеграфировать, а ждать Не­чаев не хочет ни часа) — этакую смесь мольбы с ультимату­мом: «... Чтобы мой внучек с тобой встретился — мне необ­ходимо   (...)   Отвечай немедленно, ибо иначе невозможно»12.

«Внучек», как вы догадываетесь, тот же Нечаев.

Герцен был старше Огарева всего на один год. А муд­рее — на целое столетие. Он понимал, что в руках Нечаевых эти деньги могут привести к бесполезным жертвам, предвидел возможность их «безумного употребления». Поэтому, сколько мог, сопротивлялся нажиму.

Однако логике Искандера Нечаев противопоставил такое оружие, против которого Герцен оказался бессилен. Явно по наущению «внучека» Огарев упрекнул друга в непорядочно­сти — попытке узурпировать права на бахметьевский фонд: «Но ведь деньги даны под нашу общую расписку, Александр, а я признаю полезным их употребление, как говорят Бакунин и Нечаев»13.

Огарев, как видим, заговорил языком Нечаева. И Герцен, удивительно щепетильный в вопросах чести, согласился на подсказанный Тучковой-Огаревой компромисс: предоставить Огареву право распоряжаться по своему усмотрению полови­ной «фонда».

Деньги, конечно же, оказались в распоряжении Нечаева. Бесстыжесть могла торжествовать.

Но Нечаев был не из тех, кто соглашается на половину, когда есть возможность получить всё.

Убив поднявшего голос против его диктата студента Ива­нова и бросив на произвол судьбы (точнее — на скамью под-

78

 

судимых) ошельмованных соучастников преступления и всю «Народную расправу», Сергей Геннадиевич в конце 1869 года вторично бежал из России.

В его голове уже зреет план новой пропагандистской кам­пании. А для этого нужны деньги. Значит, надо продолжить изъятие «бахметьевского фонда». Придет время, и у него поя­вятся свежие идеи: грабить туристов, путешествующих по Швейцарии, использовать в качестве проституток дочь Гер­цена Н. А. Герцен и других «совсем наших» (см. «Катехизис») женщин. Но это будет потом. А сейчас главное — любыми пу­тями добраться до   остатков «фонда».

Первое, что делает Нечаев, оказавшись вне пределов России, — отправляет телеграмму Огареву с приказом (иначе его требование не назовешь)   устроить ему свидание с Герценом.

5 января 1870 года (хронология здесь очень важна, чита­тель поймет почему) Огарев извещает Герцена о том, что Не­чаев находится на пути в Швейцарию и желает с ним встре­титься.

Герцен понимает, зачем он понадобился Нечаеву: снова нач­нется «натиск смелый», снова будут «выкручивать руки», тре­буя, денег. И в то же время в нем растет уверенность: нельзя финансировать мероприятия Нечаева. Он отвечает Огареву: встречаться с этим человеком не желаю14.

Другого отказ от встречи мог бы смутить. Только не Не­чаева: понятия чести, порядочности — всё это для него атри­буты «поганого мира». Он не только сам ведет постыдную игру, он, если так можно выразиться, обесстыживает Огарева, пре­вратив его в свою главную ударную силу в борьбе за «фонд».

Остается только поражаться, до какой степени этот опытный политический деятель, многолетний друг и соратник Герцена, был ослеплен невежественным фанатиком. Но из песни слов не выбросишь: Огарев в эти дни не просто посредник Нечаева, он послушный исполнитель его воли. В каждом слове огаревских обращений к Герцену по поводу денег явно ощущается властное бесстыжее дыхание Нечаева. Весеннее соглашение о разделе «фонда» ничуть не смущает его — ведь оно было джентльменским, следовательно, можно считать, что его во­обще не существовало, никаких расписок Нечаев не давал. А юридически Огарев продолжает оставаться одним из двух распорядителей бахметьевских денег. Значит, хотя бы половину из них можно отхватить вполне за­конно.

Операция начинается с весьма туманной просьбы-распоря­жения, имеющей, кроме прочего, и разведывательный характер.  «Приготовь  сколько хочешь», — пишет  Огарев   Герцену.

79

 

Герцен   категорически   против   финансирования   нечаевских мероприятий.  Поступающая  из  России  информация,  беседы  с приезжающими оттуда людьми убеждают  Герцена  в его правоте. 7 января  (25 декабря  1869 г. по ст. ст.)  «Московские ведомости» сообщили, что  Нечаев — убийца  студента  Иванова. Дело принимало явно уголовный  характер.  В  одной  из нечаевско-бакунинских листовок, той самой, что освящала «яд, нож, петлю»,  говорилось:  «...это назовут терроризмом!  Этому дадут  громкую  кличку!   Пусть!   Нам   все  равно!»15   Но   Герцену  было далеко не все равно.  12 января он отвечает Огареву на его   требование   «приготовить   сколько   хочешь»:  «... деятельность его (Нечаева. — В. С.) и двух старцев (самого Огарева  и Бакунина. — В. С.) считаю положительно вредной и несвое­временной ...»

Герцен напоминает другу, что Бахметев оставлял деньги не для таких целей. «На каком основании ты думаешь откло­нить от назначения фонд? — спрашивает он. И не без раздра­жения замечает, — не знаю». К концу письма раздражение прорывается наружу: «Твое «приготовь сколько хочешь» — меня сконфузило: что же за мера в «сколько хочешь» — а по­тому я буду ждать от тебя приказа в цифрах. И выполню его для того, что ты того желашь»16.

У него еще теплится надежда: может быть, речь идет о не­значительной сумме и можно будет выполнить просьбу, не трогая «фонда»...

Но не тут-то  было.  «Приказ  в  цифрах», отданный,  несомненно, под диктовку Нечаева, ошеломил: пять тысяч франков!

Это наглое требование пришло в Париж либо   14-го, либо 15-го января. Напомним читателю, что болезнь, от которой Гер­цену уже не суждено было оправиться, началась 14-го, вечером. Пятнадцатого,  после  бессонной  ночи, сильного  жара  и  бреда, Герцен сделал следующую приписку на письме Огареву, начатом накануне: «Ну, а ты огорошил 5 т[ысячами] — не ошибка! ли — и моя страдательная роль»17.

Лечащий врач, знаменитый Шарко, требует полного покоя!

А Нечаев торопит: не дает опомниться.  В письме Огарева, датированном пятнадцатым января, снова настойчиво повторя­ется требование пяти  тысяч:  «... Надо  будет дать  5 т[ысяч] фр[анков]  (...) Вот и все покамест. А деньги ты на днях приготовь, т. е. чем скорей, тем лучше (...)»18.

С ножом к горлу...

Этого письма Герцен уже не прочитал. Оно пришло восемнадцатого, за три дня до смерти писателя, и обе    Натали — дочь Наталья Александровна и жена Наталья Алексеевна Тучкова-Огарева — не решились показать его больному. Но Ога-

80

 

реву (а следовательно, и Нечаеву) они ответили. В тот же день дочь Герцена писала: «Мы получили твою записочку к па­паше» но должны были прочесть ее, не показывая ему; ты теперь знаешь, что его никак нельзя тревожить. Ты просишь, чтобы он непременно исполнил твою просьбу. Как с этим быть...»19

Когда предлагают «непременно исполнить», то это уже не просьба, а требование. Кстати, в ответе Огареву жена Герцена называет вещи своими именами. Письмо это без даты, но ве­роятнее всего, написано тоже восемнадцатого: «Огарев, я не знаю, что делать, — болезнь очень серьезная — лишь бы она прошла — как же быть с твоим требованием? Я ничего не знаю о делах Герцена. Твою первую записку он читал уже больной и сказал: «Я не могу дать таких денег». С тех пор мы не давали ему писем, потому что ему нужен абсолютный по­кой ... »20

Можно представить душевное состояние больного Герцена. «... И моя страдательная роль», — писал он.

Александр Иванович Герцен скончался 21 января 1870 года. Ему не исполнилось еще пятидесяти восьми...

Мы упоминали, что за несколько дней до роковой болезни Герцен отказался от встречи с Нечаевым. Т. Пассек несколько уточняет позицию писателя: «Не приму его у себя, лучше пойду к нему на квартиру. Когда Нечаев услышит, что я не дам ни копейки из десяти тысяч, то, конечно, убьет меня и перепугает вас всех»21.

Достоверность многих утверждений Т. Пассек справедливо подвергается сомнениям. А. И. Герцен, конечно же, мог вы­сказать подобное опасение, тем более после того, как стало известно, что Нечаев — убийца. Однако нет никаких оснований делать вывод о том, будто эти опасения сбылись.

На наш взгляд, роль Нечаева иная. В разгар болезни пи­сателя Шарко констатировал: «В болезни господина Герцена нет ничего спорного. У него поражено левое легкое, и если сил хватит снова refaire (восстановить) то, что уже исчезло, тогда он спасен»22.

«... если сил хватит ...»                                              

Не хватило: все, что оставалось, отнял Нечаев.   

Мы согласны с П. Н. Милюковым, писавшим в начале века о мрачной покорности судьбе, безропотном смирении, которые сопутствовали кончине Герцена: «Как будто всё, что было тра­гичного в его положении*, в его характере, сгустилось над его

________________

*Здоровье А.И. Герцена было, конечно, подорвано тяжелыми переживаниями, связанными с болезнью дочери.

81

 

головой, чтобы лишить его нравственного сопротивления перед слепой силой, заносящей над ним руку для рокового удара...

Такой слепой силой была для Герцена и нечаевщина, он оказался одной из многих ее жертв. Это косвенно подтвердил и сам Нечаев. В лондонском издании «Община» он опубликовал нечто вроде некролога Герцену, в котором не без удовлетворения назвал свою версию причины его смерти:

«Поколение, к которому принадлежал Герцен, было последним, заключительным явлением либеральничающего барства. Его теоретический радикализм был тепличным цветком (...), быстро увядшим при первом соприкосновении с обыкновенным реальным воздухом практического дела»24.

«Обыкновенный реальный воздух практического дела» — это! нечаевщина. Дышать им Герцен, действительно, не мог, и именно поэтому «быстро увял».

Нечаев мог быть доволен. Что касается наследников Герцена, то он не сомневался: деньги отдадут! Уверенность его основывалась на логике «неизреченной бесстыжести»: не захотят мараться!

Огорчительно, но осуществить «практическое дело» снова помог Огарев, к давлению на которого Нечаев подключил и Бакунина. «Это не только твое право, но и твой священный долг, — убеждал один одураченный деятель другого, — и пе­ред этим долгом падают все деликатности отношений. В этом деле ты должен высказать римскую строгость»25.

Расчет Нечаева полностью оправдался: чтобы не иметь с ним ничего общего, сын Герцена не захотел держать у себя эти деньги и передал их Огареву. Большая часть и второй половины «бахметьевского  фонда»  оказалась  в  распоряжении   Нечаева.

Не знал Бакунин, какой позор на свою седую голову накли­кал, помогая экспроприации «фонда»! Бесстыдству Нечаева не было границ. Никаких расписок в получении денег он не да­вал, и теперь стремился использовать этот факт для того, чтобы шантажировать Бакунина. Когда в печати появились обвинения Бакунина в присвоении «бахметьевского фонда», Нечаев и не подумал выступить с опровержением. В ответ на недоуменный вопрос  С. И. Серебренникова: «Почему же он (т.е. нечаевский «Комитет». — В. С.) не может дать квитанцию от себя, которая; (...) может быть предъявлена для очищения от гнусной лжи человека, который всю жизнь борется за освобождение масс?» — Нечаев ответил: «Относительно фонда твои предположения никуда не годятся.  Не только какую-нибудь квитанцию от Комитета, но и говорить тебе об этом не следует ни с кем.

(...) Хозяин фонда — Огарев; он должен (в случае крайней надобности)  заявить, что деньги, вверенные ему и покой-

82

 

ному Герцену для русской пропаганды, находятся у него и что не считает нужным  кому-либо давать    отчет    преждевременно. А о том, что сумма передана в Комитет, не должно и толковать. Растолкуй это Огареву...»26.

Обращает на себя внимание не только бесстыжесть этих указаний. Каков тон по отношению к Огареву: «он должен», «растолкуй это Огареву...» Роли переменились, теперь в ка­честве «начальства» выступает уже Нечаев.

К Нечаеву обращается сам Бакунин. В качестве одного из условий их примирения он требует, чтобы тот публично зая­вил, что Бакунин «никогда не имел ни прямого, ни косвен­ного вмешательства  в  распоряжение  Бахметьевского  фонда».

Нечаев не реагирует. Бакунин обращается к Огареву: «Ога­рев, я положительно настаиваю на том, чтобы ты дал мне, нисколько не откладывая (...), письменное свидетельство в том, что весь фонд отдан тобой Нечаеву и что я в распоряже­нии им не имел никакого участия... »27.

Огарев подписал следующее свидетельство:

«Мы, т. е. покойный Герцен и я, нижеподписавшийся, полу­чили в Лондоне фонд для русского дела, и я передал его (а до сих пор расписки не получил) куда следует через посредство Нечаева. Бакунин в передаче и получении денег совершенно не участвовал.

В  моем распоряжении остаются  тысяча  четыреста десять франков и пятьдесят сантимов, из которых я ни сантима никому не выдам до получения ответа об издании «Колокола»*28.

Нам могут возразить: нет никаких сведений о том, что Щед­рин, работая над последней главой «Истории одного города», знал о перипетиях борьбы Нечаева за «фонд» и о многих дру­гих фактах его биографии. Верно. Но это доказывает лишь то, что автор уловил самую суть уравнителей «нового закала» Остальное сделала его интуиция художника.

 

«Злосчастная муниципия»

 

Как уже говорилось, для зачисления в прототипы первосте­пенную роль играет идентичность общественного идеала реаль­ного лица и персонажа художественного произведения. Во имя

___________________

*«Колокол» — это возобновленное Нечаевым и Огаревым после смерти Герцена издание. Всего с апреля по май 1870 года вышло шесть номеров. О преемственности с прежним «Колоколом» говорит разве только пометка: «Орган русского  освобождения,  основанного  Герценом   (Искандером)».

Что касается расписки в получении «фонда», то, несмотря на обещание, Нечаев никогда так ее и не выдал.

83

 

чего аскетизм, непреклонность, разрушение, одержимость? Ка­ковы конечные цели? Иначе все люди с оттопыренными ушами будут претендовать на звание прообраза Алексея Александровича Каренина. А аскетизм Рахметова будет возводиться к су­ровому образу жизни того же князя Святослава Игоревича.

Итак, идеалы Нечаева. Они указаны в статье второго но­мера «Народной расправы» «Главные основы будущего общест­венного строя», опубликованной как раз в тот период, когда Щедрин работал над заключительной главой «Истории одного города». По нашему мнению, именно в этом документе зало­жены многие положения «систематического бреда» Угрюм-Бурчеева, того бреда, «в котором до последней мелочи были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчаст­ной муниципии»1.

С содержанием «главных основ», к которым Нечаев приго­варивал Россию, познакомимся по их публикации в работе К. Маркса и Ф. Энгельса «Альянс социалистической демокра­тии и международное товарищество рабочих»:

«Выход из существующего общественного порядка и обнов­ление жизни новыми началами может совершиться только путем сосредоточения всех средств для существования общественного в руках нашего комитета* и объявлением обязательной для всех физической работы.

Комитет тотчас по низвержении существующих основ объ­являет всё общественным достоянием (...).

В течение известного числа дней**, назначенных для пере­ворота, и неизбежно последующей за ним сумятицы, каждый индивидуум должен примкнуть к той или иной рабочей артели по собственному выбору... Все оставшиеся отдельно и не примкнувшие к рабочим группам без уважительных причин не имеют права доступа ни в общественные столовые, ни в обще­ственные спальни, ни в какие-либо другие здания, предназначенные для удовлетворения разных потребностей работников-братьев (...); одним словом, тот, кто не примкнул без уважительных причин к артели, остается без средств к суще­ствованию. Для него закрыты будут все дороги, все средства

_______________

* Созданная за годы Советской власти Командно-Административная Система — это реальное воплощение мечты Нечаева о централизации вла­сти, «сосредоточении всех средств в руках нашего комитета», зловещий памятник всем «бесам» — прошедшим, настоящим и — не приведи господи! — будущим.

** Как это знакомо: так называемые «временные», «вынужденные» меры становятся затем, как правило, постоянными, приобретают силу основных законов.

84

 

сообшения, останется только один выход: или к труду, или к смерти»2.

За ходом работ следят так называемые оценщики. Все «оцен­щики» данной местности объединяются «конторой». «Контора» руководит всеми общественными работами и всеми обществен­ными учреждениями — спальнями, столовыми, школами, боль­ницами. С определенного возраста дети принадлежат артели. Отношения между полами объявляются совершенно свободными. Подробно регламентируются воспитание, рабочее время, даже кормление детей. Коренным образом меняется мировоззрение людей — оно полностью унифицируется, нивелируется. Его ос­нова— всеобщее послушание и стремление каждого «произво­дить для общества как можно более и потреблять как можно меньше».

А теперь сравним эту программу с «целым систематичес­ким бредом» Угрюм-Бурчеева, его «нивелляторством, упрощен­ным до определенной дачи черного хлеба».

Для наглядности представим это так.

 

Будущее по уравнителям

нечаевского толка

 

«Злосчастная муниципия»

Угрюм-Бурчеева

 

«Каждый индивидуум дол­жен примкнуть к той или иной рабочей артели...» «Каждая артель имеет своего «оценщи­ка».

 

«Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира (...) и принадлежащая к де­сятку, носящему название взвода».

 

 

Все   «оценщики»   объединя­ются «конторой».

 

«... пять взводов составля­ют роту, пять рот — полк».

 

Рабочее время строго регла­ментировано.

 

«В каждой поселенной еди­нице время распределяется са­мым строгим образом».

«По принятии пищи (...) повзводно разводятся на об­щественные работы. Работы производятся по команде. Обы­ватели разом нагибаются и выпрямляются...»

 

Общие столовые.

 

«Манеж   для   принятия   пи­щи».

85

 

 

 

 

 

«Другие здания, предназна­ченные для удовлетворения разных потребностей».

«Манеж для коленопрекло­нений».

«Манеж для телесных упражнений»

 

Регламентируется даже кор­мление детей.

 

«Малолетние сосут на ско­рую руку материнскую грудь».

 

Отношения между полами объявляются совершенно сво­бодными.

 

«... Лица различных полов не стыдятся друг друга».

«Союзы между людьми уст­раиваются не иначе, как сооб­разно росту и телосложению, так как это удовлетворяет тре­бованиям правильного и кра­сивого фронта».

 

Стремление каждого «произ­водить для общества как мож­но более и потреблять как можно меньше».

 

По поводу первой части этой формулы конкретно в «Исто­рии одного города» ничего не говорится. Но некоторые дета­ли дают наглядное представ­ление об отношении глуповцев к труду. О каком стремлении «производить для общества как можно более» может идти речь, если труд этот — подне­вольный («Около каждого ра­бочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут стреляет в солнце».)? Какова может быть производительность труда, ес­ли «землю пашут, стараясь вы­водить сохами вензеля, изоб­ражающие начальные буквы имен тех исторических деяте­лей, которые наиболее просла­вились неуклонностью»*?

Что касается второй части нечаевской формулы («потреб-

____________________

* Идеологические   преимущества   вензельного   метода   обработки   земли очевидны.  Но  как  показала  довольно  продолжительная  практика,   урожайность с каждого вензелегектара от этого не увеличивается, а почему-то неуклонно падает.

    86

 

 

лять как можно меньше»), то она выполнялась неукосни­тельно. «Утром получают по куску черного хлеба, посыпан­ного солью», в обед снова «по куску черного хлеба с солью», а «по закате всякий получает по новому куску хлеба».

Потребление, как видим, све­дено до минимума. Надо от­дать должное прохвосту: лич­ным примером он воодушевлял глуповцев на его ограничение.

 

Мировоззрение людей пол­ностью унифицируется. Его ос­нова — всеобщее послушание.

 

Угрюм-Бурчеев унифициро­вал не только «внешнюю по­стройку этого бреда» — от формы одежды до разрешения женщинам «рожать детей толь­ко зимой, потому что наруше­ние этого правила может вос­препятствовать успешному хо­ду летних работ»3. Он замах­нулся и на «внутреннюю об­становку живых существ» и, надо признать, многого до­бился в деле нивелировки соз­нания глуповцев. «Будучи, вы­ше меры, обременены телесны­ми упражнениями, — говорит летописец, — глуповцы с ус­татку, ни о чем больше не мыслили, кроме как о выпрям­лении согбенных работой те­лес своих»4.

Унификации сознания спо­собствуют и праздники, учреж­денные         Угрюм-Бурчеевым. «Праздников два: один вес­ною, немедленно после таяния снегов, называется «Праздни­ком неуклонности» и служит приготовлением к предостоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздни­ком предержащих властей» и

87

 

 

посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники от­личаются только усиленным упражнением в маршировке»5.

Что касается всеобщего послушания, то результат тут был изумительный: начисто прекратился мартиролог глуповского либерализма — ни­кто даже не помышлял об инакомыслии — предел меч­таний диктаторов всех вре­мен — прошедших, настоящих и будущих.

 

Заполняя эти две безысходные колонки, мы часто пута­лись: где реальность, а где писательский вымысел, что взято у Нечаева, а что у Щедрина ...

Мы убеждены, что Угрюм-Бурчеев построил свой фантасти­ческий мир, во многом руководствуясь проектом Сергея Генна­диевича Нечаева. Мир, в котором «нет ни страстей, ни увлече­ний, ни привязанностей», а «жизнь ни на мгновенье не отвле­кается от исполнения бесчисленного множества дурацких обязанностей, из которых каждая рассчитана заранее и над каж­дым человеком тяготеет как рок. (...) Нивелляторство, упро­щенное до определенной дачи черного хлеба, — вот сущность этой кантонистской фантазии...»

Цель деятельности властного идиота — создание ирреаль­ности, миража, «призраков». «Ни бога, ни идолов — ничего»,— замечает автор6.

Вот уж чего никак не скажешь об Аракчееве: и бог у него был и идолы.

Все «фантазии» Аракчеева не затрагивали основ того строя, которому он служил верой и правдой. Щедрин так и пишет об уравнителях его школы: «...никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы».

Угрюм-Бурчеев не просто подрывал основы, — он совершил переворот, решив «однажды навсегда, что старая жизнь без­возвратно канула в вечность»7.

И Нечаев, и Угрюм-Бурчеев не мыслят совершенного ра­венства без шпионов. Взаимная слежка, доносительство, бо­лезненная подозрительность — это основы не только нечаевской организации, но и созданного властным идиотом по ее образу и подобию государственного устройства.

88

 

Нечаев разрабатывает систему взаимного шпионажа. В каж­дую «пятерку» он внедряет шпиона. Чтобы удержать своих сто­ронников в повиновении, добывает на них компрометирующие материалы, приказывает протоколировать все их высказывания и доносить ему. Уж на что такой не очень-то разбирающийся в средствах деятель, как Бакунин, и тот упрекал его: «Вы воспи­тываете в них (рядовых членах организации. — В. С.) ложь, недоверие, шпионство и доносы ... »8

Нечаев держит своего шпиона в русской секции I Интер­национала и в «Народном деле». И из дочери Герцена он хотел сделать шпионку. Вот отрывок из ее дневника:

«... я стала тоже замечать, что мои лаконические ответы на все его (Нечаева) вопросы о разных особах его не удовлетворяют.    Я ему прямо сказала, что совсем не намерена ему  передавать все, что знаю и слышу...»                                            

Нечаев продолжал настаивать. А когда Н. А. Герцен вос­кликнула с отвращением: «Вы (...) мне предлагаете быть шпионом», он «иронически улыбнулся и сказал:

— К чему употреблять такие громкие слова?»9

И за своими отцами-командирами Бакуниным и Огаревым он тоже шпионил, стремясь заполучить компрометирующие их материалы.

Короче говоря, Нечаев возвел шпионаж в ранг основопола­гающего атрибута системы, оружия, при помощи которого до­стигается и поддерживается совершенное равенство. Не слу­чайно Ф. М. Достоевский в подготовительных материалах к «Бесам» («Принципы Нечаева») привел такое рассуждение Не­чаева (Петра Верховенского): «...каждый друг над другом шпионит и друг на друга доносит»10.

А Угрюм-Бурчеев? Он словно взялся осуществить на прак­тике предначертания своего прототипа. Рассказ о созданном им государственном устройстве — этом «фантастическом бреде» — начинается  и заканчивается сведениями о  шпионах.  «Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира   и   своего   шпиона...»   Щедрин   подчеркивает:   «на шпионе он особенно настаивал ...» Поселенные единицы объ­единяются во взвод, который, «в свою очередь, имеет коман­дира и шпиона».    Потом идут рота, полк,    бригада, дивизия. И «в каждом    из этих    подразделений    имеется    командир и шпион». Но и это еще не всё: шпион приставлен и к самому Угрюм-Бурчееву:   «Над   городом   парит   окруженный   облаком   градоначальник (...) Около него ...  шпион!!»11                           

Почему Угрюм-Бурчеев  «особенно настаивал»  на  шпионе? Почему основой нечаевской организации является доносительство, взаимная подозрительность? Ответ на эти вопросы можно

89

 

найти у К. Маркса и Ф. Энгельса, которые писали о заговорщиках нечаевского   толка:

 «Заговорщики  находятся  в  постоянном  соприкосновении с  полицией, они ежеминутно приходят в столкновение с ней; они  охотятся  за  шпиками,  так  же  как  шпики  охотятся  за  ними. Шпионство — одно из их главных занятий ...»

Отсюда — всеобщая шпиономания и, что очень важно, отсутствие четкой грани между профессиональным заговорщиком и профессиональным шпионом. Продолжим прерванную цитату:

«... Поэтому не удивительно, что небольшой скачок от за­говорщика по профессии к платному полицейскому агенту совершается  так  часто (...)  Этим  объясняется   безграничная подозрительность, которая царит в заговорщических обществах, совершенно ослепляет их членов и заставляет их видеть в своих лучших людях шпиков, а в действительных шпиках своих самых надежных друзей»12.

Это написано за двадцать лет до нечаевщины, но имеет самое прямое отношение к той организации, которую создал Нечаев. В ней подозревали всех и вся, в том числе и Баку­нина, и самого Нечаева. Об этом много говорилось и на про­цессе нечаевцев, и в воспоминаниях о нем.

Мы убеждены, что Нечаев не совершал «небольшого скачка от заговорщика по профессии к платному полицейскому агенту». Но не вызывает сомнения и другое: никакой агент не мог бы принести такого вреда демократическому движению и оказать такую услугу реакции, как Нечаев.

Нечаев, безусловно, не единственный экстремист левого толка, давший писателю материал для создания образа угрю­мого идиота. Щедрин был достаточно осведомлен и о тайном обществе ишутинцев, которое действовало в Москве в середине шестидесятых годов, и о петербургской «Сморгонской акаде­мии» — фактической предтече «Народной расправы». Важным источником для угрюм-бурчеевских «злосчастных муниципий» послужили, конечно, и различные коммунистические утопии — как отечественные, так и зарубежные. Российские мы уже вскользь упоминали. Что касается иноземных, то напомним об икарийской коммуне Э. Кабе, в которой нивелируются не только одежда, постройки, работа и отдых, но и сама природа: пре­дусматривается существование только определенных — полез­ных, с точки зрения устроителей, деревьев. К тому же источнику может восходить шпиономания последнего глуповского градо­начальника: Икария буквально наводнена шпионами и доноси­телями. «Нигде вы не найдете такой многочисленной полиции; ибо наши должностные лица и даже все наши граждане обя­заны следить за выполнением законов и преследовать или ого-

90

 

варивать все преступления,   свидетелями   которых   они   явля­ются»13.

И все-таки, как нам представляется, именно в  Нечаеве и нечаевщине сфокусировалось для автора «Истории одного го­рода» тоталитарно-безнравственное направление российского освободительного движения.

 

*          *

*

У читателя могло сложиться впечатление, что автор упро­щает проблему создания художественного образа, сводя ее чуть ли не к фотографированию реальной модели. Поэтому считаем уместным напомнить некоторые положения, высказанные нами ранее*.

Прототипы, действительно, поставляют писателю строитель­ный материал — одним больше, другим — меньше; иногда — нечто существенное, иногда — смешно сказать — бородавку на носу. Но трансформация реальных впечатлений в художественный образ не есть арифметическое действие: ½+½=1. Сколь скрупулезно ни складывай половинки, четвертушки, осьмушки прототипов, литературного персонажа все равно не получится. Прав был М. Пруст, который утверждал, что процесс худо­жественного творчества «подобен по своему действию тем чрез­вычайно высоким температурам, которые обладают силою раз­лагать комбинацию атомов и группировать их в совершенно ином порядке, соответственно другому типу соединений»14.

Воздействию этих чрезвычайно высоких температур — пи­сательскому таланту, силе его воображения («Никакой правды не бывает без выдумки! Напротив! Выдумка спасает правду»,—  удивительно точно подметил М. Пришвин) подвергаются и про­тотипы. И как в результате реакции соединения получается ка­чественно новое вещество, так и в творческой лаборатории писателя рождается нечто совершенно новое — тот сплав, ко­торый мы именуем художественным образом.

И еще  один  весьма  важный,  на  наш  взгляд,  штрих.   Из­вестно недоумение Пушкина по поводу «штуки», которую «уд­рала» с ним Татьяна Ларина, выйдя замуж. Так вот: «удирать штуки» способны, оказывается, не только персонажи, но и их прототипы. Дело в том, что автор зачастую не ведает, черты какого человека незаметно синтезируются в том или ином художественном   образе,   не   может   провести   границу   между   

___________________

*См. В. Свирский. Откуда вы, герои книг? — М.:  Книга,  1972.

91

 

реальным впечатлением и своей творческой фантазией. Более того: не редки случаи, когда писатель уверен, что пишет с такого-то, а на поверку натура оказывается совершенно иной. Примеров тому — множество.

Мы не исключаем, что нечто подобное могло произойти и со Щедриным: впечатления от нечаевщины были настолько сильны, что независимо от воли автора легли в основу создан­ного им художественного типа.

 

*          *

*

Угрюм-Бурчеев и выстроенное им социальное здание — это не прошлое России и не современная сатирику действитель­ность. Роль истории и современности — вспомогательная, ассо­циативная.   У этого  здания  совершенно   иная   архитектура,  с аракчеевщиной ее роднят лишь внешние формы да звучная рифма. В заключительной главе «Истории одного города» ав­тор показал «лучезарное» завтра, родившееся в результате стечения самых различных обстоятельств. Это будущее,  которое не уберегли, утопия наизнанку.

Рассказ о Феденьке Кротикове  («Помпадуры и помпадурши») Щедрин назвал «Помпадур борьбы, или проказы буду­щего». Угрюм-Бурчеев — это тоже проказа будущего. Про­каза — в самом что ни на есть медицинском значении этого слова — тяжелое заразное хроническое заболевание. Угрюм-Бурчеев — прокаженный! Запомним это слово, оно при­годится для понимания финала «Истории одного города».

 

*          *

*

О Нечаеве у нас стараются говорить полушепотом. Как о веревке в доме повешенного. Выпускник средней школы не знает этого имени. Такое «забвение» не случайно. Оно отра­жает стремление вычеркнуть из истории грязные страницы и срамные имена. В последних работах о Щедрине в числе источ­ников казарменного идеала Угрюм-Бурчеева указывается и «нечаевщина»15. Но основное внимание продолжает акцентиро­ваться на «российском самодержавии», «идеологии и практике современного империализма». А само имя Нечаева либо вообще не произносится, либо стыдливо прячется в сноску.

92

 

А говорить о Нечаеве надо, как бы неприятно это ни было: гражданин должен знать не только своих святых, но и тех, кого Достоевский назвал бесами, а Щедрин возвел в ранг «са­таны», не только своих мучеников, но и мучителей, под какими бы флагами они ни выступали.

О Нечаевых надо постоянно напоминать, иначе они превра­тятся в бомбу замедленного действия: история никогда ничего не забывает и мстит не только своим чернителям, но всем исказителям вообще, в том числе и льстецам-обелителям. При­слушаемся к Ф. М. Достоевскому:

«Нечаев — неужели нет, кто бы сказал, что это действи­тельно гнусно». «Об Нечаеве никто не смеет высказаться...» И наконец: «Достоинство появлений Нечаева совершенно рав­няется достоинству умолчания о Нечаеве, то есть в том смысле, что одно другого стоит и обозначает всю нетвердость нашего либерализма, всю несмелость, рабскую боязнь, что скажут и проч.»16.

 

 

 

 

 

Революция или контрреволюция!

 

Вот уже более ста лет делаются попытки разгадать смысл загадочного «о н о», — налетевшего на Глупов «не то ливня, не то смерча» и снесшего его с лика земли. Причем, вряд ли найдется в мировой литературе еще десяток художественных образов, толкование которых было бы столь кардинально про­тивоположно. По утверждению одних комментаторов, — с этого мы начали наше исследование, — финал «Истории одного го­рода» — революционная буря, избавившая глуповцев от дес­потии. Другие уверяют, что налетевший смерч — символ контр­революции, победа сил зла, наступление эпохи реакции.

В каждой концепции есть те или иные нюансы, но смысл от этого не меняется: или революция, или контрреволюция.

Уже сам этот факт должен был вызвать сомнение в пра­вильности исходных данных, логических посылок, используемых доказательств.

Исключающее друг друга разночтение (революция — контр­революция) — это, во-первых, следствие ложного пред­ставления о главном прототипе Угрюм-Бурчеева, канонизации в этой  роли графа Аракчеева. Читатель уже знаком с нашей точкой зрения. Ее мы будем  придерживаться  и в дальнейших рассуждениях.   

А во-вторых, — результат неверного определения жанра за­ключительной главы.

Напомним загадочные строки финала «Истории одного го­рода»:

«Через неделю (после чего?), — пишет летописец, — глу­повцев поразило неслыханное зрелище. Север потемнел и по­крылся тучами; из этих туч нечто неслось на город: не то ли­вень, не то смерч. Полное гнева, оно неслось, буравя землю,

96

 

грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля за­тряслась, солнце померкло... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.

Оно пришло.

В эту торжественную минуту Угрюм-Бурчеев вдруг обер­нулся всем корпусом к оцепеневшей толпе и ясным голосом произнес:

— Придет...

Но не успел он договорить, как раздался треск, и бывый прохвост моментально исчез,  словно  растаял в  воздухе.

История прекратила течение свое» 1.

Сторонники «революционной» версии утверждают, что «о н о» — это «революционная буря», «революционный шквал», что в нем «нельзя видеть ничего другого, кроме как картины будущей революции», в результате которой «началось новое существование народа, взявшего власть в свои руки»; что этой картиной автор «предрекал гибель царизма», что «о н о» симво­лизирует ... стихию революционной бури, несущей гибель са­модержавию и т. д.

Думается, большую роль в создании этой концепции сыграл гипноз устоявшегося мнения, стереотип нашего представления о поведении известного лица, образе его мышления. В отно­шении Щедрина это выглядит, примерно, так: мировоззрение у него демократическое, направленность творчества — антикре­постническая, антидеспотическая, так каким же может быть финал «Истории одного города»? Только революция, только по­беда народа... А тут еще смерч, напоминающий образ бури, с которой в творчестве русских писателей-демократов связыва­лось представление о народном возмущении, грядущей револю­ции...                                                                                             

«Контрреволюционеры» — сторонники того, что «оно» — это наступившая после Угрюм-Бурчеева (Аракчеева) еще бо­лее страшная реакция, «моровое царствование Николая I», ре­зонно указывают на явные натяжки концепции «революционе­ров»:

1.  Движущей силой революции является народ. А какое участие в «революции» принимают глуповцы? «Лежа ниц» ре­волюции не делаются.                                            

2.  Если «оно» — это революция, то предлагаем вам заме­нить в тексте финала слово «оно» на «революция». Получится

97

 

нечто явно пародийно-контрреволюционное: «Хотя (революция) была еще не близко, но воздух в городе заколебался, коло­кола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели... (Революция) близилась, и, по мере того как близилась, время останавливало бег свой... Глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.   

(Революция) пришла...»

Версия о реакционной сущности «оно» была высказана Ивановым-Разумником в 1926 году. Но господствующей концепцией в литературоведении длительный период оставалось пред­ставление об «оно» как революционной буре, народном воз­мущении.

Правда. Б. Эйхенбаум    в  1935 году    в комментарии    для школьников попытался объяснить финал «Истории одного го­рода» как наступление полосы реакции. Однако в  1948 году, комментируя новое издание книги Щедрина, он предпочел во­обще обойти этот вопрос.

Шаткость канонизированной версии о финале сатиры Щед­рина как о революционной буре подтверждается и теми сред­ствами, которые предпринимались для ее защиты. На одно из подобных средств обратил внимание Д. Николаев*, назвав­ший его «прискорбной ошибкой».

Нам представляется, что исследователь проявил излишнюю деликатность: вероятность ошибки настолько мала, а ее ре­зультат настолько запрограммирован, что мысль о роковой слу­чайности как-то меньше всего приходит в голову. Поэтому слово «ошибка» мы в данном контексте будем брать в кавычки.

Суть ее такова.

Отвечая Суворину на упреки в глумлении над русским народом, сатирик писал в редакцию журнала «Вестник Европы»: ... рецензенту не нравится, что я заставил глуповцев слиш­ком пассивно переносить лежащий на них гнет. На этот упрек я могу ответить лишь ссылкой на стр. 155—158 «Истории», где, по моему мнению, явление это объясняется довольно удовле­творительно. Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. Притом же, для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заключается в пассивности, и я буду держаться этого мнения, доколе г. Б-ов  (так была под-

________________

* Николаев Д. «История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина // Три шедевра русской классики. — М.: Худож. лит., 1971.

98

 

писана рецензия Суворина. — В. С.)  не докажет мне противного» 2.

Щедрин предлагал Суворину,  а вместе с ним  и всем  чи­тателям обратиться к тем страницам первого издания «Исто­рии одного города», где недвусмысленно говорится о том, что от глуповцев невозможно ждать даже намека на какой-то протест, тем более — сознательных революционных действий. Вот несколько цитат: «... они   (глуповцы)  испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть.    Такими    именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно,   что   глуповцы   беспрекословно   подчиняются   капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости, в смысле самоуправле­ния;  что, напротив  того,  они  мечутся  из  стороны  в  сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Ни­кто не станет отрицать, что это картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления».

Далее сатирик с иронией отмечает, что для читателя было бы, вероятно, гораздо приятнее, «если бы летописец заставил обывателей не трепетать»,   а   протестовать.   И   констатирует: «Положа руку на сердце, я утверждаю, что подобное извращение глуповских обычаев было бы не только не полезно, но даже положительно неприятно. А причина тому очень проста: рассказ летописца в этом виде оказался бы несогласным с истиною» 3.

Что  и  говорить,  народ,  каким  его  изобразил  в  «Истории одного   города»   Щедрин,   настолько   «беден сознанием   своей бедности», что о сознательном протесте не может быть и речи. Самое большее, на что способны глуповцы, это расправиться какой-нибудь бригадирской Аленкой да утешить выданного ими же властям своего заступника: «Небось, Евсеич, небось!.. С правдой тебе везде будет хорошо!» Поведав об этом, писа­тель тяжело вздохнул: «С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют, исчезать только «старатели» русской земли» 4.

Темнота, забитость, слепая вера в непогрешимость начальства, рабская, граничащая с идиотизмом покорность — вот главные черты народа, показанные Щедриным. «Мы люди привышные! — не без гордости говорят глуповцы. — Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с че­тырех концов запалить, — мы и тогда противного слова не молвим!» 5

99

 

Но такое изображение народа явно подрывало устои офи­циальной концепции о революционности финала «Истории од­ного города», о том, что «о н о» символизирует переход власти в руки восставших народных масс. Щедрин своим коммента­рием явно мешал объяснять, как надо понимать Щедрина. Тогда-то и были приняты соответствующие меры.

Во-первых, принялись «обелять» сатирика, доказывать, что он имел в виду не трудовой народ, а какой-то другой. «... «На­род», изображенный в «Истории одного города», — читаем в комментарии к книге Щедрина, вышедшей в 1935 году, — дей­ствительно выглядит неприглядно. Но какой народ изображен здесь Щедриным? Это обывательская масса, которая покорно переносит ... » 6.

По логике автора статьи, в Глупове был еще какой-то дру­гой народ, активный, способный на сознательные революцион­ные действия. Предусмотрел комментатор и такое возражение: но ведь Щедрин сам в известном письме в редакцию «Вестника Европы» говорил, что ему «важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заклю­чается в пассивности (...) Если он (народ. — В. С.) произ­водит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи...»

На это возражение у комментатора есть увесистый аргумент: «Здесь Щедрин клевещет на самого себя. Сочувствие к задав­ленному и эксплуатируемому народу, хотя бы пассивному, не покидало его никогда»7.

Это — в 1935-м.

А вот выдержка из статьи, опубликованной в 1940 году, в которой точно указывается, какой именно народ изобразил в «Истории одного города» Щедрин: «... Конечно, глуповцы — не крестьянство, не обыватель российский вообще, не провин­циальное чиновничество: глуповцы — первое в императорской России сословие, господствующий класс ... »8

На кого рассчитаны эти откровения? Вероятно, на глуповцев, потому, что только их можно было заставить поверить, будто Щедрин оклеветал сам себя, а в «Истории одного города» показал российское дворянство — «господствующий класс».

И все-таки все эти меры, — так сказать, «законные»: каж­дый волен интерпретировать классику по своему разумению.

А теперь вернемся к той «прискорбной ошибке», на кото­рую указал Д. Николаев. Как вы помните, в своем письме в журнал «Вестник Европы» сатирик предлагал Суворину обра­титься к тем страницам его книги, где говорится о пассивности народа, то есть ясно давал понять, что в финале ни о какой победоносной революции речи быть не может. Это путало карты

100

 

сторонников «революционной» версии: ведь любознательный читатель мог взять первое издание «Истории одного города» и прочитать текст на указанных автором страницах (155—158). Как не допустить этого?

На наш взгляд, решили поступить согласно пункту 15 «Ус­тава», сочиненного градоначальником Беневоленским: «В ос­тальном поступать по произволению».

Выходил  из печати девятый том  Полного  собрания  сочи­нений  Салтыкова-Щедрина.  В  качестве приложения к «Исто­рии одного города» в нем    публиковалось    письмо автора    в редакцию «Вестника Европы». Смысл операции заключался в том, чтобы направить читателя по ложному следу: к тому месту письма сатирика, где он ссылается на страницы первого изда­ния «Истории одного города»,   дали   примечание,   в   котором указывалось, что в данном томе это соответствует страницам 424—426. На самом деле, это была неправда: текст, который имел в виду Щедрин, находился совсем в другом месте, а читателю подставлялись три последние страницы заключительной главы «Истории одного города», где у глуповцев просыпается нечто подобное чувству стыда, начинают появляться «одиночные случаи  нарушения  дисциплины»  и  даже   «проходят  беспрерывные заседания по ночам», то есть имеется возможность создать  иллюзию  революционной  ситуации  и  выдать  налетев­шее бог весть откуда «о н о» за революционную бурю.

Предлагаем читателю самому сделать вывод о том, на­сколько правомерны наши мысли о природе данной «ошибки».

 

Может быть, правы те, кто отождествляет «о н о» с приходом «морового царствования Николая I»? Отметим, что в настоящее время эта точка зрения является преобладающей. Сошлюсь на самый последний пример — книгу, вышедшую в 1985 году. «После разгрома восстания декабристов, — пишет автор, — и воцарения Николая I литературная деятельность на какое-то время ... перестала быть доступною. Уже в 1826 году был издан новый цензурный устав, получивший название «чугунного», согласно которому запрещению подлежало всё.              

Затем под лозунгом «Самодержавие, православие, народ­ность» началось такое «завинчивание гаек», какого не было даже при Аракчееве. Одним словом, царствование Николая I ознаменовалось невиданным усилением реакции, чудовищным мракобесием и солдафонством, в результате которого история и в самом деле в значительной мере как бы «прекратила тече­ние свое».

Однако и на сей раз сатирик, конечно же, направлял удар не столько в прошлое (...). сколько в настоящее. Ведь книга

101

 

(...) создавалась в конце 60-х годов, когда кратковременный период либерализации и реформ сменился очередным наступ­лением реакции.

На русское общество вновь обрушилось свирепое, жуткое «о н о», принесшее с собой холод и мрак ... »9

Итак, согласно этой точке зрения, «о н о» — царская реак­ция — будь то прошлая, николаевская, или современная Щед­рину.

Даже те, кто видит в «о н о» «обобщение, вобравшее в себя не только то, что уже обрушивалось на глуповцев на протяже­нии истории и обрушивается в настоящее время, но и то, что обрушится на них в дальнейшем» 10, не могут вырваться из тис­ков стереотипа и отождествляют «о н о» с русским монархичес­ким режимом.

Несостоятельность обеих концепций — и «революционной» и «реакционной» очевидна. Но вместо того, чтобы, сказав: «Чума на оба ваши дома», начать поиск с нуля — в других измерениях, ищут ответ между тех же двух сосен и в рамках привычного жанра. В результате появляются «улучшенные» версии, вроде таких: «Оно» — это революция, но не обычная, а такая, «идея которой могла проникнуть в массы глуповцев не через сознание, а через «брюхо». Или так: «Оно» — это революция, совершаемая по щучьему велению, по «манию вол­шебства», т. е. — ирония автора над глуповцами, способными только на ожидание чуда.

А причины неясности финала «Истории одного города» дружно сваливают на царскую цензуру: это она, треклятая, за­ставила писателя так заэзопить свои мысли, что и через сто лет никто толком ничего понять не может. «Из страха цен­зуры, — читаем в работе тридцатых годов, — сатирику при­ходится представлять грядущую революцию в виде какого-то стихийного бедствия ... » 11

Вообразим на минуту, что Гоголь «из страха цензуры» сде­лал городничего честным человеком или Фонвизин обратил Скотинина в интеллектуалы... А Щедрин, выходит, до того испугался, что изобразил революцию в виде контрреволюции.

И в последующие годы цензура продолжала добросовестно работать козлом отпущения. Например, вот так: «Конец «Исто­рии одного города» автор дописывал с постоянной оглядкой на цензуру. Отсюда — нарочитые недомолвки и прочие приемы эзоповского письма» 12.

Заметим, кстати, что 1870 год был для Щедрина и «Оте­чественных записок» годом наибольшего цензурного благопри­ятствования. Публиковавшиеся в пяти номерах журнала (1—4 и 9)   главы «Истории одного города»   (в том числе и заклю-

102

 

чительная) не получили ни одного цензурного заме­чания. Вообще в этом году все произведения сатирика про­шли цензуру удивительно легко. А ведь среди них были и такие, как двенадцатое «Письмо к тетеньке», «Сила событий» и др.

Оглядываться на цензуру, конечно же, приходилось, но искать причину запутанности, неясности финала произведения Щедрина надо все-таки не в страхе перед ней. Дело в том, что у «о н о» совершенно иная природа. Заклю­чительная глава «Истории одного города» — классический об­разец антиутопии — художественное изображение тех траги­ческих последствий, к которым может привести осуществление нечаевских утопий. Ее место во временном ряду (по векам) представляется нам таким: 17 век — Т. Гоббс, «Левиафан» — книга, в которой государственный благоустроитель уподоблен библейскому чудовищу; 18 век — Дж. Свифт, «Путешествия Гулливера»; 19 век — Щедрин — «История одного города», 20 век — «Мы» Е. Замятина и «1984» Дж. Оруэлла.

Да, в книге Щедрина антиутопична только одна глава с ее Левиафаном Угрюм-Бурчеевым. Но и у Свифта, которого Щед­рин не понял [не странно ли?] даже с комментариями В. Скотта, негативной утопией являются только 3-я и 4-я книги.

Именно с этих позиций мы попытаемся прокомментировать финал «Истории одного города». Его разгадку мы будем ис­кать в совокупности общественно-политических взглядов Щед­рина, в его работах этого периода — в первую очередь, таких, как «Господа ташкентцы», «Помпадуры и помпадурши» и дру­гих, в трудах его единомышленников и полемике с идейными противниками.

И раздвинем временные рамки далеко за пределы современ­ной писателю действительности.

Но вначале скажем вот о чем. Исследователи творчества Щедрина обратили внимание на сходство картины финала «Истории одного города» с библейским сюжетом о конце света.

Мы не отрицаем того, что способ возмездия, внешние при­знаки всеразрушительного «оно», форма навеяны сценами Апо­калипсиса.

Но — только форма.

Нас же интересует, главным образом, не метод испол­нения приговора (он лишь подтверждает справедливость на­казания и его неизбежность), а реалистический анализ вполне Мирских причин, побудивших вынести столь беспощадный вер­дикт.

Итак: за что «оно» карает глуповцев?

103

 

Петр Яковлевич и Михаил Евграфович против

Александра Христофоровича

 

О мировоззрении Щедрина уже говорилось в предыдущих главах. Но там мы почти не касались его взглядов на Запад, историю России, ее народ. Об этом и пойдет разговор.

С. Н. Кривенко пишет: «Он (Щедрин) воспитывался на статьях Белинского и, будучи по природе русским и оставаясь им до самой смерти, примкнул навсегда к западникам, то есть стал желать для отечества того, что на Западе было вырабо­тано жизнью хорошего (...) «Оттуда, — говорит он в одном очерке, имеющем, несомненно, автобиографическое значение, — лилась на нас вера в человечество, шло все доброе, любве­обильное и желанное, оттуда воссияла нам уверенность, что золотой век не назади, а впереди нас» 1*.

Могут возразить: ведь Щедрин в том же очерке критически относится ко многим чертам западной жизни. Хорошо ответил на это сам сатирик, писавший в «Господах ташкентцах», соз­дававшихся, как уже отмечалось, в то же время, что и «Исто­рия одного города»:

«Никто, конечно, не спорит, что политические и общест­венные формы, выработанные Западной Европой, далеко не совершенны. Но здесь важна не та или другая ступень несовер­шенства, а то, что Европа не примирилась с этим несовершен­ством, не покончила с процессом создания и не сложила рук, в чаянии, что счастие само свалится когда-нибудь с неба. Митрофан же смотрит на это дело совершенно иначе. Заявляя о неудовлетворенности упомянутых форм, и в особенности напи­рая на то, что у нас они (являясь в виде заношенного чужого белья) всегда претерпевали полнейшее фиаско, он в то же время завиняет и самый процесс творчества, называет его бесплодным метанием из угла в угол, анархией, бунтом. По обык­новению, больше всего достается тут Франции, которая, как известно, выдумала две вещи: ширину взглядов и канкан. Из того числа: канкан принят Митрофаном с благодарностью, а от ширины взглядов он отплевывается и доднесь со всею страст­ностью своей восприимчивой натуры» 2.

На то, что демократические формы, выработанные Западом, являются могучим фактором общественного развития, указывал

_____________________

* Кривенко несколько неточно цитирует «За рубежом»: «Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — всё шло оттуда». (М. Е. Салтыков-Щед­рин // Собр. соч.: В 20-ти томах. — Т. 14. — С. 112.)

104

 

и друг-единомышленник Щедрина, талантливый ученый и пуб­лицист, ставший в 27 лет профессором Московского универси­тета, Владимир Алексеевич Милютин.

В 1847 году В. А. Милютин опубликовал статью «Пролета­рии и пауперизм в Англии и во Франции», в которой писал о критиках западных демократических институтов:

«...Близоруким судьям Запада можно сказать, что они смотрят и не видят, слушают и не слышат. Они не понимают, что эта борьба интересов есть признак не распадения, а жизни, что она показывает не гнилость общества, а напротив, его зре­лость, его свежесть, его силу... И можно ли назвать устаре­лым то общество, которое сознает в себе несправедливость и силится победить ее?..»3

С удивительным постоянством Щедрин высмеивал в своих произведениях «ненавистников лукавого и гниющего Запада». В тех же «Господах ташкентцах» сатирик писал: «Мнение, что Запад разлагается... , что западная наука поражена беспло­дием, что общественные и политические формы Запада пред­ставляют бесконечную цепь лжей, в которой одна ложь исче­зает, чтобы дать место другой, — вот мнения, наиболее лю­безные Митрофану»4.

Нет, — уверяет Щедрин, — не Запад болен и разлагается. Гниет общество, застывшее в своем развитии, не допускаю­щее борьбы идей, злобно защищающее давно умершие «крае­угольные камни». Такое общество «тревожной жизни» предпо­читает «спокойную смерть». И с гневом отвергает все попытки его врачевания.                                                                                 

Нам предоставляется правомерным сравнить это мнение Щедрина с мыслями Потугина, персонажа романа И. С. Тур­генева «Дым», вышедшего тремя годами ранее «Истории од­ного города»: «... Достается и гнилому Западу. Экая притча, подумаешь! бьет он нас на всех пунктах, этот Запад, — а гнил! И хоть бы мы действительно его презирали (...), а то ведь все фраза и ложь. Ругать-то мы его ругаем, а только его мнением и дорожим ... »                                        

Возьмём на себя смелость предположить, что в этих и не­которых других высказываниях Потугина тоже кроется одна из разгадок таинственного «оно». Не случайно столь однозначны были нападки критики и читателей на Тургенева за «Дым» и на Щедрина за «Историю одного города»: не любят Россию, глумятся над народом... И.С. Тургенев писал А.И. Герцену что «Дым» вызвал упреки и нарекания «людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов», что его, ругают все — и красные, и белые, и сверху, и снизу, и    сбоку — особенно сбоку» 5.                 

105

 

Определяющим для понимания финала «Истории одного города» является удивительная близость взглядов на Россию, ее прошлое,  настоящее и  будущее Щедрина и  автора  «Филосо­фических писем» — Петра Яковлевича Чаадаева.

Первое  «Письмо»  появилось  в   «Телескопе»  в   1836  году. В шестидесятые годы интерес к Чаадаеву вновь возрос: это был естественный результат либерализации; в «Русском Вест­нике» появились воспоминания о Чаадаеве, а в Париже были изданы сочинения философа, в том числе и знаменитое письмо. На русском языке его переиздали Герцен и Огарев в 1861 году в шестой книге «Полярной Звезды».

По нашему убеждению, взгляды Чаадаева оказали огромное влияние на Щедрина и нашли яркое художественное воплоще­ние в «Истории одного города».  «Философические письма»  и книга Щедрина удивительно близки и по желчности, беспощад­ности изобличения, по суровости и безысходности негодования, проявлению высшей, критической точки патриотизма.

Нигде в своих произведениях Щедрин прямо Чаадаева не называет. Но красноречивые намеки на это имя имеются. В хронике «Наша общественная жизнь» (VII. Декабрь 1863 го­да) сатирик писал: «Утверждают даже, что в древности заклю­чение в дом умалишенных считалось одним из и самых ловких и целесообразных укротительных средств и что на этом осно­вании, как только появляется субьект, который выказывал же­лание чем-нибудь отличиться, его немедленно брали и приводили в соответствие».6

Читатели прекрасно понимали, о какой «древности» шла речь и какого «субъекта» имел в виду Щедрин.

Через несколько лет, полемизируя с теми, кто считал, будто России суждено обновить «прогнивший западный мир» и ос­частливить человечество «новым словом», Щедрин, вновь не называя автора по имени, обратился к «Философическому письму» Чаадаева. Герой очерка «Ташкентцы-цивилизаторы» вспоминает, что, будучи воспитанником «военно-учебного заве­дения», он слышал «первую лекцию статистики», в которой про­фессор торжественно и высокопарно говорил о великой миссии России: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее от­даленного Востока, Россия призвана провидением» и т.д. и т. д.7

Факт этот автобиографичен. «Военно-учебное заведение» — Александровский лицей. Статистику во время пребывания в нем будущего писателя читал профессор Ивановский. В опублико­ванной в 1837 году его работе «О началах постепенного усо­вершенствования государства» читаем: «... Цветущая изнутри, сильная и уважаемая извне Россия, кажется, призвана самим

106           

 

Провидением быть достойною представительницею славянского имени, держать в руках своих весы мира в Европе и сообщать племенам Азии образованность европейскую»8.

Работа Ивановского явно направлена против опубликован­ного годом ранее «Философического письма» Чаадаева. Обра­щает на себя внимание, что Щедрин, высмеивая идеи профес­сора, почти дословно повторяет чаадаевские строки. Сравните. Щедрин: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее от­даленного Востока, Россия ... ». Чаадаев: «Стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы сое­динить в себе оба великих начала духовной природы: вообра­жение и рассудок, и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара. Но не такова роль, определенная нам Провидeниeм»9.

У представителей официальной народности «сильная и ува­жаемая извне Россия призвана Провидением» быть передовой державой мира, сказать человечеству «новое слово». У Чаада­ева, а вместе с ним и у Щедрина — «не такова роль, опреде­ленная нам Провидением».

Отметим, что эти строки написаны во время работы над «Историей одного города».

Какова же роль России в истории мировой цивилизации, в чем основные черты русской жизни, каков прогноз на будущее? Ответы, которые дают на эти вопросы Чаадаев и Щедрин, — во многом совпадают.

Начнем с самого конца статьи Чаадаева. Она не подпи­сана. Правда, указано местожительство автора: «Некрополис». Такого «полиса» — города-государства нет на картах мира, как нет и города Глупова. «Некрополис» — «Город мертвых». Глупов не просто мертвый, он мертвящий, тлетворный, опасный для других «городов». Языком социальной фантастики Щедрин, возможно и не сознавая того, продолжил описание чаадаевского Некрополиса.                          

Напомним читателю некоторые мысли Чаадаева и сравним их со взглядами создателя «Истории одного города».

Автор «Философических писем» справедливо замечает, что «для правильного суждения о народах надобно изучить об­щий дух, составляющий их жизненное начало ... »10

Об этом же говорит и Щедрин в своем ответе А. С. Суво­рину, подчеркивая, что его интересовали не частности, не те или иные исторические личности и факты, а «характеристичес­кие черты русской жизни». И поясняет: «Черты эти суть: бла­годушие, доведенное до рыхлости, ширина размаха, выражаю­щаяся с одной стороны в непрерывном мордобитии, с другой —

107

 

в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом. В практическом применении эти свойства производят резуль­таты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необоснован­ность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т.п.»11.

Одна из главных мыслей Чаадаева сводится к тому, что Россия — город мертвых, так как исторический опыт для нее не существует: «(...) придя в мир, подобно незаконным де­тям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уро­ков, которые предшествовали нашему собственному существо­ванию (...) Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно (...)

(...) мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколе­ний, которые сумеют его понять; ныне же мы, во всяком слу­чае, составляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования» 12.

Обратимся к Щедрину. В написанном еще в 1862 году (на­помним: это было время возрождения интереса к Чаадаеву) очерке «Глупов и глуповцы» — одном из набросков будущей «Истории одного города» — сатирик повторил взгляд автора «Философических писем» на историю России: «Истории у Глупова нет — факт печальный и тяжело отразившийся на его обитателях, ибо, вследствие его, сии последние имеют вид рас­терянный и вообще поступают в жизни так, как бы нечто по­забыли или где-то потеряли носовой платок». И далее: в глуповской истории «от первой страницы до последней все слы­шится «По улице мостовой», а собственно истории и не слыхать совсем!» 13

Отсутствие истории в общечеловеческом значении этого слова — лейтмотив «Истории одного города». «В смятении ог­лянулись глуповцы назад и с ужасом увидели, что назади действительно ничего нет». И еще очень важное место: «... в истории действительно встречаются по местам словно провалы, перед которыми мысль человеческая останавливается не без недоумения, — констатирует Щедрин. — Поток жизни как бы прекращает свое естественное течение и образует водоворот, который кружится на одном месте, брызжет и покрывается мут­ной накипью, сквозь которую невозможно различить ни ясных типических черт, ни даже сколько-нибудь обособившихся явлений. Сбивчивые и неосмысленные события бессвязно    следуют

108

 

одно за другим, и люди, по-видимому, не преследуют никаких других целей, кроме защиты нынешнего дня» 14.

У Чаадаева — «пробел», у Щедрина — «провал», — вот, пожалуй, и вся разница.

Таким «провалом» в истории мировой цивилизации, такой «мутной накипью» и был город Глупов, Некрополис, изображенный Щедриным в «Истории одного города».

Неосновательность, призрачность, полнейшее равнодушие к своей судьбе и судьбе народа, отсутствие какой бы то ни было общественности, апатия — вот что увидел Чаадаев. Обратимся снова к его «Письму»:

«Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным  воспитанием человеческого рода.                                          

Эта дивная связь человеческих идей на протяжении веков, эта история человеческого духа, вознесшие его до такой вы­соты, на которой он стоит теперь во всем остальном мире, — не оказали на нас никакого влияния. То, что в других странах уже давно составляет самую основу общежития, для нас — только теория и умозрение.

(...) Мы живем одним настоящим в самых тесных его пре­делах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя.

(...) Наши лучшие умы страдают чем-то большим, нежели простая неосновательность. Лучшие идеи, за отсутствием связи или последовательности, замирают в нашем мозгу и превраща­ются в бесплодные призраки. Человеку свойственно теряться, когда он не находит способа привести себя в связь с тем, что ему предшествует, и с тем, что за ним следует. Он лишается тогда всякой твердости, всякой уверенности. Не руководимый чувством непрерывности, он видит себя заблудившимся в мире. Такие растерянные люди встречаются во всех странах; у нас же это общая черта» 15.

«Общий дух», «характеристические черты» народа у Щед­рина в «Истории одного города» те же самые, что и у Чаадаева в его статье. «Ошеломленные», «заблудившиеся в мире» глуповцы влачат какое-то призрачное, противоестественное суще­ствование; «бессознательно равнодушные» и к себе, и ко всему на свете, они дали миру лишь пример тупой покорности и по­истине удивительного начальстволюбия. Если, конечно, не счи­тать, что они создали совершенно новый вид энергии, своеоб­разный перпетуум-мобиле — «энергию бездействия», как нарек ее Щедрин.

Не только градоначальник Двоекуров много лет возводил Дом «на песце» — на этом фундаменте стоит весь Глупов, вся Жизнь его обитателей. «... в том-то собственно и заключается

109

 

замысловатость человеческих действий, — замечает сатирик, — чтобы сегодня одно здание на «песце» строить, а зав­тра, когда оно рухнет, зачинать новое здание на том же «песце» воздвигать».

Глуповцы даже бунтуют, стоя на коленях: «Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленях не могли».

«Глупов по самой природе своей есть, так сказать, область второзакония...» Жители Глупова уподобили себя «вечным должникам, находящимся во власти вечных кредиторов». «Это люди, как и все другие, с тою только оговоркою, что природ­ные их свойства обросли массой наносных атомов, за которыми почти ничего не видно. Поэтому о действительных «свойствах» и речи нет, а есть речь только о наносных атомах». 16

Естественно, что у таких людей нет ни малейшего пред­ставления о гражданственности, общественных интересах, эле­ментарных человеческих правах. К иному существованию они совершенно неспособны и полученное временное послабление гнета могут употребить только во зло: «Почувствовав себя на воле, глуповцы с какой-то яростью устремились по той пока­тости, которая очутилась у них под ногами. Сейчас же они вздумали строить башню, с таким расчетом, чтоб верхний ее конец непременно упирался в небеса. Но так как архитекторов у них не было, а плотники были не ученые и не всегда трез­вые, то довели башню до половины и бросили...»

В другой раз, получив возможность не работать вообще, глуповцы, «не вспахав земли, зря разбросали зерно по це­лине.

— И так, шельма, родит! — говорили они в чаду гордыни».

А когда земля все-таки не родила ничего, они, «по обыкно­вению, явление это приписывали действию враждебных сил ... ». 17

И конечно же, у жителей Глупова нет никаких духовных потребностей: «Им неизвестна еще была истина, что человек не одной кашей живет, и поэтому они думали, что если же­лудки их полны, то это значит, что и сами они вполне благополучны».                                                                                            I

Как приговор этому темному, неестественному миру звучат слова Щедрина: «И за всем тем продолжали считать себя самым мудрым народом в мире»18.

Приговором, — потому что у такого народа не может быть будущего, ибо, как говорил Чаадаев, «горе народу, если рабство не смогло его унизить... »19.

Безусловно, в истории России были и другие примеры: Пол­тава и Бородино, Петр I и Ломоносов, декабристы и Пуш­кин, во многом не    соглашавшийся    с автором   «Письма»...

110                                                                                                                  

 

И от монгольского ига освобождались сами, без чьей-либо помощи... И все-таки «общий дух», «физиономия нации» виделись Щедрину именно такими, какими изобразил их Чаадаев. Официальная народность представляла прошлое и настоя­щее России в самых радужных, восторженных тонах. Показа­тельны в данном случае слова А. X. Бенкендорфа, которые зву­чали как указание исторической науке: «Прошедшее России было удивительно, настоящее более чем превосходно, и что касается ее будущего, то оно выше всего, что только может себе представить наиболее смелое воображение; вот... точка зрения, с которой должна быть рассматриваема и изображаема  история России»20.

Особенно напирали «патриоты» на то, что русскому народу предначертано «обновить мир». В «Господах ташкентцах» Щедрин высказал мнение, которое может служить коммента­рием и к создававшейся в то же время «Истории одного го­рода»:

«... Нам все еще чудится, что надо нечто разорить, чему-то положить предел, что-то стереть с лица земли. Не полезное что-нибудь сделать, а именно разорить. Ежели признаться по совести, то это собственно мы и разумеем, говоря о процессе созидания (...)

Молчание — вот единственный ясный результат, который покуда выработала наша так называемая талантливость» 21.

Об этом Щедрин писал неоднократно и после выхода «Ис­тории одного города» — в «Мнениях знатных иностранцев о помпадурах», «Круглом годе» и других произведениях. «Кор­порация помпадуров» — вот чем может облагодетельствовать человечество город Глупов.

И с этим — претендовать на роль «уважаемой извне» дер­жавы, которой якобы предстоит обновить мир? «... Честно ли, — спрашивает сатирик, — угрожать вселенной «новым сло­вом», когда нам самим небезызвестно, что материал для этого «нового слова» состоит исключительно из «кратких начатков» да из первых четырех правил арифметики?» 22

Для верного понимания финала «Истории одного города» первостепенное значение имеет мысль автора «Философичес­ких писем», что Россия «отторгнула» себя от Запада: обособи­лась от остального мира:

«(...) мы никогда не шли об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств челове­ческого рода...

(...) обособленные странной судьбой от всемирного дви­жения человечества, мы также ничего не восприняли и из преемственных идей человеческого рода.

111

 

(...) Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества...

(...) Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас. Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отно­шению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ни­чему не научили его ... » 23

Это — Чаадаев. Но ведь и Щедрин! Попробуйте заменить в жестоких чаадаевских характеристиках местоимение «мы» на «они», то есть «глуповцы», и вы увидите, что в тексте не будет ни одной зазубринки, словно его автор писал рецензию на «Ис­торию одного города»: «Глуповцы никогда не шли об руку с прочими народами; они не принадлежат ни к одному из ве­ликих семейств человеческого рода ...» и т. д. А об Угрюм-Бурчееве автор прямо говорит, что он «не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явлений»24.

Во многих работах Щедрин доказывает, что национальное отшельничество, стремление «окопаться от целого мира», «плотно-наплотно закупорить себя, как в бутылке» — одно из действенных средств, при помощи которых удается сохранить на Руси глуповские порядки.

А разве город Глупов не есть «со всех сторон осмотри­тельно и благонадежно закупоренная» бутылка?!

Цитаты взяты нами из «Письма четвертого» «Писем о про­винции», которое, напоминаем, создавалось одновременно с «Историей одного города».

Прочитав статьи Чаадаева, А. В. Никитенко записал, что в них «весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены, как ди­кое, уродливое исключение из общих законов  человечества» 25.

Таким «исключением из общих законов человечества» яв­ляется и город Глупов.

Через некоторое время после выхода «Истории одного го­рода» Ф. Энгельс заметит, что русские крестьяне «столетиями, из поколения в поколение, тупо влачили свое существование в трясине какого-то внеисторического (разрядка наша. — В. С.) прозябания» 26.

А незадолго до своей смерти он предупредит Плеханова, что за эту отчужденность от мировой цивилизации, внеисторичность России придется расплачиваться: «...в такой стране, как ваша, где современная крупная промышленность привита к первобытной крестьянской общине (...), в стране, к тому же в интеллектуальном отношении окруженной более или ме­нее эффективной китайской стеной, которая возведена, деспо-

112                                                                    

 

тизмом, не приходится удивляться возникновению самых неве­роятных и причудливых сочетаний идей... 27

У Энгельса уже был пример такого «невероятного и причуд­ливого сочетания идей» — казарменный коммунизм Нечаева. Но Нечаев тогда еще не был «градоначальником», он только стремился к власти. А это, как уверяет Щедрин, совсем другое дело, потому что «когда придатком к идиотизму является власт­ность, то дело ограждения общества значительно усложня­ется ... ».

Надо было обладать предвидением Щедрина, чтобы из 1870 года разглядеть властных маньяков века двадцатого и предупредить о грозящей опасности человечество: не допускайте Нечаевых к власти. «Если бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота, — пишет Щедрин. — Кто знает, может быть пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития?» 28

 

Кассандра

 

Повторим то, что мы уже сказали: книга Щедрина выскочила из своего времени; опираясь на историю Руси и на реальную действительность, она в заключительной главе рисовала картины возможного будущего. Ее жанр — социальная   фантастика, а точнее — антиутопия.    

Щедрин — писатель-фантаст? Щедрин, которого называли «писателем минуты», «злобы дня», чья «статья, написанная в марте, оказывалась запоздавшей, если появлялась в сентябрь­ской книжке журнала»? Щедрин, право на издание произ­ведений которого один издатель соглашался купить за боль­шую сумму, но при этом ставил единственное условие: он бу­дет сам выбрасывать из них всё устаревшее?

Все верно. Но это только одна сторона творческой манеры Щедрина. Дело в том, что «сиюминутность» сочеталась у него с удивительной прозорливостью, умением заглядывать в будущее, даром пророка.

Как вспоминает А. Ф. Кони, А. Н. Островский считал Щед­рина «не только выдающимся писателем... , но и пророком по отношению к будущему»1.

Островский же называл сатирика «vatesom* римским»2.

Щедрин считал, что писатель должен чувствовать тенденции развития описываемых им явлений, должен заглядывать в бу-

________________

* vates (лат.) — провидец, пророк.

 113                                                                                                                        

 

дущее. Еще в 1863 году, в рецензии на драму А. Писемского «Горькая судьбина» он высказал мысль, что, «приступая к вос­произведению какого-либо факта, реализм не имеет права ни обойти молчанием его прошлое, ни отказаться от исследова­ния (быть может, и гадательного, но тем не менее вполне естественного и необходимого) будущих судеб его, ибо это про­шедшее и будущее хотя и закрыты для невооруженного глаза, но тем не менее совершенно настолько же реальны, как и на­стоящее»3.

Таким «исследованием будущего», «может быть, и гадатель­ного», явилась последняя глава «Истории одного города».

Обратимся еще раз к написанному тремя годами позже рас­сказу «Помпадур борьбы, или проказы будущего», в котором есть строки, приоткрывающие дверь в творческую лаборато­рию писателя.

Предостерегая читателя от того, чтобы ставить «на первый план форму рассказа, а не сущность его», Щедрин утверждает: «Литературному исследованию подлежат не те только поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если бы умел и смел (...). Вы скажете: какое нам дело до того, волею или неволею воздер­живается известный субъект от известных действий; для нас достаточно и того, что он не совершает их... Но берегитесь! сегодня он действительно воздерживается, но завтра обстоя­тельства поблагоприятствуют ему, и он непременно совершит все, что когда-нибудь лелеяла тайная его мысль. И совершит тем с большею беспощадностью, чем больший гнет сдавливал это думанное или лелеянное (...)

Не останавливайтесь на настоящей минуте, но прозревайте будущее. Тогда вы получите целую картину волшебств, кото­рых, быть может, еще нет в действительности, но которые не­сомненно придут...»4

Да, по форме своей заключительная глава «Истории одного города» почти ничем не отличается от других глав. Но сущ­ность ее — совершенно иная: писатель показывает нам, что может совершить в определенных условиях помпадур борьбы Нечаев. «Не останавливаясь на настоящей минуте», когда возможности Нечаевых весьма ограничены, писатель «прозре­вает в будущее» и рисует «целую картину волшебств», кото­рые способен совершить Угрюм-Нечаев, дорвавшийся до вла­сти.

«История одного города» не только карает, она предупреж­дает.

Во всем XIX веке, пожалуй, лишь «Бесы» Достоевского мо­гут сравниться с ней по прозорливости предсказаний века двад-

114

 

цатого. Разница только в том, что предупреждение Достоев­ского было хотя бы услышано, а пророчество Щедрина оказа­лось гласом вопиющего в пустыне. Что поделаешь, люди не любят дурных предсказаний, кассандры их раздражают. Им подавай Иванушку-дурачка.  Или скатерть самобранную.

А ведь Щедрин относился к тем редким пророкам, чьи про­рочества стали сбываться еще при его жизни. «Некоторые, совершенно, по-видимому, фантастические положения, приду­манные щедринской сатирой, — вспоминал Н.К. Михайлов­ский, — над которой мы смеялись, как над карикатурами, по прошествии некоторого времени оказывались точным отражением действительности».                                                                 

Сатирик иногда сам удивлялся своей прозорливости. В 1876 году он писал Некрасову: «...Издан... закон, разре­шающий губернаторам издавать обязательные постановления или, попросту говоря, законы же. Это невероятно, но это правда. Когда я представлял в «Истории одного города» градоначальника, который любил писать законы, то я сам не ожидал, что это так скоро осуществится».                                       

Об этом же через несколько дней П. В. Анненкову:

«... У меня был изображен Помпадур, имевший страсть к законодательству (...) — теперь этот Помпадур будет вос­произведен в самой жизни. Так-то жизнь иногда идет напере­бой самой невероятной сатире. Кто бы мог подумать, что я в этом случае буду пророком — а вот однако ж, вышло, что я все это предвидел и изобразил» 5.

Прав был К. К. Арсеньев, писавший, что «фантазия сати­рика часто оказывается не чем иным, как предвосхищением событий». И еще: «То, что казалось утрировкой, является, та­ким образом, просто прозорливостью; Салтыкову удается иногда подметить «тень, отбрасываемую грядущим (the shadow of coming events), как картинно выражаются англичане» 6.

Финальная сцена «Истории одного города» — это тоже «тень, отбрасываемая грядущим», но, повторяем, к сожалению, не замеченная ни современниками, ни потомками.

Щедрин был Кассандрой России. Он пророчествовал, пред­остерегал, а его не понимали, не принимали всерьез, называли пророчества бредом, буффонадой, ересью, юродством, плодом больного воображения, дикой фантазией, ахинеей, полной бес­смыслицей, фантасмагорией.

Современников Щедрина можно понять. Ну не плодом ли больного воображения писателя выглядит герой «Дневника провинциала в Петербурге», признающий справедливыми обви­нения в самых невероятных деяниях, занимающийся каким-то истеричным саморазоблачением:

115

 

«— Один из моих товарищей предлагал Москву упразд­нить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!

  Дальше-с!

  Другой мой товарищ предлагал отделить от России Се­мипалатинскую область. И я одобрял это предложение»7.

У Щедрина это только мистификация. А вот другие само­обличения, невыдуманные, их через шестьдесят с лишним лет опубликуют все российские газеты.

«Мы хотели отдать Японии Приморье и Приамурье, нем­цам — Украину, англичанам — Кавказ». (Из показаний мно­гих подсудимых на процессах 1937—1938 гг.).

«... Я установил преступные связи с британской Интеллидженс сервис в 1924 г.» (Из показаний Хр. Раковского.)

«...С конца июля 1934 года на меня было возложено ру­ководство всей вредительской и диверсионной работой по всему Кузбассу». (Из показаний Я. Дробниса.)

«... Особым условием немецкая разведка ставила органи­зацию вредительства в области коневодства ... Для того, чтобы добиться падежа скота, я.. .» (Из показаний М. Чернова, бывш. наркома земледелия.)

«... Я занимался вредительством главным образом в области сельского хозяйства...» (Из показаний В. Шаранговича, бывш. секретаря ЦК КП(б) Белоруссии.)

«... Один из вариантов, на который Тухачевский наиболее сильно рассчитывал, — это (...) проникнуть в Кремль, захватить кремлевскую телефонную станцию и убить руководи­телей партии и правительства». (Из показаний А. Розенгольца.)

«... не голая логика борьбы погнала нас, контрреволюцион­ных заговорщиков, в то зловонное подполье, которое в своей наготе раскрылось за время этого процесса ...»   (Из «послед­него слова» Н. Бухарина.)8     

Вот ведь чем обернулась щедринская «буффонада»!

Что касается «Фантасмагории», то с таким определением можно согласиться. Только обязательно добавив: трагическая и пророческая.

 

Санитарная мера

 

Пока Глуповым управляли обычные градоначальники, чело­вечество еще могло с этим мириться: ни Прыщ, ни Брудастый не угрожали ему, их деятельность была направлена вовнутрь и только вовнутрь. Иное дело — Угрюм-Бурчеев — Нечаев. Его фаланстер, как уже говорилось, не имеет ничего общего

116

 

с аракчеевскими казармами. Он один из тех «освободителей», которые, по выражению Герцена, обрушиваются на человече­ство с «ножом и криком: общее благосостояние или смерть!» Их цель — удалить у народов «духовные жабры».

Идеал властного идиота, как уверяет Щедрин, — прямая линия, которая не знает никаких границ и по которой «можно было весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться».

Бородавкин маршировал по кабинету, Фердыщенко — в пре­делах выгона: «План был начертан обширный. Сначала напра­виться в один угол выгона; потом, перерезав его площадь по­перек, нагрянуть в другой конец; потом очутиться в середине (...) Везде принимать поздравления и дары»1.

Планы, хотя и обширные, касались только выгона. «Власт­ный идиот» решил «уловить вселенную»! Государственных гра­ниц для него не существует. «Весь мир (выделено нами. — В. С.) представлялся испещренным черными точками, в кото­рых, под бой барабана, двигаются по прямой линии люди, и всё идут, всё идут...» А впереди, с топором в руках, «подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, ... сметая с лица земли все, что не успело посторониться с до­роги», — Угрюм-Бурчеев2.

Аракчеевщина была страшна только для Глупова. Угрюм-Нечаевщина угрожает мировой цивилизации — вот один из главных выводов Щедрина-антиутописта, Щедрина-пророка.

В его время мысль о том, что Нечаевы могут серьезно угро­жать человечеству, представлялась многим неестественной, даже смехотворной*. Люди еще не могли себе представить, какой страшной силой обладают «нарочитое упразднение естества», «голая решимость», «простота, доведенная до наготы», «неиз­реченная бесстыжесть» в сочетании с демагогическими общени­ями быстрого достижения «лучезарной дали» и «всеобщего осчастливления»3.

Обращаем внимание на объемность выражения «уловить вселенную». Есть в этом нечто, помогающее понять не только цель, но и средства ее достижения. Уловить — значит уверт-

__________________

* Гитлера в двадцатые годы тоже очень многие не принимали всерьез. Рассказывают, что когда появилась книга Гитлера «Майн Кампф», то из­вестный немецкий издатель Корф будто бы сказал на заседании дирекции крупнейшего в Веймарской республике издательства: «Господа, я ухожу от дел и уезжаю из Германии». На недоуменные вопросы Корф ответил: «Я прочитал книгу». — «Какую книгу?» — Книгу Адольфа Гитлера «Майн Кампф», — начал Корф, но продолжать не мог из-за гомерического хохота всех присутствующих. (Мельников Д., Черная Л. Преступник № 1. — М.: АПН, 1981. — С. 71.)

117

 

кой, хитростью, всевозможными ухищрениями, махинациями, воспользовавшись чьей-либо оплошностью, удобным случаем — любыми средствами добиться поставленной цели.

Об этой опасности и предупреждал своей книгой Щедрин. Угрюм-Бурчеев, пишет сатирик, «не был ни технолог, ни инже­нер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир»4.

Угрюм-Бурчеев угрожает гибелью не только глуповцам, но и вообще всему живому. Не случайно автор «Истории одного города» называет его «административным василиском».

Подмять глуповцев властному идиоту не составляло особого труда: почва для его появления была достаточно унавожена и предшествующими градоначальниками и дикой покорностью, ошеломленностью народа, который на практике доказал, что ежели его «в кучу сложить и с четырех концов запалить», то он «и тогда противного слова не молвит»5. Глуповцы безро­потно занимаются самоуничтожением.

Но кроме Некрополиса есть и иной, живой мир, на который градоначальники доугрюмбурчеевской формации не посягали. Угрюм-Бурчеев посягнул.

Стало ясно, что он не оставит мысль «уловить вселенную» и ради достижения «лучезарной дали» превратит весь мир в один нескончаемый Непреклонск-Некрополис, что угрюм-нечаевщину невозможно будет удержать в рамках одного «градона­чальства».

И человечество решилось на «оно» как на санитарную меру, как на защиту от моровой язвы. «Оно» — это реакция истории, ее гневный протест на попытку внеисторического пути развития, реакция цивилизации на своих ренегатов.

В свое время именно так оценил Чаадаев расстановку сил в Крымской войне: «Воображают, что имеют дело с Францией, с Англией. Вздор, мы имеем дело с цивилизацией в ее целом, а не только с ее результатами, но с ней самой, как с орудием, как с верованиями, с цивилизацией, применяемой, развивае­мой, усовершенствованной тысячелетними трудами и усилиями. Вот с чем мы имеем дело ... »6

«О н о» в финале «Истории одного города» — это тоже орудие цивилизации — последняя, исключительная мера, предпринятая не только в качестве защитного шага, но и для спасения самого Глупова. Да, — утверждает автор, — мера тяжелая, болезнённая, жестокая. Однако, по глубокому убеждению Щедрина, — вынужденная: есть болезни, которые ле­чатся самыми кардинальными средствами.

Другого  выхода  он  просто  не видел:  возрождение может

118

 

произойти только после удаления недоброкачественной соци­альной опухоли.

Такова суть финала «Истории одного города».

«Оно» — не революция и не контрреволюция. Это явление совершенно иного порядка, осмыслить которое можно только в том случае, если прототипом властного идиота признать Не­чаева с его идеей казарменного коммунизма и вседозволен­ности, а заключительную главу «Истории одного города» — антиутопией, проницательным пророчеством, грозным преду­преждением человечеству.

Еще в конце пятидесятых годов в одной из служебных за­писок Щедрин писал о российской действительности:

«... всё до такой степени искусственно, что не знаешь, чему более удивляться: терпению ли людей, которые придумали призрачную машину, не имеющую никаких корней в природе человеческой, или долговечности этой машины, которая, не­смотря на всю свою противоестественность, продолжает и дод­несь существовать ... » 7

«...призрачная машина, не имеющая ника­ких корней в природе человеческой...» Против нее и применил автор «Истории одного города» единственное, с его точки зрения, возможное средство.

На то, что Щедрин нарисовал в финале «Истории одного города» картину отдаленного будущего, косвенно указывает и вся сцена финала: «оно», снесшее с лика планеты Глупов, — оружие невероятной, фантастической во времена  автора силы.

Напомним:

«... Полное гнева оно неслось, буравя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие кар­кающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но ... воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и, по мере того как близилось, время остановило бег свой. Наконец земля зaтpяcлась, солнце померкло ... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.

(...) Раздался треск, и бывый прохвост моментально ис­чез, словно растаял в воздухе.

История прекратила течение свое» 8.

У современного читателя эта сцена вызывает совершенно определенную ассоциацию.

Может возникнуть вопрос: если «оно» — очищение человечества от скверны, то почему так мрачны краски, кото­рыми пользуется писатель? Уместны ли в этом случае «оцепе-

119

 

невшие люди», «обезумевшие животные», «каркающие звуки», «изрыгаемые» налетевшей бурей?

Но ведь речь идет о событии трагедийном, о вынужденной, самой крайней мере. Ампутируя гангренозный орган, хирурги не танцуют лезгинку и не распевают залихватские песни. Так что иные, светлые краски в изображении «оно» были бы про­сто неуместны. Да, возмездие, если таковое наступит, будет страшным, грозным, опустошительным. Остерегись, Русь, не доводи до этого человечество, не отдавай свою судьбу власт­ным идиотам! — вот к чему взывает финал «Истории одного города». — Иначе тебе не избежать справедливого вселенского гнева («оно» «неслось полное гнева»), и очищение будет воз­можно только такой страшной ценой!

И все-таки — очищение. Иначе не назвал бы Щедрин ко­нец глуповской истории «торжественной минутой». Торжест­венной — не значит праздничной, а исполненной важности, значительности, величественности. Минутой облегчения для всего человечества. И для Глупова — тоже.

Не беремся утверждать, был ли знаком Щедрин с учением Будды. Но финал «Истории одного города» представляется нам ярким выражением его мудрости: только такая победа может считаться настоящей, при которой все в равной мере являются победителями и никто не терпит поражения. Именно таким ви­дел Щедрин конечный результат очистительного «о н о» — жизнь в Глупове не прекратилась, появилась реальная возмож­ность возрождения.

Сторонники «революционной» версии финала «Истории од­ного города», доказывая, что «о н о» «олицетворяет собой народное восстание, несущее гибель Глупову», ссылаются на следующие строки из «Современных призраков» Щедрина:

«Когда цикл явлений истощается, когда содержание жизни беднеет, история гневно протестует против всех увещаний. По­добно горячей лаве проходит она по рядам измельчавшего, изверившегося и исстрадавшегося человечества, захлестывая на своем пути и правого и виноватого. И люди, и призраки, поглощаются мгновенно, оставляя вместо себя голое поле. Это голое поле представляет истории прекрасный случай проложить для себя новое, и притом более удобное лoжe»9.

По нашему же мнению, эти слова могут служить еще од­ним подтверждением того, что «о н о» — это не народное вос­стание, а реакция истории, ее гневный протест на попытку внеисторического пути развития, наказание за отчужденность и в то же время — очищение, оставляющее возможность для возрождения в «более удобном ложе».

Сошлемся  на  следующее  замечание  Щедрина:   «В   жизни,

120

 

как и в природе, нет ничего стоящего особняком, а ежели мы и видим попытки организовать насильственное особничество, то попытки эти всегда кончаются не менее насильственным раз­рывом  искусственно воздвигаемых перегородок и  форм»10.

Таким «насильственным разрывом» с особничеством, исто­рической необходимостью и неизбежностью и было страшное и очистительное «о н о».

Отметим, что единожды пророчество Щедрина уже осуще­ствилось: через семьдесят пять лет после выхода «Истории од­ного города» объединившиеся нации (почти «оно»), покарав очередных ренегатов цивилизации, предоставили народу воз­можность воспользоваться плодами своего поражения и, вы­ражаясь языком Щедрина, «продолжить для себя новое, притом более удобное ложе».

 

«О н о» и «Бесы»

 

Финал «Истории одного города», образ всеразрушающего «оно» — это часть идейного спора Щедрина с Ф. М. Достоев­ским.

В феврале 1868 года Достоевский писал А. Н. Майкову: «И вообще все понятия нравственные и цели русских — выше европейского мира. У нас больше непосредственной и благород­ной веры в добро, как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте.                                                  

Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием...), и это со­вершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера ...»1

Не удивительно, что «Историю одного города» автор этих строк встретил враждебно. Есть предположение, что у него был замысел ответить на книгу Щедрина своей книгой, что именно об этом замысле он писал А. Н. Майкову*: надо «воспроизвести с любовью и с нашею мыслию, с самого начала, с русским взглядом, — всю русскую историю (...) Кончил бы фантасти­ческими картинами будущего: Россия через два столетия, и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фанта­зией ... » (Выделено Достоевским.) 2

Письмо это написано через четыре месяца после опубли­кования начала «Истории одного города» в «Отечественных за­писках».   Правда,   ни  «Корени...», ни  главы   об   Угрюм-Бур-

___________________

* Замысел книги, возможно, возник еще раньше, летом 1868 года, а чтение глав «Истории одного города» могло лишь дать дополнительный им­пульс.

121

 

чееве еще не было, но общее представление о направлении книги Достоевский, конечно же, получил. Всё в его замысле спорит с концепцией Щедрина. У того — Россия описана с чужой (читай: западнической) мыслью, с чужим взглядом, а я напишу с «нашею мыслию», с «русским взглядом». У Щед­рина Глупов изображен, мягко говоря, в неприглядных тонах, а я изображу «с любовью». Касательно картин будущего можно безошибочно предположить, что оно было бы представлено в произведения Достоевского совсем в духе графа Александра Христофоровича.

Замысел свой Достоевский не осуществил.

А вот Щедрин в последней главе «Истории одного города», не останавливаясь «ни перед какой фантазией», нарисовал кар­тину возможного  будущего  города   Глупова, оказавшегося  во власти Угрюм-Нечаева.

Однако полемика с Щедриным не прекратилась. Она отра­зилась в первой же, вышедшей вслед за «Историей одного го­рода» книге Достоевского. Этой книгой были «Бесы».

Сопоставление двух великих произведений русской литера­туры, создававшихся к тому же примерно в одно и то же время, не лишено интереса и, на наш взгляд, дает дополнительный материал как для определения главного прототипа Угрюм-Бурчеева, так и разгадки финала «Истории одного города».       

Существует версия, будто роман Достоевского — это нечто вроде пародии на «Историю одного города», своеобразная интерпретация образов, созданных Щедриным.                             

Смысл версии, в общих чертах, таков.

Прочитав «Историю одного города», Достоевский решил противопоставить ей свою идею, дать свое толкование, «то есть представить современную русскую действительность в совер­шенно ином освещении, нежели то, которое она получила в са­тире Щедрина» 3.

В чем, согласно этой версии, отражается в «Бесах» идейный спор Достоевского с автором «Истории одного города»?

Во-первых, в противопоставлении жестоким, безмозглым, деспотичным глуповским градоначальникам мягкотелого, либе­рального, чистого сердцем губернатора фон Лембке.

Некоторую, если так можно выразиться, — допинговую роль в этом отношении книга Щедрина, конечно, могла сыграть, но, строго говоря, подобные сравнения литературных персонажей представляются нам несколько надуманными.

Мало перспективно мнение, будто похищение «шалунами» — нигилистами в «Бесах» жены у бедного поручика связано со щедринским     градоначальником  Фердыщенко,  который     тоже

122

 

увел от мужей Аленку и Домаху и тоже сопровождал свои амурные притязания шумными скандалами.

Заметим, что подобные акции редко обходятся без сканда­лов. Что же касается логики доказательств, то, следуя ей, можно считать, что прототипом графа Алексея Кирилловича Вронского был градоначальник Фердыщенко (или «шалуны»-нигилисты).

Более существенным представляется нам утверждение в том, будто шигалевская «система устройства мира» в «Бесах» берет свое начало из «систематического бреда» Угрюм-Бурчеева. «Бо­лее существенным» не потому, что мы согласны с ним, а по­тому, что оно дает основу для серьезного разговора об интере­сующем нас предмете.

«Происхождение теории Шигалева, — читаем в вышедшей в 1956 г. книге С. Борщевского «Щедрин и Достоевский»*, — становится ясным при сопоставлении ее с «систематическим бредом» Угрюм-Бурчеева. «Всеобщее равенство перед шпицру­теном», которое этот «властный идиот» задумал осуществить посредством организации взаимной слежки глуповцев в каждом доме — «поселенной единице», ничем не отличается от «зем­ного рая» Шигалева, основанного на «равенстве в рабстве», когда «каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом» 4.

А вот из другого труда.

«Знаменитая сатирическая реплика о командире и шпионе (в «Истории одного города». — В. С), так метко бичевавшая политику полицейского сыска, полемически переадресуется. В романе Достоевского члены пятерок — «нигилисты» «шпио­нят друг за другом взапуски», похваляются «откровенным пра­вом на бесчестье».

«Достоевский словно бы подхватил вызов сатирика, дока­завшего, что казарменность и «нивиляторство» — это обяза­тельная принадлежность деспотических режимов вроде царизма. Автор «Бесов», наоборот, меняет адрес. Контрастом угрюм-бурчеевщине в романе выступает шигалевщина ...»

«Достоевский словно намеренно заставил своих героев-со­циалистов идти и в мечтаниях и в делах по тому же пути скот­ского однообразия, бессмысленного «равенства», умерщвляю­щего жизнь, по которому у Салтыкова-Щедрина идут Угрюм-Бурчеевы. Петр Верховенский — этот Угрюм-Бурчеев «ниги­лизма» — восхваляет шигалевщину (...)

_________________

* Не соглашаясь во многом с выводами С. Борщевского, мы отдаем должное смелости и прозорливости автора: он, пожалуй, первым намекнул на родственные отношения Нечаева с Угрюм-Бурчеевым (пусть даже опо­средствованно — через Достоевского и его «Бесов»).                                  

123

 

Достоевский повел полемику с автором «Истории одного го­рода» на языке художественных образов, в форме опроверже­ния сатирических типов своими типами, в форме опроворжения концепции щедринской сатиры своей концепцией» 5.

Итак: Угрюм-Бурчеев — своеобразный литературный прото­тип «бесов» Достоевского.

Прокомментируем  доводы  сторонников  данной  версии.

«Происхождение теории Шигалева становится ясным при сопоставлении ее с «систематическим бредом» Угрюм-Бурчеева ...»

А без этого «сопоставления» разве не ясно происхождение теории Шигалева? Выходит, не напиши Щедрин «Историю од­ного города», читатели находились бы в полном неведении о родословной бесовских теорий и самих «бесов». Хотя прото­типы их широко известны: Нечаев и нечаевщина. В своих записках Достоевский даже называет Петра Верховенского Не­чаевым — короче и явственней.

«Земной рай» Шигалева, основанный на «равенстве в раб­стве», тоже почему-то выводится не от реальной жизненной модели, но от «всеобщего равенства перед шпицрутеном», осу­ществляемого Угрюм-Бурчеевым. А шпиономания — «от орга­низации взаимной слежки глуповцев». Хотя ее источник можно обнаружить во всех книжках о Нечаеве, даже в самых доброжелательных. Об «откровенном праве на бесчестье» и гово­рить нечего — достаточно открыть нечаевский «Катехизис».

Щедрин и не стремился доказывать, что казарменность — это обязательная принадлежность только царского режима. Относительно царизма это уже было широко известно и много­кратно доказано. В «Истории одного города» автор, как уже говорилось, показал уравнительство совершенно иного, самого «левого» образца.

Внутренняя идейная полемика Достоевского с Щедриным, конечно же, ощущается. Но никак не потому, что автор «Бе­сов» пародировал «Историю одного города». И «похожести» Угрюм-Бурчеева с бесами объясняются не тем, что Достоевский пользовался моделями, созданными Щедриным, по-своему их интерпретируя, «меняя адрес». Всё гораздо проще: автор «Ис­тории одного города» и автор «Бесов» пользовались одним и тем же источником. Имя ему — российская действительность, а конкретнее — нечаевщина. И Достоевский, и Щедрин созда­вали книги-предупреждения, книги-предостере­жения. Причем оба писали по горячим следам, «на ходу» изменяя замысел, торопить, жертвуя порой художественностью.

Перелом в творческой истории «Бесов» произошел летом 1870 года, т.е. в то время, когда Щедрин еще работал над за-

124

 

ключительной главой «Истории одного города». Всего через месяц после ее публикации Достоевский сообщает Каткову: «Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа бу­дет известное в Москве убийство Нечаевым  Иванова... » 6

Думается, никто так не нуждался в «нечаевском деле», как Достоевский. Разве что царская охранка... Это был подарок свыше, подоспевший как нельзя кстати, подарок, подтверждав­ший уже сложившуюся теорию, наполнявший ее реальностью, доказывающей ее правоту. Достоевский был подготовлен к встрече с подобным «делом» и, думается, не произойди оно в действительности, выдумал бы его сам.

И Щедрина создатель «Народной расправы» заставил на многое посмотреть иными глазами, отказаться от привычных стереотипов.

Нечаев ворвался в русское общество тогда, когда «История одного города» уже была наполовину написана, а ее архи­тектура — совершенно свободная, автономная — давала автору возможность, не затрагивая уже созданного, поставить перед собой новые задачи, изменить первоначальный замысел, ввести нового героя.

У Достоевского история (эпоха 40-х годов) уступила место «текущей минуте». У Щедрина история и современность — кар­тинам будущего. Объектом изображения в «Бесах» стали прин­ципы и практика Нечаевых, стремящихся к власти. Щедрин в последней главе «Истории одного города» показал их же, только уже «властными», дорвавшимися до власти.

Повторяем: оба автора пили из одного источника, и выво­дить шигалевщину из угрюм-бручеевщины так же неразумно, как ехать из Москвы в Вологду через Стамбул.

У нас не вызывает сомнений, что, появись «Бесы» хоть неде­лей раньше «Истории одного города», обязательно возникла бы обратная версия: «переадресовал» не Достоевский, а Щедрин, «систематический бред» Угрюм-Бурчеева берет свое начало из шигалевской «системы устройства мира».

И все-таки спасибо авторам теории заимствования: указав на сближения, на сходство «бесов» с Угрюм-Бурчеевым, они подтверждают наше мнение о том, что у персонажей Достоев­ского и Щедрина был один прародитель.

Оба писателя поняли угрозу нечаевщины и создали романы-предупреждения. В этом они солидарны. Что же касается внутренней полемики между «Историей одного го­рода» и «Бесами», то она, безусловно, существует. Только ис­кать ее следует в другом измерении. Измерение это — пути развития России, взгляд на русский народ; Россия и Запад; истоки нечаевщины.

125

 

Достоевский писал о «Бесах»: «Я хотел поставить вопрос и, сколько возможно яснее, в форме романа дать на него ответ: каким образом в нашем переходном и удивительном современ­ном обществе возможны, не Нечаев, а Нечаевы, и каким об­разом может случиться, что эти Нечаевы набирают себе под конец нечаевцев?» 7

Смысл ответа Достоевского на собственный вопрос ясен: виноваты западные социалистические теории, отказ России от самобытного пути развития. Вся ответственность за появление Нечаевых лежит на российских западниках. Нечаевщина — яв­ление не русское, а привнесенное извне.

Мы уже цитировали выдержки из писем Достоевского А. Н. Майкову о мессианской роли России, о том обновлении, которое она готовит всему миру.

В письме, посланном вместе с отдельным изданием «Бесов» наследнику престола, будущему императору Александру III, Достоевский прямо называет виновников появления в России нечаевщины — Запад и западники.

 «Это почти исторический этюд — пишет Достоевский, — которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступ­ление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случай­ность (...). Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже при­шли к убеждению о совершенной преступности для нас, рус­ских, мечтать о своей самобытности (...) А между тем глав­нейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и пре­емственность мысли, развивавшуюся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем... »8

Итак, по Достоевскому, нечаевщина — расплата за отказ от самобытного пути развития, за преклонение перед Западом.

Виноваты «отцы» Нечаева — Белинский, Грановский — за­падники сороковых годов и, конечно же, — современные сторон­ники общеевропейского пути развития России, — Тургенев, Щедрин и другие идейные противники автора «Бесов».

Позиция Щедрина — прямо противоположна. Нечаев и не­чаевщина — порождение свое, подготовленное всей русской ис­торией. Они могли появиться только в стране, отгороженной от остального мира «эффективной китайской стеной» (Ф. Энгельс) и стоящей вне европейской цивилизации. «Отцами»    Нечаева

126

 

являются не Белинские и Тургеневы, а века татарщины, дикое варварство, аракчеевщина, отсутствие представления об эле­ментарных свободах.

«Оно», как уже говорилось выше, — расплата за отчужден­ность, внеисторизм города Глупова, санитарная мера, предпри­нятая человечеством. Нет, не к «всечеловеческому счастью», не к «великому обновлению» ведет, по мысли Щедрина, мессиан­ство.

Напомним в связи с этим слова Ф. Энгельса: «Русские дол­жны будут покориться той неизбежной международной судьбе, что отныне их движение будет происходить на глазах и под контролем остальной Европы. Никому не пришлось так тяжко, поплатиться за прежнюю замкнутость, как им самим. Если бы не эта замкнутость, их нельзя было бы годами так позорно ду­рачить, как это делали Бакунин и иже с ним» 9.

 

*      *

*

 

За сто послещедринских лет мир сжался до размеров глуповского выгона: баллистические ракеты могут облететь его за несколько минут; для атомной радиации не существует госу­дарственных границ.

Сегодня от мировой цивилизации зависит, позволено ли бу­дет современным Угрюм-Нечаевым омертвить планету, превра­тить в своих заложников человечество.

Сколько мудрости (и в то же время твердости!) потребуется ему, чтобы не осуществилось грозное пророчество Щедрина и не пришлось применять последнее, санитарное средство — ставшее совсем не фантастическим «оно»!

 

 

 

 

Сергей Геннадиевич Нечаев умер в Петропавловской кре­пости1 21 ноября 1882 года, в тринадцатую годовщину со дня гибели убиенного им инакомыслящего студента Ивана Иванова. Еще не родился Адольф Шикльгрубер, а трехлетний Coco Джугашвили решал свои, далекие от забот о всеобщем благо­денствии проблемы.

Хоронили Нечаева украдкой, имя умершего «арестанта № 1» предписывалось держать в секрете. На запрос комен­данта крепости, следует ли «при сдаче тела» открывать фами­лию, последовало указание директора департамента полиции: «... фамилия умершего должна  быть сохранена в тайне»!

Советская идеология похоронила Нечаева еще раз, строго-настрого предписав считать, будто его идеи не оказали никакого влияния на последующее развитие революционного дви­жения в России. В сотнях статей, брошюр, книг, диссертаций, монографий доказывалось, что иезуитская практика создателя «Народной расправы» была осуждена русскими и западными революционерами, что она являлась всего лишь печальным от­клонением от этических норм, которым они следовали, и — са­мое главное, ради чего городился весь этот словесный часто­кол! — что большевизм не имеет ничего общего с нечаевщиной.

Для подтверждения этого обычно используются свидетель­ства  осудивших     ее  Н.  К.  Михайловского,     Г.  А.  Лопатина, В. И. Засулич и др.; вспоминаются С. М. Степняк-Кравчинский, назвавший   нечаевщину  «одной  политической срамотой»,    и В. Н. Фигнер, которая утверждала, что антигуманная, безнравственная  теория  Нечаева  отталкивала  молодежь,   а  убийство Иванова внушало ужас и отвращение. Приводятся обширные цитаты  из  воспоминаний  народников,  вроде,  например,  этой, взятой  из мемуаров  Н.  А.  Чарушина:   «... Мистификация   и ложь были обычными приемами Нечаева при вербовке членов

130

 

в свою организацию. И последняя (...), просуществовав всего лишь полтора месяца и не сделав ничего, кроме убийства сту­дента Иванова, погибла вся без остатка, кроме самого Неча­ева, успевшего скрыться за границу.

Такая организация, где в основе был обман, а во главе стоял генерал, которому безапелляционно должны повино­ваться все, и не могла рассчитывать на длительное и продук­тивное существование. Она неизбежно и скоро погибла бы если не от внешнего врага, то от собственного разложения, так как жить в атмосфере обмана и беспрекословного подчинения воле одного лица сознательные и свободные люди долго не могут. (...)

Революционная молодежь (...) извлекла из этого дела для себя и практический урок: ни в коем случае не строить рево­люционную организацию по типу нечаевской, не прибегать для вовлечения в нее к таким приемам, к каким прибегал Нечаев» 2.

Стратегия подобной идеологической обработки очевидна: локализовать нечаевщину, не подпустить ее даже на самые дальние подступы к большевизму.

Фигнер, безусловно, права: первое время, в семидесятые годы, практика Нечаева пугала и отталкивала. Дело доходило до отрицания необходимости вообще какой бы то ни было ор­ганизации. Но реальная действительность зачастую властно корректирует самые благостные декларации, уроки имеют свой­ство забываться. Желание скорее и всё сразу дурманило, рисовало захватывающие перспективы и в итоге заставляло вновь обращаться к идеям и методам Нечаева, так или иначе завуалировав их всевозможными демагогическими выклад­ками.

Прав и Чарушин, когда говорит, что «жить в атмосфере обмана и бесприкословного подчинения воле одного лица соз­нательные и свободные люди долго не могут». А если сделать ставку на несознательных и несвободных? Или пре­вратить в таковых необходимую часть общества, умело исполь­зуя для этого благоприятное стечение самых различных обстоя­тельств? Обезличить, лишить собственного «я», всецело под­чинить чужой воле, как это удалось сделать Нечаеву?

Скажем сразу: соблазн воспользоваться нечаевскими мето­дами оказался настолько большим, что ими руководствовались партии и группы самых разных окрасок. У Нечаева брали уроки и революционеры, и монархические общества, и даже царская охранка. Мы не знаем, каким он был учителем в при­ходской школе, но в общественной жизни разработанная им методика успешно применялась и применяется поныне в стане обоих «Ташкентов» — как «правого», так и «левого».

 131

 

в данной работе нас интересуют наследники Нечаева, так сказать, по прямой.

Условия политической борьбы в России способствовали тому, что катехизисное мышление никогда не покидало ради­кальное крыло освободительного движения. Нечаевщина ни­когда не умирала, она лишь замирала, впадала в периодичес­кие спячки, оживая потом с новой силой. И в народниках, и в эсерах, и в большевиках.

 

*      *

*

 

Что брали из наследия Нечаева большевики? Как относился к нему В. И. Ленин?

Ответы естественно было искать в его работах. Но здесь нас ожидало разочарование: в так называемом Полном собра­нии сочинений Ленина нет ни слова о Нечаеве; в справочном томе это имя не упоминается.

Преодолев недоумение, хватаешься за привычное объясне­ние: конечно же, тут не обошлось без вездесущих имэловских ножниц! Надо заглянуть в первые издания сочинений, те, что выходили в старые добрые времена ...

Увы: ножницы, оказывается, тут не виноваты, Ленин, дей­ствительно, ни разу не упомянул имя Нечаева в своих работах, во всяком случае — опубликованных.

Почему? Говорят, что организатор партии большевиков счи­тал организатора «Народной расправы» незначительной фигу­рой в революционном движении России, поэтому и обошел его своим вниманием. Или находят такое объяснение: в 90-е годы, когда началась деятельность Ленина, не говоря уже о более позднем времени, нечаевщина была окончательно похоронена и поминать ее не имело никакого смысла.

Все это, на наш взгляд, несколько в стороне от истины. Теоретически отвергая нечаевщину, Ленин — родоначальник российского соцпрагматизма — считал неразумным отказываться от того рационального, что, по его мнению, было в практике С. Г. Нечаева. Конечно же, без ссылок на опорочивший себя первоисточник.

Отсюда и отсутствие публичных оценок.

Зато в узком, так сказать, товарищеском кругу Ленин не скрывал своих симпатий к Нечаеву. Особенно импонировали ему энтузиазм, непреклонность, организаторский талант создателя «Народной расправы».

Обратимся к свидетельству В. Бонч-Бруевича, человека, чья

132

 

осведомленность  не  вызывает сомнений*.  Думается,   читатель не посетует на нас за обширное цитирование:

«До сих пор не изучен нами Нечаев, над листовками кото­рого Владимир Ильич часто задумывался, и когда в то время слова «нечаевщина» и «нечаевцы» даже среди эмиграции были почти бранными словами, когда этот термин хотели навязать тем, кто стремился к пропаганде захвата власти пролетариа­том, к вооруженному восстанию и к непременному стремлению диктатуры пролетариата, когда Нечаева называли, — как будто это особо плохо, — «русским бланкистом», Владимир Ильич нередко заявлял о том, что какой ловкий трюк проделали ре­акционеры с Нечаевым, с легкой руки Достоевского и его омер­зительного, но гениального романа «Бесы», когда даже революционная среда стала относиться отрицательно к Нечаеву, совершенно забывая, что этот титан революции обладал такой силой воли, таким энтузиазмом, что и в Петропавловской кре­пости, сидя в невероятных условиях, сумел повлиять даже на окружающих его солдат таким образом, что они всецело ему подчинились.                                                                                     

«Совершенно забывают, — говорил Владимир Ильич, — что Нечаев обладал талантом организатора, умением всюду уста­навливать особые навыки конспиративной работы, умел свои мысли облачать в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятны на всю жизнь. Достаточно вспомнить его ответ в одной листовке, когда на вопрос — «Кого же надо уничтожить из царствующего дома?», Нечаев дает точный от­вет: «Всю большую ектинию». Ведь это сформулировано так просто и ясно, что понятно для каждого человека, живущего в то время в России (...) Кого же уничтожить из них? — спросит себя самый простой человек. — Да весь дом Рома­новых, — должен он был дать себе ответ. Ведь это просто до гениальности!»                                                                            

Нечаев должен быть весь издан. Необходимо изучить, дознаться, что он писал, где он писал, расшифровать все его псевдонимы, собрать воедино и всё напечатать», — неодно­кратно говорил Владимир Ильич».

Далее мемуарист добавляет от себя: «К сожалению, даже нечаевский «Колокол», который он вел после Герцена и ко­торый является действительно библиографической редкостью, до сих пор не переиздан.

И вряд ли найдется один   человек   из   миллиона   жителей

____________________

* Напечатанные в 1934 году, эти воспоминания никогда потом не пере­издавались.

133

 

СССР, который не только не читал, но хотя бы видел эти очень интересные произведения, принадлежащие перу одного из самых пламенных революционеров» 3.

Хотя в свидетельствах Бонч-Бруевича всё «просто до гени­альности», некоторый комментарий, на наш взгляд, все-таки не помешает.

1.  Автор воспоминаний заслуживает благодарность всех, кто хочет знать правду об истории большевизма.

2.  Возможно, мысли Ленина переданы не совсем точно, но в общей их направленности можно не сомневаться: у Бонч-Бруевича не было оснований сочинять о Ленине небылицы.

Кроме того, имеются и другие свидетельства обращения Ленина к арсеналу Нечаева. Достаточно вспомнить Г. В. Пле­ханова: «Тактика большевиков есть тактика Бакунина, а во многих случаях просто-напросто тактика Нечаева» 4.

3.  Нечаев по Ленину — «титан революции»; в нечаевщине, может быть, и было что-то не совсем хорошее, но в основе это вполне допустимый пример для подражания — и в области организации, и в методах борьбы, и в «навыках конспиративной работы», и в потрясающем агитпроповском мастерстве. Особое восхищение Ленина вызывает призыв Нечаева (сформулиро­ванный «просто до гениальности!») к уничтожению всего Дома Романовых.

4.  По Ленину, не Нечаев скомпрометировал российскую де­мократию, не его иезуитская практика была «политической сра­мотой», внушавшей отвращение и отталкивавшей от революции здоровые силы страны; виноваты во всем этом, оказывается, реакционеры вкупе с Достоевским, сочинившим «омерзитель­ный, но гениальный» роман «Бесы».

5.  Обращаем внимание читателя на то, что Бонч-Бруевич передает не случайное, единожды высказанное мнение основоположника большевизма о Нечаеве. Наоборот, это — сложившаяся концепция, результат продолжительного изучения: о создателе «Народной расправы» Ленин «часто задумывался», «нередко заявлял», «неоднократно говорил» и т. д.

6.  В одном можно согласиться с Лениным и мемуаристом: Нечаев должен быть весь издан» — граждане страны должны знать не только своих ангелов, но и своих бесов, без этого нет истории.

И о нечаевском «Колоколе» тоже следует рассказать. По воспоминаниям Бонч-Бруевича Нечаев выглядит — ни дать ни взять — продолжателем дела Герцена. На самом же деле история с этим изданием — не меньшая срамота, чем всё, чего хоть как-то касалась нечаевская мысль.

134

 

Таково было действительное отношение В. И. Ленина к С.Г. Нечаеву. В его марксизме оказалась со­лидная доза нечаевщины — этой российской разновидности бланкизма.

Революционная практика не раз заставляла Ленина, чело­века одержимого одной идеей, фанатически ей преданного, по­ступаться своими теоретическими выкладками и обращаться к рецептам Бакунина и Нечаева.

Адресуясь к петербургским боевикам в октябре 1905 года, Ленин убеждает их не обращать внимания на нравственные нормы, не стесняться в выборе средств:

«... Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т.д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т. д. (...) Не требуйте никаких фор­мальностей, наплюйте, христа ради, на все схемы, пошлите вы, бога для, все «функции, права и привилегии» ко всем чертям (...)

Отряды должны тотчас же начать военное обучение на не­медленных операциях, тотчас же. Одни сейчас же предпримут убийство шпика, взрыв полицейского участка, другие — напа­дение на банк для конфискации средств для восстания, третьи — маневр или снятие планов и т.д. Но обязательно сейчас же начинать учиться на деле: не бойтесь этих пробных нападений. Они могут, конечно, выродиться в крайность, но это беда завтрашнего дня, а сегодня беда в нашей косности, в нашем доктринерстве, ученой неподвижности, старческой бо­язни инициативы. Пусть каждый отряд сам учится хотя бы на избиении городовых: десятки жертв окупятся с лихвой тем, что дадут сотни опытных борцов, которые завтра поведут за собой сотни тысяч».5   

Помните А. И. Герцен, прочитав один из документов, декла­рирующих «рабство общего благосостояния», ожидал увидеть под ним подпись: «Питер в Сарском селе, или граф Аракчеев в Грузине», а оказалось, что подписал первый социалист фран­цузский Гракх Бабёф!» И под этим обращением так и ожида­ешь увидеть подпись Сергея Геннадиевича Нечаева.

Чрезвычайно важно, на наш взгляд, обратить внимание на следующее обстоятельство. Автор понимает, что рекомендуемые им средства могут «выродиться в крайность», то есть превратить революционеров в организованных уголовников и в конеч­ном счете — создать общество, противоположное тому идеалу, ради которого ведется борьба. Но обоснованное опасение от­брасывается с легкостью просто невероятной: это не наша за­бота, «это беда завтрашнего дня».

135

 

В другой работе, не называя прямо Нечаева, Ленин бросает упрек   тем,   кто   не   смог   отказаться   от   антинечаевских   настроений, кто еще задумывался о нравственной чистоте движения: «... когда я вижу у теоретика или публициста социал-демократа  (...)  горделивое самодовольство и нарциссовски-восхищенное повторение заученных в ранней молодо­сти фраз об анархизме, бланкизме, терроризме, тогда мне ста­новится обидно за унижение самой революционной в мире доктрины»6.

«Заученные в ранней молодости фразы об анархизме, блан­кизме, терроризме» — это не что иное, как критика нечаевской практики, от которой, по уверению народника Чарушина и марксистско-ленинской «науки», революционная Россия с от­вращением раз и навсегда отвернулась и извлекла «практи­ческий урок: ни в коем случае не строить революционную ор­ганизацию по типу нечаевской». Как видим, Ленин высмеивает как раз тех, кто еще помнил этот урок.

И в оценке роли люмпена, уголовных элементов, разбойного люда в революции Ленин, конечно, прямо не повторяет утверж­дение Бакунина о том, что «разбойник в России настоящий и единственный революционер» или призыв Нечаева сплотиться с «лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России». Но и отказываться от такого помощника ему представляется неразумным. И вместо откровен­ных деклараций своих предшественников появляется компро­миссное: люмпен, само-собой, не единственный революционер и не ведущая сила, но как союзник — вполне сгодится. В цити­руемой выше статье читаем: «Говорят: партизанская война (эксы, теракты и т.п. — В. С.) приближает сознательный пролетариат к опустившимся пропойцам, босякам. Это верно. Но отсюда следует только то, что никогда партия пролетариата не может считать партизанской войны единственным или даже главным средством борьбы; что это средство должно быть под­чинено другим, должно быть соразмерено с главными средст­вами борьбы, облагорожено просветительным и организующим влиянием социализма» 7.

Заметим: что касается просветительства, облагораживания уголовных элементов в процессе совместных действий, то, как доказала богатая практика, «просветителями» чаще оказыва­ется представители уголовного мира, их стимулы — куда более притягательными. Как говорится, с кем поведешься... А по­рой перерождение в уголовников происходило и без их помощи, от одного только использования уголовных методов (как ни камуфлируй грабеж иностранным словом экспроприация или ратным «партизанская война», содержание остается прежним).

136

 

В элементарную бандитскую шайку выродилась не только бое­вая группа уральского большевика Лбова. «Лбовщина» (даже специальный термин появился!) стала довольно распростра­ненным явлением.

Не оправдывает Ленина и то, что он допускал экспроприа­цию лишь казенного имущества. Разбой есть разбой, он-то и «воспитывает», «просвещает», «облагораживает».

Вот где надо искать истоки слияния партийно-государствен­ного аппарата с уголовным миром. Произошло то, что должно было произойти, то, что предвидел и о чем предупреждал в своем политическом завещании Герцен: «...всякое дело, со­вершающееся при пособии элементов безумных, мистических, фантастических, в последних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными»8.

Что касается результатов, то был, конечно, и дельный: че­ловечество обожглось. Будем надеяться, что время «последних выводов» миновало.

Подчеркнем: в 20-е годы Сергея Нечаева прямо называли в числе крупнейших предшественников большевизма. В вышед­шей в 1926 году книге «В спорах о Нечаеве» советский исто­рик А. Тамбуров писал:

«К торжеству социальной революции Нечаев шел верными средствами, и то, что в свое время не удалось ему, то удалось через много лет большевикам, сумевшим воплотить в жизнь не одно тактическое положение, впервые выдвинутое Нечае­вым» 9.

«Умри, Денис, лучше не напишешь»!

Нам остается только добавить, что тот же автор назы­вает С. Г. Нечаева первым крупным партийным организа­тором.

Обращает на себя внимание и такой факт: расположение Ленина к Нечаеву весьма напоминает отношение к нему Ба­кунина. Помните: узнав, что Нечаев не только лгал ему, но и уворовал его документы с целью получить компромат на сво­его учителя и покровителя, Бакунин называет вора «страстно преданным» и «самым драгоценным» человеком. Не лишенным, конечно, «шероховатостей», но зато имеющего неоспоримое преимущество перед всеми другими: «... он предается и весь отдается, другие дилетантствуют; он чернорабочий, другие белоперчаточники; он делает, другие болтают; он есть, других нет (...) Предпочитаю барона всем другим и больше люблю, и больше уважаю его, чем других».

Ленин, как видим из воспоминаний Бонч-Бруевича, вообще готов не замечать «шероховатостей» Нечаева, он оценивает его прежде всего и главным образом с точки зрения пользы для

137

 

революционного дела, нравственных критериев для него не существует. Убийца? Возможно. Но зато «титан революции», человек непреклонной воли, огромного энтузиазма. Бланкист, причем, из самых необузданных, введших в практику освобо­дительного движения макиавеллизм и иезуитство? Пусть, зато «обладает талантом организатора, умеет всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы». Лжец, шантажист? Какое это имеет значение, если он умеет облачать мысли в «по­трясающие формулировки»?! И самое существенное — «он есть, других нет»*.

Совершить большевистскую революцию в России в начале ХX века можно было только предав анафеме общечеловеческие нравственные принципы и заменив их так называемым классовым, взятым, кстати сказать, почти дословно из нечаевского Катехизиса»: «Нравственно для него (революционера. — В. С.) всё, что способствует торжеству революции».

Ленин искренне желал избавить людей от социальной несправедливости. Но в своем страстном стремлении осчастливить человечество, как и Нечаев, переступил ту грань, о которой за несколько лет до Октября предупреждал С. Булгаков:

«Негодование против зла есть, конечно, высокое и даже святое чувство, без которого не может обойтись живой человек и общественный деятель, однако есть тонкая, почти неуловимая и тем не менее в высшей степени реальная грань, перейдя которую это святое чувство превращается в совсем не святое ... » 10

Когда-то у Ленина были опасения в отношении использования нечаевских методов («Они могут, конечно, выродиться в крайность»), но он гнал от себя мысли о последствиях и выдавал индульгенции своим сторонникам («Это беда завтрашнего дня!»). Думалось, вероятно: вот возьмем власть, тогда и очистимся.

Но об очищении уже не могло быть и речи. Одним из первых понял это Горький, писавший через несколько дней после октябрьского переворота: «Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева (...) — и Ленин, и Троцкий, и все другие, кто сопровождает их к погибели в трясине действительности, очевидно, убеждены вместе с Нечаевым, что «правом на бесчестье всего легче русского человека за со-

________________

 Уж как они — Бакунин, а за ним и Ленин — старались доказать, что «с одной стороны» перетягивает то, что «с другой».

Читатель знает, насколько живучей оказалась эта всеоправдывающая оценка. Во всяком случае, Сталина ею будут мерить дважды. Или — скажем осторожнее: пока — дважды.

138

 

бой увлечь можно»*. И вот они хладнокровно бесчестят рево­люцию ... » 11

Цена победы оказалась не просто высокой, — за нее при­шлось платить полным перерождением: в жилах победителей уже бесновалась кровь, зараженная бациллами нечаевщины, которые поразили все клетки организма.

Разгон Учредительного собрания, взятие заложников, созда­ние концлагерей (« ... заключить в концентрационный лагерь с лишением свободы до полного укрепления в Республике ком­мунистического строя», — говорится в одном из приговоров Московского революционного трибунала 1919 года), массовые расстрелы (в том числе и духовенства, и тысяч офицеров, доб­ровольно явившихся на сборные пункты) и т.д. и т.п. — всё это из арсенала нечаевшины.

Приведем (с некоторыми сокращениями) лишь один доку­мент — письмо В. И. Ленина «т. Молотову для членов Полит­бюро» от 19 марта 1922 года.

Предыстория его вкратце такова. В результате трех войн — мировой, гражданской и продразверсточной, а также засухи 1921 года в стране разразился голод. Несмотря на то, что Русская православная церковь поддержала усилия правитель­ства по оказанию помощи голодающим и призвала жертвовать на их нужды «драгоценные церковные украшения и предметы, не имеющие богослужебного употребления», ВЦИК издал 23 февраля 1922 г. декрет о насильственном изъятии из церк­вей всех ценностей. Этот акт, конечно же, был воспринят как святотатство и вызвал сопротивление верующих, жестоко подавленное: в Шуе и других местах погибли тысячи людей.

Текст предваряет такое обращение: «Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Ка­линину тоже)  делать свои заметки на самом документе».

«По поводу происшествия в Шуе, которое уже поставлено на обсуждение в Политбюро, мне кажется, необходимо принять сейчас же твердое решение в связи с общим планом борьбы в данном направлении. (...)

Происшествие в Шуе должно быть поставлено в связь с тем сообщением, которое недавно РОСТА переслало в газеты не для печати, а именно сообщение о подготовлявшемся черносо-

_________________

* Горький цитирует Верховенского из романа Ф. М, Достоевского «Бесы»: «В сущности, наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно».

Не менее зловеще (но и пророчески!) звучат слова «беса» Ставрогина: «Право на бесчестье — да это к нам все побегут, ни одного там не останется».

139

 

тенцами в Питере сопротивлении декрету об изъятии церковных ценностей*.

(...) черносотенное духовенство во главе со своим вож­дем** совершенно обдуманно проводит план дать нам решаю­щее сражение именно в данный момент. (...)

Я думаю, что здесь наш противник делает громадную стра­тегическую ошибку, пытаясь втянуть нас в решительную борьбу тогда,  когда она  для  него  особенно  безнадежна  и  особенно невыгодна. Наоборот, для нас именно данный момент представ­ляет из  себя  не только исключительно  благоприятный,  но  и вообще единственный момент, когда мы можем с 99-ю из    100 шансов на полный успех разбить неприятеля наголову и обес­печить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий. Именно теперь и только   теперь,   когда   в   голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи, трупов, мы можем  (и поэтому должны) провести изъ­ятие церковных ценностей с   самой   бешеной   и   беспощадной энергией и не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будет либо за нас, либо, во вся­ком случае, будет не в состоянии поддержать сколько-нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят    испытать политику  насильственного  сопротивления  советскому декрету. Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных  ценностей самым  решительным  и самым  быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей  (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей   (а может быть, и несколько миллиардов)  мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то,  что позже сделать нам  этого не дастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечивал нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил  бы нам  нейтрализование этих масс

_________________

* Сопротивление насильственному изъятию церковных ценностей оказали, главным образом, обычные верующие люди: крестьяне, рабочие, мещане, а не «черносотенное духовенство», как об этом говорилось в сообщении РОСТА.

** Речь идет о патриархе Тихоне.                                                      

140

 

в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей оста­нется безусловно и полностью на нашей стороне.

Один умный писатель по государственным вопросам спра­ведливо сказал, что если необходимо для осуществления из­вестной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый крат­чайший срок, ибо длительного применения жестокостей народ­ные массы не вынесут. Это соображение в особенности еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть, даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обес­печена нам полностью. Кроме того, главной части наших за­граничных противников среди русских эмигрантов за границей, т. е. эс-эрам и милюковцам, борьба против нас будет затруд­нена, если мы именно в данный момент, именно в связи с го­лодом проведем с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства. Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать са­мое решительное и беспощадное сражение черносотенному ду­ховенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий.

Самую кампанию проведения этого плана я представляю себе следующим образом.

Официально выступить с какими-то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, — никогда и ни в коем случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед пуб­ликой тов. Троцкий.

Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о времен­ной приостановке изъятий не должна быть отменена. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы ко­леблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно потому что она секретна, противник, ко­нечно, скоро узнает).

В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного из членов Полит­бюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного ме­щанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления дек­рету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окон-

141

 

чании этой работы он должен приехать в Москву и лично сде­лать доклад на полном собрании Политбюро или перед двумя уполномоченными на это членами Политбюро. На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против шуйских мятеж­ников, сопротивляющихся помощи голодающим*, был поведен с максимальной быстротой и закончился не иначе как расстре­лом очень большого числа самых влиятельных и опасных чер­носотенцев г. Шуи, а по возможности также не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров.

Самого патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он, несомненно, стоит во главе всего этого мятежа рабовладельцев. (...)

На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно, ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать (...)» (Цит. по ж. «Известия ЦК КПСС». — № 4. — 1990. — С. 190—193.)

 

Мы не будем комментировать этот документ. Отметим лишь его ярко выраженную нечаевскую направленность и предоставим читателю самому определить, как далеко его автор пере­дел ту грань, о которой предупреждал С. Булгаков, и уместны ли в данном случае рассуждения о революциях, которые не делаются в белых перчатках.

И еще один — страшный своей безответностью вопрос: неужто прав был другой предшественник большевизма — П. Н. Ткачев, пропагандировавший «терроризм как единствен-

________________

* Русская православная церковь не только никогда не сопротивлялась помощи голодающим, но и пыталась активно помогать народу. В воззвании «К народам мира и православному человеку» Патриарх Тихон писал: «Помогите! Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!..» Сопротивление  оказывалось насильственному  изъятию  из   церквей   всех  ценностей.

142

 

ное средство нравственного и общественного возрождения Рос­сии»?

В 1913 году Ленин счел необходимым поостеречь Горького:

«(...) Известие о том, что Вас лечит новым способом «большевик», хотя и бывший, меня ей-ей обеспокоило. Упаси боже от врачей-товарищей вообще, врачей-большевиков в част­ности! (...) Уверяю Вас, что лечиться (кроме мелочных слу­чаев) надо только у первоклассных знаменитостей. Пробо­вать на себе изобретение большевика это ужасно!!» 12 (Вы­делено нами. — В. С.)

Тон хотя и несколько шутливый, зато опасения (одного вос­клицательного знака оказалось недостаточно) — весьма серь­езные. А вот свое изобретение (назовем это соединением марк­сизма с нечаевщиной) Ленин все-таки решился опробовать на целой стране.

К концу жизни, вероятно, понял, насколько ужасным по­лучился результат, но изменить что-либо уже не мог, сам став жертвой своего эксперимента.

Речь не только о В. И. Ленине. Российский большевизм в целом густо замешан на дрожжах нечаевского экстремизма, угрюм-нечаевской «неизреченной бесстыжести». Примеров тому — легион. Приведем лишь один — инструкцию, данную Л. Д. Троцким агитаторам-коммунистам, отправлявшимся в разгар гражданской войны на Украину. Свое напутствие второй человек партии и государства называет «десятью заповедями»:

«1. Не навязывать украинскому крестьянину коммуны до тех пор, пока наша власть там не окрепнет.

2.  Осторожно заводить ее в бывших имениях под названием артелей или товариществ.

3.  Утверждать, что в России нет коммуны.

4.  В противовес «самостiйнику» Петлюре и другим говорить, что Россия тоже признает самостийность Украины, но с совет­ской властью, а Петлюра продает Украину буржуазным госу­дарствам.

5.  Так как нам необходимо обезоружить всех повстанцев, чтобы они снова не обратились против нас, а это обезоружива­ние вызовет недовольство среди крестьянских масс, то необхо­димо внушать, что среди повстанцев большинство деникинцев, буржуев и кулаков.

6.  Труднее дело обстоит с Петлюрой, так как украинское крестьянство на него и надеется. Нужно быть осторожным. Только дурак или провокатор без разбору везде и всюду будет твердить, что мы воюем с Петлюрой. Иногда, пока совершенно не разбит Деникин, выгоднее распускать слухи, что советская власть — в союзе с Петлюрой.

143

 

7.  Если будут случаи грабежей в Красной Армии, то их не­обходимо сваливать на повстанцев и петлюровцев, которые вли­лись в Красную Армию. Советская власть постепенно расстре­ляет всех петлюровцев, махновцев и повстанцев потому, что они вредный элемент, и это будет явным доказательством не только строгой революционной дисциплины, но и суровой карой за грабежи. [Какова логика: расстрел оклеветанных станет доказательством их вины перед народом! — В. С]

8.  Так как правительство России вынуждено вывозить хлеб из Украины, то на вашей обязанности, товарищи, объяснить крестьянам, что хлеб возьмут только с кулаков и не для Рос­сии, а для бедных укранских крестьян, для рабочих и Красной Армии, которая изгнала Деникина из Украины.

9.  Старайтесь, чтобы в Советы и Исполкомы вошли боль­шинство коммунистов и сочувствующих.

10.  Принять все меры к тому, чтобы на Всеукраинский Съезд Советов не попали такие представители от волости, ко­торые могут примкнуть на съезде к нашим врагам, и таким образом избрать правительство Украины не из коммунистов-большевиков».

Инструкция «старателям» заканчивается рекомендацией, ис­точник которой не вызывает сомнений: «... знайте, что для до­стижения конечной цели все средства одинаково хороши.»

Всё в этом «катехизисе агитатора» дышит нечаевщиной, тем «делом», о котором Бакунин в минуту просветления сказал, что оно насквозь «проникло протухшей ложью».

(Працi Украiнського Наукового iнститута. — Т. ХIII. — Вар­шава, 1932. — С. 149—151. Цит. по газете «Сов. молодежь». — 1990. — 26 октября.)

 

*      *

*

 

О «катехизисном» сознании Иосифа Сталина упоминают почти все его биографы. Но при этом имеется в виду только одно: полученное им в детстве духовное образование и воспи­тание.

Семинария, безусловно, наложила свой отпечаток на формы мышления будущего диктатора. Но феномен Сталина, по на­шему глубокому убеждению, объясняется, главным образом, иной катехизисностью — той, что восходит к «Катехизису ре­волюционера» С. Г. Нечаева.

Познакомившись с этой «адской программой» летом 1871 г., русское общество оцепенело от ужаса. Настроение людей верно передала статья «Московских ведомостей»:

«Прислушаемся, как русский революционер сам понимает себя. На высоте своего сознания он объявляет себя человеком

144

 

без правил, без чести. Он должен быть готов на всякую мер­зость, подлог, обман, грабеж, убийство и предательство. Ему разрешается быть предателем даже своих соумышленников и товарищей... Не чувствуете ли вы, что под вами исчезает всякая почва? Не очутились ли вы в ужасной трясине между умопомешательством и мошеиничеством?» 13.

Многие уже век назад поняли, что «Катехизис» направлен не столько против существующей формы правления, сколько против  человека.

Но тогда нечаевщина только стремилась к власти, ее воз­можности были ограничены законами государства, обществен­ным мнением, нравственными нормами, полицией, тем барье­ром, наконец, который отделял подсудимых нечаевцев от пуб­лики.

Сталин — это Нечаев, дорвавшийся до власти. А это уже качественно новое состояние, которое довольно точно выразил Щедрин: «... когда же придатком к идиотизму является власт­ность, то дело ограждения общества значительно усложня­ется... Там, где простой идиот расшибает себе голову или нас­какивает на рожон, идиот властный (не по натуре, а наделен­ный неограниченной властью! — В. С.) раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессозна­тельные злодеяния вполне беспрепятственно» 14.

Сталинизм это нечаевщина, возведенная в ранг госу­дарственной и партийной политики, практическое воплощение идей, заложенных в «Катехизисе революционера» и распростра­ненных на все общество в целом.

Примерьте к Сталину этот основополагающий документ российского экстремизма — раздел за разделом, параграф за параграфом, и вы увидите, что нечаевский кафтан нашел в Иосифе Джугашвили достойного восприемника, пришелся тому в самую пору. Тогда и «великий перелом», и «великий террор», и «великий голод», и десятки других деяний-злодеяний, пред­ставляющихся алогизмами, обретут логику и выстроятся в стройную систему.

Иезуитское лицемерие, коварство, цинизм, жестокость, по­прание нравственных норм — эти и многие другие черты Ста­лина унаследованы им от С. Г. Нечаева.

В интервью немецкому писателю Э. Людвигу (конец 1931 г.) Сталин осудил «иезуитские методы», такие, как «слежка, шпионаж, залезание в душу», царившие в духовной семинарии, где он учился: «...уходим в столовую, а когда возвращаемся к себе в комнаты, оказывается, что уже за это время обыскали и перепотрошили все наши ящики» 15

145

 

Вот так. Осуждать слежку и шпионаж в пансионате семи­нарии и распространить их на всю страну; возмущаться «залезанием в душу» и попрать человеческое достоинство у сотен миллионов людей; порицать копание в чужих вещах и подверг­нуть тотальному шмону — не только материальному, но и духовному — целую страну! Отцы-иезуиты и Нечаев могли гор­диться таким последователем и продолжателем, у которого, конечно, было больше возможностей, чтобы превзойти своих учителей.

Наталья Александровна Герцен искренне недоумевала: «Я не могла себе вообразить, что кто бы то ни было, в самом деле, может увлечься этой отвратительной иезуитской систе­мой, быть ей верен до такой возмутительно-бесчеловечной сте­пени, как Нечаев, — ведь последовательность доходит у него до уродства!» 16

Дочь Герцена умерла в 1936 году и, хотя и не дожила до пика большого террора, могла убедиться, до какой «бесчело­вечной степени» в самом деле может довести целый народ «отвратительная иезуитская система»*.

Нечаев утверждал, что любить народ, значит вести его под картечь. Сталин воплотил в жизнь эту рекомендацию, затмив в своей практике и восточных деспотов, и иезуитов, и, конечно же — царскую охранку. Его любовный экстаз по отношению к народу оказался настолько сокрушительным, что органы, да­рующие жизнь, уже не успевали за органами, ее убиваю­щими.

Словно по сценарию нечаевского «Катехизиса» составлялись Сталиным проскрипционные списки: «чтобы предыдущие номера убирались прежде последующих».

Как и для Нечаева, для Сталина не существовало обще­человеческих нравственных норм. Это сказалось даже в его от­ношении к родным и близким: ни любви, ни сострадания, ни жалости. Всё, как повелевает «Катехизис»: в революционере «чувства родства, дружбы, любви, благородства должны быть задавлены...» Неотступно следовал Сталин и тринадцатому параграфу основополагающего нечаевского документа: «Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире, если он может остановиться перед истреблением положения, отно­шения или какого-либо человека,    принадлежащего    к этому

_______________

* Высшим достижением этой системы следует считать то, что и через десятки лет после смерти тирана целый пласт общества с умилением и гордостью вспоминает свое счастливое рабство.

146                                                                                                                                                                                              

 

миру,   в   котором   всё   и   все   должны   быть   ему   равно   не­навистны.

Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку».

Его руку ничто не остановило...*

Глобальный страх и глобальная ложь — тоже из арсенала Нечаева. Напомним, как выговаривал он народникам за неуме­ние лгать — «буржуазную добросовестность»: это же черт знает что такое, человек пожертвовал на нужды движения рубль, вы так и пишете — рубль! «Есть ли смысл печатать такие отчеты? Да их нужно увеличивать уж по крайней мере двумя ну­лями...» А можно и тремя. Нужно уметь «ослеплять блеском своей славы». Известно, как следовал этому совету Сталин.

Не будем больше затруднять читателя примерами их кров­ного родства. Предложим лишь сравнить две характеристики. Право же, можно только гадать, какая из них дана Сергею Не­чаеву, а какая — Иосифу Сталину.

Адвокат Спасович, как вы знаете, назвал создателя «Народ­ной расправы» человеком, который «всюду, где он останавли­вался,  приносил  заразу,  смерть,   аресты,  уничтожение».

А вот мнение Светланы Иосифовны о своем отце: «Вокруг (него) как будто очерчен круг, — все, попадающие в его пре­делы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни...»

 

*      *

*

 

Нечаевщина — главная болезнь и послесталинского периода (период этот не однороден, но вирус безошибочно угадывает преемственность общественных потрясений и легко к ним при­спосабливается).

Нечаевщина — в крови советского человека, в крови системы со всеми ее институтами — социальными, экономическими, по­лицейскими, военными.

И, наконец, нечаевщина — не случайный эпизод в российс­ком революционном движении, не «случайное отклонение от его этических норм». Эпизод растянулся на весь XX век, стал нор­мой, повседневной реальностью. Утопия оказалась осуществи­мой, мало того — она оказалась у власти. Перед человечеством

_______________

* Из записок М. И. Ульяновой, впервые опубликованных только в 1989 г. («Известия ЦК КПСС», № 12) стало известно, что Ленин, узнав после первого удара болезни о грозящем ему параличе, «взял со Сталина слово, что в этом случае тот поможет ему достать и даст ему цианистого калия. Ст[алин] обещал».

147

 

встал мучительный вопрос, суть которого еще в начале двадца­тых годов выразил Н. Бердяев в книге «Новое средневековье»: «... открывается, быть может, новое столетие мечтаний интел­лигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к неутопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу».

Во что обойдется этот возврат? И возможен ли он вообще?..

 

1982—1986, 1990.

 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

«Как понимать ваше сочинение!»

 

1 М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников. — 2-е изд. — М.: Художественная литература, 1975. — С. 151. (В дальнейшем — Щедрин в воспоминаниях.)

2 Тургенев И. С. Соч.: В 12-ти томах. — М.; Художественная литера­тура, 1956. — Т. П. — С. 202, 203.  (В дальнейшем — Тургенев.)

3 Писарев Д. И. Соч. М.: ГИХЛ, 1955. — Т. 2. — С. 340.

4 Литературное наследство. — 1934. — № 13—14. — С. 551, 552. (В дальнейшем — «ЛН».)

5 Вестник Европы. — 1871. Кн. 4. — С. 722.

6 Эйхенбаум Б. О прозе. — Л.: Художественная литература. — 1959.— С. 502.

7 ЛН, — 1934. — № 13—14. — С. 552.

8 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.; В 20-ти томах, — М.; Художественная литература, 1965—1977. — Т. 13. — С. 502, (В дальнейшем — Щедрин.)

9 Там же. — Т. 14. — С, 326,

 

Партия Щедрина

 

1 Щедрин в воспомипаниях, — Т, 2, — С. 262—263.

2 Там же. — Т.  1. — С. 308—309.

3 Богучарский   В.   Из   прошлого   русского   общества.      СПб,   1904.   — С. 335—336. (В дальнейшем — Богучарский.)

4  Щедрин. — Т. 14. — С. 267—268.

5  Там же. — Т. 1. — С. 137—138.

6  Там же. — Т. 6. — С. 382—383.

7 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 73—74.

8 Там же. — С. 73.

9  Щедрин. — Т. 7. — С. 157.

10 Щедрин. — Т 7. — С. 335.                                 

11 Там же. — С. 248.                                

12 Щедрин — Т. 16(2). — С. 12—13.           

13 Там же. — Т. 16(1). — С. 378.   

14 Там же. — Т. 6. — С. 638.                                                         

15 Там же. — Т. 14. — С. 192.                                                

15 Там же. — Т. 19(2). — С. 103.

17 Герцен А. И.  Собр. соч.:  В 30-ти томах. —  М.: АН СССР,  1957 XX. — Кн. 2. — С. 585. (В дальнейшем — Герцен.)

18 Наблюдатель. — 1900. — № 3. — С. 250.

19 Герцен. — Т. XX. — Кн. 2. — С. 582, 590.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

Угрюм-?

 

Мальчик для идеологической порки

 

1 Тургенев. — Т. 11. — С. 203.

2  Пушкин А.  С.  Полное собр. соч.: В   10-ти томах. 4-е изд. Л.: Наука, 1978. — Т. 8. — С. 37.

3  Русский мир. — 1871. — № 1

4 Щедрин. — Т. 8. — С. 452.

5 Там же. — С. 456.

6 Герцен. — Т. XI. — С. 239.

7 Щедрин. — Т. 8. — С. 586.

8 Там же. — С. 403.

 

Внеплановый градоначальник

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 584.

2 Шестидесятые годы, Антонович М. А. Воспоминания. Елисеев Г. 3. Воспо.минания. «Akademia», 1933. — С. 393.

3 Щедрин. — Т. 9. — С. 171.

4 ЛН. — 1941. — № 39—40. — С. 546—547.

5 Цит. по альманаху «Прометей». — М.: Молодая гвардия, 1968. — № 5. — С. 172.

6  Щедрин. — Т. 7. — С. 663.

7  Там же. — Т. 19(1). — С. 76—77.

8  Там же. — Т. 9. — С. 189—190.                     

9 Щедрин. — Т. 9. — С. 187.

10 Там же. — Т. 18. — С. 88.

11 Корякин Ю. Ф. и Плимак Е.  Г.  Нечаевщина и ее современные буржуазные «исследователи». — История  СССР. —  1960. — № 6. — С.   184.

 

Из первоисточников

 

1 Московские ведомости. — 1869, — № 112, 258, 277;  1870.    —№ 4, 8.

2 Стеклов Ю. Михаил Александрович Бакунин, его жизнь и деятель­ность. — Т. 1—4. — М. Л. 1926—1927. — Т. 3. — С. 459, 454—455, 449, 510. (В дальнейшем — Стеклов.)

3 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 32.

4 Богучарский. — С. 300—301.                                                          

5 Щедрин в воспоминаниях. — Т. 2. — С. 323.

6 Борьба классов. — 1924. — № 1—2. — С. 268—272.

7 ЛН. — 1985. — Т. 96. — С. 501—516.

 

Фаланстер новый и старый

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 402—403.

2 Там же. — С. 586.                                                             

3 Покусаев  Е.  Революционная сатира  Салтыкова-Щедрина.  — М.:  Гослитиздат. — 1963. — С. 63.

4 Щедрин. — Т. 10. — С. 28—29.                 

5  ЛН. — Т. 96. — С. 443.

6  Набат. — 1877. — № 1—2. — С. 17.                    

7  Вестник Европы. — 1871. — Кн. 4. — С. 736, 737.

8  Щедрин. — Т. 14. — С. 346.

9  Щедрин. — Т. 18(2). — С. 347—348.

10  Гоголь Н. В. Полное собр. соч. АН СССР,  1952. — Т. 8. — С. 297— 298.

 

Эпитеты

 

1  Вестник Европы. — 1871. — Кн. 4, — С. 738.

2  Прометей. — Т. 5. — С. 178.

3  Щедрин. — Т. 8. — С. 400, 414.

4 Там же. — Т. 8. — С. 398, 399.

5 Правительственный вестник. —  1871. — № 165. Цнт. по ж. «История СССР», 1960. — № 6. — С. 184.

6 Там же.

7 Щедрин. — Т. 8, — С. 400.

8 Спасович. Соч. Т. V. — СПб, 1893. — С. 153.

 

Начальство

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 406, 407.

2 Стеклов. — Т. 3. — С. 435, 439.

3 Щедрин. — Т. 8. — С. 406, 407.                             

4 Стеклов. — Т. 3. — С. 495, 518.

5 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 299.

6 ЛН. — Т. 96. — С. 519, 520.

7 Там же. — С. 531.

8 Минувшие годы. — 1908, октябрь. — С. 157.

9 Щедрин. — Т. 8. — С. 402.

10 Герцен. — Т. XXIX. — Кн. 1. — С. 110.

11 Щедрин. — Т. 8. — С. 183.

12 Там же. — Т. 12. — С. 40.

13 Врангель  Н.   Воспоминания.   От  крепостного   права   до   большевиков: Изд. «Слово», Берлин, 1924. Цит. по Стеклов Ю. — Т. 2. — С. 377.

 

Фанатики разрушения

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 397.

2 ЛН. — Т. 90. — С. 530, 529, 528, 501, 530.

3 Там же. — Т. 96. — С. 532.

4 Русский мир. — 1873. — 13 ноября. — № 301.

5 ЛН. — Т. 96. — С. 532, 533.

6 Щедрин. — Т. 8. — С. 407, 411, 413.

7 Стеклов. — Т. 3. — С. 464—465.

8 Там же. — С. 448—449, 454.

9 Прометей. — № 5. — С. 171.

 

Аскеты

 

1  Щедрин. — Т. 8. — С. 401.

2  Вестник Европы. — 1871. — Кн.-4. — С. 739.

3 Карамзин Н. М.  История Государства  Российского. — СПб,   1842.  — Т. 1. — С. 104.

4 ЛН. — Т. 96. — С. 499, 501, 527, 534.

5 Щедрин. — Т. 8. — С. 428.

6  ЛН. — Т. 96. — С. 473.            

7  Там же. — С. 459.

8  ЛН. — Т. 63 (П1). — С. 488.

9  Щедрин. — Т. 8. — С. 399, 398.

10 ЛН. — Т. 96. — С. 489.

11 ЛН. — т. 96. — С. 501—502.

12 Щедрин. — Т. 8. — С. 406.

13 Там же. — Т. 6. — С. 232.                                          

14 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. — М.: ГИХЛ,  1961. — Т.   18. — С. 401.

 

Культ невежества

 

1 Достоевский Ф.  М.  Полное собр. соч.:  в 30-ти томах. — Л.:  Наука, 1972.     1990.  — Т.   11.    С.  270,  272.   (В дальнейшем  — Достоевский.)

2  Щедрин. — Т. 10. — С. 23, 27.                                                                                    

3  Там же. — Т. 8. — С. 427. .                                      

4 Там же. — Т. 8. — С. 404.                                                                                   

5 Герцен. — Т. XX. кн. 2. — С. 588, 592, 593.                   

 

«Неизреченная бесстыжесть»

 

1 Щедрин. — Т. 8 — С. 397.                                                                                         

2  Там же. — Т. 7. — С. 167, 167—168.                                                                          

3  ЛН. — Т. 96. — С. 431—432.

4  Там же. — Т. 41—42. — С. 163.

5  Былое. — 1906, № 7. — С. 158.

6 Там же.

7  Голос. —  1871. — № 185. Цит. по кн. Щедрин. — Т. 9. — С. 215.

8  Былое. — 1906. — № 7. — С. 158—159.

9 Тучкова-Огарева Н. А. Воспоминания. ГИХЛ. — 1959. — С. 244.

10 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 138, 144—145.

11 Там же. — С. 97—99.

12 ЛН. — № 39—40. — С. 554.

13 Тучкова-Огарева Н. А. Воспоминания. — С. 242.        

14 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 297.

15 Стеклов. — Т. 3. — С. 465.                      

16 Герцен. — Т. XXX. — Кн. 1. — С. 299.

17 Там же. — С. 300.                                      

18 ЛН. — № 39—40. — С. 573.

19 Там же, — № 63(111). — С. 480.

20 Там же. — С. 482.

21 Пассек П.П. Из дальних лет. — М.: ГИХЛ,  1963. —Т. 2.— С. 560—561.

22  Тучкова-Огарева. — С. 251.

23  Милюков  П.   Из   истории   русской   интеллигенции.    СПб,   1903.   — С. 169.

24 ЛН — № 41-42, — с. 40

25 Там же — с. 36

26 Там же — Т.96 — с. 497, 523-524

27 Там же — с. 521, 528

28 Там же — № 63 (III). — с. 498-499

 

«Злосчастная  муниципия»

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 403.

2 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. — М.:  ГИХЛ,  1961. — Т.  18. — С. 413.

3  Щедрин. — Т. 8. — С. 405, 406.

4  Там же. — С. 420.

5  Там же. — С. 404—405.

6  Там же. — С. 406.

7  Там же. — С. 402, 409.

8  ЛИ. — Т. 96. — С. 510.

9  Там же. — С. 452.

10 Достоевский. — Т.

11. — С. 273. 11 Щедрин. — Т. 8. — С. 405.

12 Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 7. — С. 288—289.

13  Кабе Э. Путешествие в Икарию. — М.; Л.:   1935. — С. 245.

14  Пруст М. Под сенью девушек в цвету. — М.:  1927. —  С. 311.

15 Макашин С. Салтыков-Щедрин. Середина  пути.   — М.:  Художественная литература, 1984. — С. 428.

16 Достоевский. — Т. 21. — С. 252, 253.

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Оно

 

Революция или контрреволюция!

 

1  Щедрин. — Т. 8. — С. 423.

2  Там же. — С. 454.

3  Там же. — С. 371, 373.

4  Там же. — С. 314, 315.

5  Там же. — С. 311.

6 Горев Б. Историческое значение великой сатиры Щедрина // Н. Щед­рин (М. Е. Салтыков) «История одного города». Л.: ГИХЛ, 1935. — С. 7.

7 Там же.

8 «Научные записки Харьковского государственного пединститута». — Т. III, 1940. — С. 68.

9 Николаев Д. М. Е. Салтыков-Щедрин. — М: Детская литература, 1985. — С. 141—142.

10 Там же. — С. 142.

11  Яковлев Н. В. II М. Е. Салтыков (Щедрин) «История одного го­рода», ГИЗ. — М.; Л. — 1931. — С. 12.

12  Покусаев Е. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина. — М.: ГИХЛ, 1963. -- С. 118.

 

Петр Яковлевич и Михаил Евграфович

против Александра Христофоровича

 

1 Щедрин в воспоминаниях, — Т. 2. — С. 72.

2 Там же. — Т. 10. — С. 19.

3 Утопический  социализм  в  России. —  М.,   1985.    С.   188.

4  Щедрин. — Т. 10. — С. 17.

5   Тургенев. — Т. 4. — С. 30, 487.

6  Щедрин. — Т. 6. — С. 193.

7  Там же. — Т. 10. — С. 41.

8  Там же. — С. 687.

9   Чаадаев П. Я. Статьи и письма. — М.: Современник,  1987. — С. 41. (В дальнейшем — Чаадаев.)

10 Там же.

11 Щедрин. — Т. 8. — С. 452.

12 Чаадаев. — С. 38, 42.

13 Щедрин. — Т. 4. — С. 203, 207.

14  Там же. — Т. 8. — С. 410, 370.

15   Чаадаев. — С. 35—36, 37, 40.

16   Щедрин. — Т. 8. — С. 338, 372—373.

17  Там же. — С. 376, 382.

18  Там же. — С. 380, 377.

19   Чаадаев. — С. 162.

20  Богучарский. — С. 327.

21   Щедрин. — Т. 10. — С. 15, 22.

22  Там же. — С. 21.

23   Чаадаев. — С. 35, 37—38, 38, 41.

24  Щедрин. — Т. 8. — С. 400.

25  Никитенко  А.   В.   Записки   и дневники.      СПб,   1893.      Т.   1.   — С. 374.

26  Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 18. — С. 568.

27  Там же. — Т. 39. — С. 344.

28   Щедрин. — Т. 8. — С. 400.

 

Кассандра

 

1   Щедрин в воспоминаниях. — Т. 1. — С. 255.

2  Там же. — С. 40.

3  Щедрин. — Т. 5. — С. 197.

4  Там же. — Т. 8. — С. 189, 190, 192.

5   Там же. — Т. 19(1). — С. 27, 29.

6  Арсеньев К. Салтыков-Щедрин, СПб., — 1906. — С. 83.

7  Щедрин. — Т. 10. — С. 487.

8 Сейрес М. и Кан А. Тайная  война  против  Советской России. — М.: Иностранная литература, 1947.

 

Санитарная мера

 

1 Щедрин. — Т. 8. — С. 330.

2  Там же. — С. 406, 398.

3  Там же. — С. 397, 398, 399, 403, 407.

4 Там же. — С. 408.

5  Там же. — С. 311.

6  Чаадаев. — С. 172.

7  Щедрин. — Т. 18(2). — С. 325.

8  Там же. — Т. 8. — С. 423.

9 Там же. — Т. 6. — С. 394.

10 Там же. — Т. 7. — С. 517.

 

«Оно» и «Бесы»

 

1 Достоевский. — Т. 28(2). — С. 260.

2 Там же. — Т. 29(1). — С. 39, 41.

3 Борщевский   С.    Щедрин    и    Достоевский.     М, ГИХЛ,  1956.  

 С. 225—226.

4 Там же. — С. 228—229.

5 Покусаев  Е.     Революционная     сатира Салтыкова-Щедрина.  — М.: ГИХЛ, 1963. — С. 70, 71, 72, 73.

6 Достоевский. — Т. 29(1). — С. 141.

7 Там же. — Т. 21. — С. 125.

8 Там же. — Т. 29(1). — С. 260.

9 Маркс К. и Энгельс Ф. — Т. 18. — С. 526.

 

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

НАСЛЕДНИКИ

 

1 Щеголев П. Е. Алексеевский равелин. — М.: Федерация, 1929. — С. 364.

2 Чарушин Н. А. О далеком прошлом. — 2-е изд. М.: Мысль, 1972. — С. 100—101.

3 Бонч-Бруевич В. Ленин о художественной литературе. — ж. Трид­цать дней. — 1934. — № 1.

4 Плеханов Г. В. Год на родине, Париж,  1921. — Т. 2. — С. 267.

5 Ленин В. И. — Полн. собр. соч. — 5-е изд. — М.: Политическая литература. — Т.  11. — С. 336, 337, 338.   (В дальнейшем — Ленин В. И.)

6 Там же. — Т. 14. — С. 9.

7 Там же.

8 Герцен. — Т. XX. — Кн. 2. — С. 582.

9 Гамбуров А. В спорах о Нечаеве. — М., 1926. — С. 123.

10 Булгаков С. Два града. — Т. 1. 1911. — С. 103.

11 Горький  М.   Вниманию  рабочих,   10(23)   ноября   1917   г.   Цит.   по  ж. «Октябрь». — № 3. — 1990.

12 Ленин В. И. — Т. 48. — С. 224.

13 Московские ведомости, 1871. — № 161.

14 Щедрин. — Т. 8. — С. 400.

15 Сталин И. В. Сочинения. М.: ГИПЛ. — Т. 13. — С. 114.

16 ЛН. — Т. 96. — С. 530.

 

 

УКАЗАТЕЛЬ НЕКОТОРЫХ ИМЕН

 

Аксаков Иван Сергеевич (1823—1886), публицист и поэт, видный славянофил.

Александр II (1818—1881), российский император с 1855 года. Его правление ознаменовалось коренными преобразованиями во всех областях жизни России: отменой крепостного права, учреждением земства, реформы суда, печати, народного образования; были уничтожены военные поселе­ния, сокращен срок солдатской службы, отменены телесные наказания.

Убит народовольцами 1 марта 1881 г.

Александр III (1845—1894), российский император с 1881 года. В его царствование произошел отход от поиска цивилизованных путей развития России, наступила полоса безвременья.

Анненков Павел Васильевич (1813—1887), мемуарист, литературный критик, биограф Пушкина.

Аракчеев Алексей Андреевич, граф (1769—1834), всесильный времен­щик при Александре I; в 1815—1825 гг. фактически руководитель государ­ства; организатор и главный начальник военных поселений.

Арсеньев Константин Константинович (1837—1919), публицист, литературный критик, автор книг и статей о Щедрине.

Аттила (?—453), предводитель гуннов, возглавлявший опустошитель­ные набеги в Галлию и Италию.

 

Бабёф Гракх (наст, имя Франсуа Ноэль; 1760—1797), французский коммунист-утопист.

Бакунин Михаил Александрович (1814—1876), русский революционер, теоретик анархизма; организатор «Альянса социалистической демократии»; член I Интернационала, из которого исключен за раскольническую деятель­ность.

Баранов Павел Тимофеевич, граф (1814—1864), тверской военный и гражданский губернатор; был начальником Щедрина во время его вице-губернаторства.

Бартенев Петр Иванович (1829—1912), русский историк, археограф; основатель и редактор журнала «Русский архив».

Бахметев Павел Александрович (1828—?), помещик, находился под влиянием идей Н. Г. Чернышевского, с которым был лично знаком. Перед отъездом в 1857 году в Океанию (?), где он рассчитывал основать коммунистическую колонию,  Бахметев  оставил А.  И.   Герцену и  Н.  П.  Огареву 20 тыс. франков на революционную пропаганду; один из прототипов Рах­метова; судьба неизвестна.

Белинский Виссарион Григорьевич (1811—1848), русский литературный критик, публицист, революционный демократ.

Белоголовый Николай Андреевич (1834—1895), русский общественный деятель, лечащий врач и друг Щедрина; корреспондент «Колокола», в 1883—1891 гг. фактический редактор (анонимно) эмигрантской газеты «Об­щее дело»; автор достоверных воспоминаний о Щедрине.

Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844), граф, русский государственный деятель, участник Отечественной войны 1812 г., с 1826 года шеф жандармов и главный начальник 3-го отделения.

Бирон Эрнст Иоганн (1690—1772), граф, фаворит императрицы Анны Иоанновны.

Богучарский Василий Яковлевич (Базилевский Б.; 1861—1915), русский историк, издатель-редактор журнала «Былое»; автор трудов по истории русской общественной мысли и революционного движения  19-го века.

Болотов   Андрей   Тимофеевич   (1783—1833),   писатель   и ученый.

Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873—1955), советский партийный и государственный деятель, автор трудов по истории революционного движения в России и воспоминаний о В. И. Ленине.

Борщевский Соломон Самойлович (1895—1962), советский литературовед, автор работ о Достоевском и Щедрине.

Боткин Сергей Петрович (1832—1889), выдающийся русский терапевт, врач и друг Щедрина.

Будда — имя, данное основателю буддизма Сиддхартхе Гаутаме (623— 544 до н.э.).

Булгаков Сергей Николаевич (1871—1944), русский ученый-богослов, фи­лософ и экономист.

Бухарин Николай Иванович (1888—1938), видный деятель КПСС и Советского государства; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.

Бушмин  Алексей   Сергеевич   (1910—1983),  советский  литературовед.

 

Волошин   Максимилиан   Александрович   (1877—1932),   русский   поэт.

 

Герцен Александр Александрович (1839—1906), старший сын А. И. Герцена, профессор физиологии.

Герцен Александр Иванович (1812—1870), русский писатель, выдающийся деятель демократического движения, философ.

Герцен Наталья Александровна (Тата) (1844—1936), старшая дочь А. И. Герцена.

Гильом (Гийом) Джеймс (1844—1916), один из руководителей «Аль­янса»      анархической   организации,   созданной   Бакуниным   в   Женеве.

Гитлер (наст, фамилия Шикльгрубер) Адольф (1889—1945), фюрер фашистской Национал-социалистической партии, главный немецко-фашистский военный преступник.                    

Гоголь Николай Васильевич (1809—1852), русский писатель.

Горький Алексей Максимович   (1868—1936), русский писатель.

Грановский Тимофей Николаевич (1813—1855), русский историк, общественный деятель демократического лагеря.

Греч Николай Иванович (1787—1867), русский журналист, писатель, сторонник официальной народности.

 

Добролюбов Николай Александрович (1836—1861), русский литературный критик, публицист, революционный демократ.

Достоевский Федор Михайлович  (1821—1881), русский писатель.

Дробнис Яков Наумович, советский партийный и государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.

 

Евгеньев-Максимов Владислав Евгеньевич (1883—1955), литературовед.

        Елисеев Григорий Захарович  (1821—1891), русский публицист, демократ, один из редакторов «Отечественных записок».

 

Засулич Вера Ивановна (1849—1919), деятель российского революционного движения; в 1878 году покушалась на жизнь петербургского градона­чальника Ф. Ф. Трепова.

 

Иванов Иван Иванович (?—1869), студент Петровской земледельческой академии в Москве, нечаевец, отвергший принципы «нечасвщины» и убитый за это руководителем «Народной расправы».

Иванов-Разумник  Разумник  Васильевич   (1878—1946), литературовед.

Ивановский Игнатий Иакинфович (1807—1886), профессор международного права; с конца 30-х гг. читал статистику и политэкономию в Алек­сандровском лицее.

Иоанн Кронштадтский (в миру — Иоанн Ильич Сергеев; 1829—1908), церковный деятель.

 

Кабе Этьенн (1788—1856), французский публицист, идеолог утопиче­ского коммунизма.

Кампанелла Томмазо (1568—1639), итальянский философ, поэт, политический деятель,  создатель коммунистической утопии  «Город  солнца».

Каракозов Дмитрий Владимирович (1840—1866), русский революционер; 4 апреля 1866 г. покушался на жизнь Александра II; казнен.

Карамзин Николай Михайлович (1766—1826), русский писатель и историк.

Кассандра, в греческой мифологии дочь царя Трои Приама, обладавшая даром пророчества, однако люди не верили ее прорицаниям.

Катков Михаил Никифорович (1818—1887), русский публицист, издатель газеты «Московские ведомости»; с начала 60-х годов — апологет реакцион­ного правительственного курса.

Ковалевская Софья Васильевна (1850—1891), русский математик; автор беллетристических произведений, критических статей.

Кони Анатолий Федорович (1844—1927), русский юрист и обществен­ный деятель.

Коперник Николай (1473—1543), польский астроном, создатель гелиоцентрической системы мира.

Кранихфельд Владимир Павлович (1865—1918), литературный критик и публицист, автор работ о Щедрине.

Кривенко Сергей Николаевич (1847—1906), русский народник, публицист, сотрудник журнала «Отечественные записки».

Кропоткин Петр Алексеевич (1842—1921), князь, революционер и теоретик анархизма.

Крюднер Варвара-Юлия (1764—1825), баронесса, известная в свое время проповедница мистического суеверия; имела некоторое влияние на Алек­сандра I.

 

Лавров Петр Лаврович (1823—1900), идеолог народничества, социолог и публицист.

Ленин Владимир Ильич (1870—1924), организатор КПСС, создатель советского государства.

Лойола Игнатий (1491?—1556), основатель ордена иезуитов, создатель его организационных и моральных принципов.

Ломоносов Михаил Васильевич (1711—1765), русский ученый-естествоиспытатель, историк, поэт, художник, просветитель.

Лонгинов   Михаил   Николаевич   (1823—1875),   известный   библиограф.

Лопатин Герман Александрович (1845—1918), русский революционер, социалист, член Генерального совета I Интернационала.

Лорис-Меликов Михаил Тариелович (1825—1888), граф, государственный деятель; являясь в начале восьмидесятых годов начальником «Верховной распорядительной комиссии», министром внутренних дел и шефом жандар­мов, пытался бороться с революционным движением не только репрессив­ными мерами, но и опираясь на оппозиционные круги общества.

 

Магницкий Михаил Леонтьевич (1773—1855), попечитель Казанского учебного округа, один из идеологов реакции 20-х годов XIX века; органи­зовал «кафедру конституций» (английской, французской и польской) «с обличительной целью».

Майков Аполлон Николаевич (1821—1897), русский поэт.

Макашин  Сергей  Александрович   (1906—1990), советский литературовед.

Макиавелли Никколо (1469—1527), итальянский политический мыслитель, писатель; сторонник сильной государственной власти; ради упрочения государства считал допустимым любые средства.

Маркс Карл (1818—1883), основоположник теории, получившей название «научного коммунизма».

Милютины (братья). 1) Владимир Алексеевич (1826-1855), экономист и писатель, сотрудник «Современника» и «Отечественных записок», друг петербургской юности Щедрина. 2)  Дмитрий Алексеевич  (1816-1912), генсрал-фельдмаршал, военный министр в 1861—1881 гг. 3) Николай Алексеевич (1818—1872), либеральный государственный деятель, в 1859—1861 гг. — товарищ министра внутренних дел и фактический руководитель подготовительных работ к проведению крестьянской реформы.

Михайловский Николай Константинович (1842—1904), публицист, социо­лог, литературный критик, идеолог народничества; сотрудник, а затем один из редакторов «Отечественных записок».

Мор Томас (1478—1535), английский гуманист, государственный деятель и писатель. Автор книги «Утопия», в которой дано описание идеального строя фантастического острова Утопия, где нет частной собственности, труд обязателен для всех, а распределение проводится по потребностям каждого.

 

Некрасов Николай Алексеевич (1821—1877/78), русский поэт, редактор-издатель журналов «Современник» и (совместно с Щедриным) «Отечествен­ных записок».

Никитенко Александр Васильевич (1804—1877), русский литературный критик, цензор.

Николай I (1796—1855), российский император с 1825 года. Его прав­ление отличалось реакционностью как во внутренней, так и во внешней политике.

 

Огарев Николай Платонович (1813—1877), русский революционер, поэт, публицист; эмигрант, друг Герцена, один из руководителей Вольной русской типографии в Лондоне, соредактор «Колокола». Вместе с Бакуниным принял участие в агитационно-пропагандистской кампании Нечаева.

Оруэлл Джордж (1903—1950), английский писатель, участник борьбы с фашизмом в Испании, ярый враг тоталитаризма любой окраски, автор антиутопического романа «1984», в котором изображен «социализм» сталинского образца. (На здании так называемого Министерства правды висят три главных партийных лозунга государства Океания: ВОИНА — ЭТО МИР, СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО, НЕЗНАНИЕ — СИЛА.) В «Скотном дворе» (так называется другой роман Оруэлла) властвует принцип: «Все животные равны между собой, но некоторые более равны, чем остальные».

Островский  Александр   Николаевич  (1823—1886),  русский  драматург.

 

Пантелеев Лонгин Федорович (1840—1919), русский общественный деятель, народник; после отбытия ссылки — прогрессивный издатель, автор книги воспоминаний.

Пассек Татьяна Петровна (1810—1889), друг юности и родственница А. И. Герцена; автор воспоминаний «Из дальних лет».

Пекарский Петр Петрович (1827—1872), русский публицист, литературовед, историк.

Петр I (1672—1725), русский царь, первый российский император, полководец, военный и государственный реформатор.

Писарев Дмитрий  Иванович   (1840—1868), русский публицист и литературный критик, революционный демократ, главный сотрудник прогрессив­ного журнала «Русское слово».

Писемский Алексей Феофилактович (1821—1881), русский писатель демократического лагеря.

Порошин Виктор Степанович (1811—1868), экономист, автор книг по статистике и экономике.

Потемкин Григорий Александрович (1739—1791), крупный русский госу­дарственный и военный деятель эпохи Екатерины II.

Прыжов Иван Гаврилович (1827—1885), один из видных членов «Народной расправы»; после отбытия длительного срока наказания по «нечаевскому делу» — историк и этнограф.

Пугачев Емельян Иванович (1740— или 1742—1775), предводитель Крестьянской войны в России 1773—1775 гг.

Пушкин Александр Сергеевич  (1799—1837), русский поэт.

Пыпин Александр Николаевич (1833—1904), литературовед, академик, просветитель, один из главных сотрудников журнала «Вестник Европы», ав­тор трудов о русских писателях.

Пятковский  Александр Яковлевич   (1840—1904),  критик и журналист.

Рабле Франсуа (1494—1553), французский писатель-гуманист эпохи Возрождения.

 

Раковский Христиан Георгиевич (1873—1941), видный деятель советского государства и международного коммунистического движения; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.

Ралли Земфирий Константинович (1848—1933), революционер, привлекался по «нечаевскому делу», затем эмигрировал за границу.

Рейтерн Михаил Христофорович (1820—1890), граф, выпускник Царскосельского лицея,  государственный деятель,  министр  финансов   (1862—1878).

Розенгольц Аркадий Павлович (1889—1938), советский государственный деятель;  объявлен врагом  народа  и расстрелян; посмертно реабилитирован.

 

Свифт Джонатан (1667—1745), английский писатель-сатирик, политический деятель, один из первых антиутопистов.

Святослав Игоревич  (?—972), князь киевский.

Семовский Михаил Иванович (1837—1892), общественный деятель, писатель, автор статей по русской истории.

Серебренников Семен Иванович, участник нечаевской организации; во время ее разгрома находился в Америке, а затем переехал в Цюрих, откуда был вызван Нечаевым в Женеву.

Сен-Симон Клод Анри де Ревруа (1760-1825), граф, французский философ, социалист-утопист.

Сильчевский Дмитрий Петрович (1851-1919), библиограф, публицист; участник революционного движения. В его воспоминаниях есть ценные сведения о Щедрине, не встречающиеся в других источниках.

Скотт Вальтер (1771—1832), английский писатель, создатель жанра исторического  романа, сочетающего  романтические  и  реалистические  тенденции.

Соловьев Сергей Михайлович (1820—1879), русский историк, академик, автор многотомного труда «История России с древнейших времен».

Спасович Владимир Данилович (1829—1906), юрист, ученый, блестящий судебный оратор; в качестве адвоката принимал участие в судебном про­цессе нечаевцев.

Сталин (Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1879—1953), многолетний диктатор советского государства.

Стеклов Юрий Михайлович (1873—1941), революционный деятель, крупный публицист, автор трудов по истории освободительного движения в России; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.

Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович (1851—1895), народник, писа­тель.

Суворин Алексей Сергеевич (1834—1912), видный журналист и изда­тель.

 

Толстой Дмитрий Андреевич (1823—1889), граф, консервативный государственный деятель, в 60-е—80-е годы — министр народного просвещения.

Трепов Федор Федорович (1812—1889), в 60-е годы — обер-полицеймейстер Петербурга, в 70-е — петербургский градоначальник.

Троцкий Лев Давидович (1879—1940), один из создателей советского государства; в 1929 г. обвинен в антисоветской деятельности и выслан из СССР; убит по приказу И. В. Сталина.

Тургенев Иван Сергеевич  (1818—1883), русский писатель.

Тучкова-Огарева Наталья Алексеевна (1829—1913/14), жена Н. П. Огарева, а затем — А. И. Герцена; автор воспоминаний.

 

Ульянова Мария Ильинична (1878—1937), советский партийный деятель, младшая сестра В. И. Ленина.

Унковский Алексей Михайлович (1828—1893), юрист, прогрессивный деятель периода реформ, один из немногих близких друзей Щедрина.

Унковский Михаил Алексеевич (1867—1942), сын А. М. Унковского, автор воспоминаний о Щедрине.

 

Фигнер   Вера  Николаевна   (1852—1942),  деятель  российского  революци­онного движения, член Исполкома «Народной воли».         

Фонвизин  Денис   Иванович   (1744  или   1745—1792),  русский  драматург, просветитель.

Фурье Шарль (1772—1837), французский утопический социалист.

 

Чаадаев Петр Яковлевич (1794—1856), философ, автор «Философических писем», за которые был объявлен сумасшедшим, участник Отечественной войны 1812 г., член Северного общества декабристов (во время восстания находился за границей).

Чарушин Николай Аполлонович (1851/52—1937), революционный народ­ник, автор воспоминаний «О далеком прошлом».

Чернов   Михаил   Александрович    (1891—1938),   советский   государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилити­рован.

Чернышевский Николай Гаврилович (1828—1889), писатель, ученый, ре­волюционный демократ.

Чичерин Борис Николаевич (1828—1904), русский ученый — философ и историк, сторонник конституционной монархии в России.

 

Шарангович Василий Фомич (1897—1938), советский партийный и государственный деятель; объявлен врагом народа и расстрелян; посмертно реабилитирован.

Шарко Жан Мартен (1825—1893), врач, один из основоположников невропатологии.

Шекспир Уильям (1564—1616), английский драматург и поэт, крупнейший гуманист эпохи Позднего Возрождения.

Шувалов  Петр Андреевич   (1827—1889), граф, в  1866—1874 гг. — шеф корпуса жандармов и начальник 3-го отделения.

 

Щеголев Павел Елисеевич (1877—1934), литературовед, историк революционного движения в России.

 

Эйхенбаум   Борис   Михайлович   (1886—1959),   советский   литературовед.

Энгельс Фридрих (1820—1895), один из авторов теории, получившей на­звание «научного коммунизма».

 

 

Оглавление

 

Глава первая «Странная книга»

 

   «Как понимать ваше сочинение?».............................................................................

6

     Партия Щедрина........................................................................................................

11

Глава вторая  Угрюм-?      

 

      Мальчик для идеологической порки.....................................................................

22

     Внеплановый градоначальник................................................................................

26

     «...из первоисточников»............................................................................................

34

     Фаланстер новый и старый......................................................................................

45

     Эпитеты........................................................................................................................

50

     Начальство..................................................................................................................

53

     Фанатики разрушения.............................................................................................

61

     Аскеты..........................................................................................................................

64

     Культ невежества.......................................................................................................

71

     «Неизреченная бесстыжесть»..................................................................................

74

     «Злосчастная муниципия».......................................................................................

83

Глава третья «Оно»

 

     Революция или контрреволюция?.........................................................................

96

       Петр Яковлевич и Михаил Евграфович против Александра      Христофоровича.................................................................................................

 

104

     Кассандра.....................................................................................................................

113

     Санитарная мера.........................................................................................................

116

     «Оно» и «Бесы»...........................................................................................................

121

Приложение   Наследники.............................................................................................

129

Примечания......................................................................................................................

149

Указатель некоторых имен............................................................................................

158

 

 

Учебное издание

Свирский Владимир ДЕМОНОЛОГИЯ

Редактор В. Пужуле

Художеств, редактор А. Мейере

Техн.  редактор Б.  Звирбуле

Корректор О. Аузиня

ИБ № 4300

Сдано в набор 08.11.90. Подписано к печати 14.01.91. Тираж 5000 экз Издательство «Звайгзне», 226013, Рига, ул. К. Валдемара, 105. Лицензия Отпечатано на производственном объединении «Полиграфисте», 226050, Рига, ул. К. Валдемара, 6.

 

«Демонология» — литературоведческое эссе, знакомящее с новым прочтением книги М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города», заключительная глава которой является, по мысли автора, антиутопией, реакцией на идею казарменного коммунизма нечаевского толка.

Книга предназначена учителям русского языка и литературы, старшеклассникам, а также широкому кругу читателей.