Вениамин Додин
БАКИНСКИЙ ЭТАП
«Свидетельство о без вести пропавших»
Читано 21, 22, 23, 24 декабря 1990 года
в вечерних передачах Радио Россия, Москва
Редактор – Александр Кошелев
Издано: Токио (1991 г.)
Тель-Авив (2000 г.)
1951–1977 годы
Ишимба, Красноярский край – Москва
"...И куда ни кинешь взгляд, повсюду огонь, чума
– Смерть повсюду, пронизывающая душу и ум...
Уже минуло /много/ лет с тех пор, как наши
реки, отяжелённые множеством трупов,
текут замедленно... Но я ещё умалчиваю о том,
что хуже голода, что ужаснее чумы, пожаров
и что страшнее смерти – что теперь
сокровища души разграблены»
Грифтиус,
"Слёзы отечества", сонет,
1636 год
В №7 за 1990 г. в московском общественно-политическом научно-популярном журнале «РОДИНА» вышла статья Вениамина Додина «ПОСЛЕДНИЙ СВИДЕТЕЛЬ» о состоявшейся в 1931 году на Чёрном море (траверс Поти) второй из восьми встреч Сталина и Гитлера .
Последняя восьмая, по сообщению Дж. Эдгара Гувера 19 июля 1940 года в адрес Адольфа А. Берла-младшего, помощника Государственного секретаря США, состоялась накануне второй мировой войны 17 октября 1939 года во Львове. («КОМСОМОЛЬСКАЯ ПРАВДА», 11 окт. 1990 г.).
Публикация в «РОДИНЕ» сопровождалась выступлениями в СМИ крупнейших военных историков СССР: Дашичева, Наджафова, Волкогонова и др., учёных США: Фельштинского (Гуверовский институт Стенфордского университета), Брука (ЦРУ), Холмса (BALTIMORESUN) и др., и эссе и книгой великого итальянского журналиста Монтанелли (IL GIORNO). Реакция на «ПОСЛЕДНЕГО СВИДЕТЕЛЯ» рядового советского читателя – тысячи восторженных писем, телеграмм, телефонных звонков за описание трагической судьбы героя рассказа; зарубежного – благодарность за прямое раскрытие, наконец, идентичности и генетического родства двух политических чудовищ -палачей ХХ века.
Однако, в этом благодарственном хоре замелькали сполохи неприкрытого злобного беснования и угроз судебных и, вслед, физической расправы над автором.. Понятная реакция избежавших возмездия 1944 года Прокуратуры Волжской Военной флотилии потомков и выживших подельников и апологетов-интересантов так называемого «Хлебного дела» – героев статьи.
Что творили они – о том в романе В. Додина «ПОСЛЕСОВИЕ К БАКИНСКОМУ ЭТАПУ».
В вечерних передачах 21–24 декабря 1990 года на «РАДИО РОССИЯ» Вениамин Додин прочёл рассказ «БАКИНСКИЙ ЭТАП». Во время подготовки радиовыступления – 30 ноября – был убит инициатор и организатор его ко дню открытия РАДИОСТАНЦИИ , – 10 декабря, – Иван Павлович Алексахин, Председатель одной из центральных комиссий по реабилитации с 1955-1980 гг. жертв репрессий, а в 30-х – помощник Никиты Хрущёва, в бытность того секретарём Бауманского районного и Московского городского комитетов партии. Одновременно, погиб в пути главный свидетель трагедии на Волге 1943 года , участник и случайно выжившая жертва «Бакинского Этапа» солдат Иван Парнышков.
Вениамин Додин случайно остался жив: в тот час 30 ноября, когда он уже оставлял дом для свидания с киллерами, пригласившими его на встречу, к нему нежданно явились его лагерные японские товарищи, и дети и внуки тех, которых спасал он в 40-х – 50-х гг. от смерти на Мостоколонне ОЗЁРНОГО ЛАГЕРЯ Братска (Иркутская обл.). Они искали Додина 40 лет! Нашли наконец. И, некогда спасённые им, явились чтобы спасти…
Озлобленные состоявшимся радиоразоблачением своих предтеч, всё ещё сильные, ещё цепляющиеся за властные полномочия, интересанты сделали всё, чтобы от В. Додина избавиться.
И приговорили его с семьёй к депортации 28 января. О чем СМИ Японии 25 января 1991 года «ПРЕДУПРЕДИЛИ СТРАНУ И МИР!» статьёй с фотографией и жирной датой «28 января» в токийском официозе «THE SANKEI SHIMBUN»…
* * *
Подъем прокричали заполночь. В настежь раскрытые двери барака рвался с воли метельный сквозняк, сыпал на спящих снежной мокретью. Люди спросонок матерились зло, тянули на голову еще не просохшие с вечера бушлаты – "одеяла", жались к нарам – спать. Гнали от себя наваждение ночного подъема – никакой конвой ночью, в темень, в снег никогда зэков не примет! А если шмон? Ну, какой шмон при мутных, еле тлеющих лампочках! И люди за день намантулились – за сутки не отоспаться! Нет, не поднимут!
Однако подняли, выгнали на ветрище, подогнали к уже распахнутым воротам вахты. Непривычно быстро незнакомый конвой окружил, "разобрал" по пятеркам, пересчитал, вытолкнул за зону в ослепительное марево откуда-то взявшихся армейских зенитных прожекторов, разбил по тридцаткам, подвел к ожидавшим грузовикам-"Студебеккерам". Мы не понимали, что происходит: почему спешка, для чего прожектора, куда собираются нас увозить? Мерзли в плотной гуще снега с дождем, пылавшей в нестерпимом свете окруженного солдатами пространства, тряслись в знобком колотуне...
Конвой чего-то ждал. Озлобленный ночным – в мокрой тьме – беспокойством, он нервно собачился промеж себя. Собаки тоже нервничали, переступали в жидкой грязи, негромко скулили, грызлись незлобно.
Вынырнуло из тьмы на свет начальство – хозяин района Ивойлов,– боров в черном канадском полушубке, Суздальцев в знаменитой шубе-расписухе, Быков в мятой шинёлке. Тут солдаты закричали истошно:
– По маши-и-ина-а-ам! За-алеза-а-ай!
Залезли. Сдвинулись. Свалились разом на корточки, спиною к конвою и собакам. Тотчас машины тронулись, и враз погасли прожектора, обдав землю тьмой. Часа через полтора ходу "Студики" выкатились на взлобок-ветродуй. Остановились. В непроглядной темени слева – снизу, до занавешенного снегом и дождем черного горизонта – мутная ширь припорошенной воды... Волга! И, вроде, рядом Красная Глинка – редкие её огни...
Обогнав нас, проехали машины с теми же зенитными прожекторами. Разом вспыхнули ослепляюще световые "трубы". Распахнули берег. Прошлись по колонне. Пробежали по плотному строю зелёных грузовых машин. Упёрлись, будто в стену, в снежно-дождевой занавес над рекой, высветив приткнувшуюся вблизи берега огромную баржу-танкер и поодаль еще одну, и еще, и еще...– бесконечную их цепь...
Лучи свалились вниз. В их свете, – прямо от воды к машинам, к вылезшим из кабин Ивойлову и Суздальцеву, – поднимались какие-то вояки. Они шли, кутая лица в поднятые воротники ослепительных под прожекторами белых полушубков. Одному из них, главному, что-то сказал-доложил начальник конвоя. Потом Ивойлов прокричал – мы только услыхали: "...– товарищ комиссар второго рангу!" ...И выслушав ответ, крикнул конвойному начальнику: – Сгоняй! А то счас новые машины с зэками подойдут!
Тотчас и согнали нас. Выстроили. Тут вдоль строя медленно двинулся крытый "Студебеккер". Из него солдаты скидывали связки совковых лопат и ящики с... противогазами. "Противогазы?" – прошелестело над колонной. – Противогазы зачем? Или химию какую разгружать? Тогда почему ночью, да при таких "буграх"?!
Снова Ивойлов: – За-а-аключенныя-я-я! Слу-у-ушай кома-а-анду! Сей-час, как оцепление выставится, получи каждый лопату. И противогаз! Маски только не порви! И коробки с подсумков вынимай только чтоб крышечки отвернуть! Отвернешь, и чтоб не пропали! Пропадут – накажу!
Ничего не понимая, мельтешась, мы накинули сумки с противогазами, похватали лопаты-совки. Тут бы, самое время, собакам забесноваться, лаем зайтись – они ох как не любят лопат в руках у зэков! Только собаки почему-то молчали. И молча, в каком-то судорожном остервенении, пытались... подлезть под дохи своих проводников – спрятаться! Правда, как подъехали к берегу, еще на машинах, показалось-почудилось: или свалка городская рядом где-то, или скотомогильник разрытый – сильно потянуло лежалой падалью... Или духом покойницким? Вроде как с наших штабелей в предзонниках весною, когда потеплеет и крысы в них закишат...
И еще раз Ивойлов: – Ребя-я-яты-ы! Значит, вас счас на эту баржу запустят побригадно... Вы там разберитеся сами, как вам сподручнее. Но чтоб к утру баржу ету, емкость, значит, под авиационное горючее, очистить как положено! Давай! А об питании, там, эли что пить – это начальство позаботится. И без отказу чтоб! Задание военное, срочное! Надевай маски! И давай, давай! Другие баржи без вас очистют...
По скользкой глине, на задницах, мы быстро спустились к воде. Когда, ослепнув в запотевших окулярах, я содрал маску – в лицо, в легкие ударило густым, устоявшимся, как в покойницкой старого морга, запахом гниющей мертвечины... И отбросило назад в берег... Оглянувшись, увидел: не меня одного "отбросило" – почти все мои товарищи лежали без масок, уставясь в баржи...
– Что это, мужики?! – Собственного голоса я не узнал...
– Что? А ты не знаешь? Не слышал, что они, падлы, на реках Севера и Востока творят аж с самого 1918 года, – Степан Синёв, бригадир, крикнул и столкнул меня к воде. – Иди! И вы все идите! Все! – Закричал он, оскалясь и запихивая маску в сумочку. – Идите! И своими глазами поглядите на жизнь человеческую – чего она стоит, наша жизнь! Без масок поглядите! Чтоб глаза привыкли – не лопались! – И первым прыгнул в реку. Враз вымокнув в ледяной воде я, вслед за Синевым, по приставной стальной лестнице-трапу взобрался на высоченную палубу баржи. Потом – остальные. Еще и офицер какой-то незнакомый. Он поднял маску над подбородком, прокричал глухо: – Давай, ребята! Давай! Там люка – не широкие, но в них по скобам залезать удобно. Только склизко очень. Потому держитеся сильнее...
– А делать-то здесь что, гражданин начальник? – Из люка, уже снизу, Степан Синев глухо прокричал. – Делать-то что нам?... Тут же... сами, небось, видели...
– Что делать? Попробуйте как-нибудь... поддевать лопатами и вытаскивать наружу... Там все раскисло, разложилось... Этап-то с самых Сальян, с Ленкорани... Он же – с марта, сообщают... Он восемь месяцев шел сюда, этап этот... Или лопатами – в перекидку, что ли... Ты старый уже – тебе лучше знать.
– В какую "перекидку"?! Тут, Господи, прости, студень из людей... Холодец из человечины!...
– И я об том же. Тут бы мешками надо... В мешки бы все это – лопатами. И сюда – на палубу. Или техникой бы какой... Мониторами, вот...
– Раньше что думали, пока этап "восемь месяцев", говоришь, гнали?
– Кто гнал-то, я?
– А кто?
– А кто его знает, кто! Кто гнал – те давно разбежались. А кто остался... На этой вот барже в живых один только человек, из ваших, из заключенных. На всю баржу один – в гальюне запертой был. На палубе. И еще с третьей, вроде, баржи двое живых – тоже в гальюне сидели, на заложке... Этот, что на нашей вот барже живой – он уже, вроде, трёкнутой... Ну, валеты у него разбежалися. И то – можно понять: их, зэков, как в Азирбайжане да в Дагестане загнали в трюма, рассказывал, так заложки на люках сразу проловкой и закрутили... Насовсем. От побега, говорит. А его одного конвой азирбайжанский наверху держал, в гальюне железном, для перевода, говорит, – он по-ихнему понимает. Ну, и как шестерку – он печку им топил, воду носил...
– Которым в трюме? Зэкам?
– Зачем?! Которые конвой.
– А тем?... ЭТИМ вот?
– Я говорю: они еще там, вначале, насовсем проловкой заложки на люках закрутили. И больше не раскручивали ни разу.
– Так ни разу и не открыли?!
– Не. Не открывали, говорит. Немец рядом, боялись. Им откроют, а они кинутся.
– Немцы?! Откуда там немцы?
– Какие немцы! ЭТИ кинутся, когда узнают, что немцы рядом!
– Чего городишь, – какие немцы на Каспии? Их там сроду не было!
– Не было. Ну и что? Все одно боялись: отвечали же за зэков. Знаешь, какая ответственность на конвое, да на нас, за заключённых?
– Ничего себе ответственность! Загнали в баржи, закрутили "проловкой", заморили голодом, сгноили в студень на поминки по России...
– Так не я же!
– Значит, я тогда, Синёв Степан. Моя вина... Мужики! Давай ко мне!
Слепые – в масках – мы стали спускаться к Степану. В мутном свете "летучих мышей" открылось бесконечное пространство огромного отсека-танка. От наших ног на нижних скобах люка до потерявшейся во тьме переборки стыло месиво человеческих останков...
Минутами оно вздрагивало зябко от удара забортной волны. Тогда липкий вал изуродованных трупов, вздыбливаясь медленно, судорогою катился по белесо-розовой поверхности. В радугах нефтяных разводов появлялся на ней, будто оживая в движении, кричащий оскал чьих-то перекошенных болью лиц-масок, затекшие глазницы грибоподобных черепов, согнутые, разбухшие кости рук и ног – множества рук, молитвенно воздетых судорогой – волною... Потом все успокаивалось, вздрагивая... Застывало, колышась... До новой волны...
– Ну! Узнали теперь, как они за нас отвечают?!. Ладно, спускайсь и дело делай, мужики, кто еще не расчеловечился совсем...
– Не могу, Степан!..
– Не можешь?! А я могу?! Мне, может, тошнее твоего, может, горше...
– Степа! Я ИХ лопатой не могу – ОНИ мне еще живые!
– Сопля! Вылазь, оклемайся. И сам вернись. Сам! Понял?
– Понял...
– Ничего ты не понял... ИХ земле надо предать, ОНИ не виноватые, что нелюди их сгноили тут. И если мы ИХ отсюда не вынесем и не похороним,– ты понятия не имеешь, что эти суки Безымянлаговские им сделают! Они их взаправду мониторами в пульпу перетрут и выкинут в Волгу... Рыбам! Они всегда и повсюду так делают – нелюди! И с мамою моей и отцом також. И их под Архангельском в баржах на пульпу порастерли...
Сам ли я выполз на палубу или выволокли меня – не знаю, не помню. Помню только,– желудок вывернуло-вытряхнуло, словно мешок с навозом... Еще помню, как наступила вдруг глухота. И в ее пугающей пустоте завыла – ввинчиваясь в мозг – тонкоголосая сирена...
Потом, когда отошел, оклемался на ледяном ветру, померещилось спасительно: "Сон! Немыслимый, страшный сон!" И я поверил самому себе: сон! Трюм – сон. ТО, что в трюме – сон. И все вокруг, что вижу, что чувствую. Тогда "включился" слух. Я услышал ветер. Топот ног: прибегали, потом уходили – пятясь – какие-то военные. Исхрабрясь, медленно прошаркал мимо меня к трюму "не на своих" ногах Суздальцев, – состарившийся, мятый. Его вывернуло-вырвало прямо в люк на висящих там людей. Оттуда матюкнулись хором. Я засмеялся от счастливой уверенности, что этого ничего взаправду нет, что это сон, что я свободен от кошмара...
– Готов, – сказал кто то! – Еще один трёкнулся... С концами...
...Кто-то в черной дохе докладывал, оттянув маску противогаза:
– Там, товарищ комиссар второго рангу, или нефти полно, или вода набралася откуда-то...
– Какая еще нефть! Не в нефть же их загоняли. А вода могла набраться: этап-то – с марта, с самой весны, получается, шел, да через лето – через самую жару. И почти что через всю осень – ноябрь на дворе! И ни усмотру, ни откачки.
– Так точно! Но, товарищ комиссар второго рангу, проблема: лопатами оно никак не берется – соскользает с лопат-то: жидкое больно! Надо, значит, теперь или мешками его черпать, или баржи эти вовсе, товарищ комиссар второго рангу, баржи эти притопить совсем... До времени, конечно...
– До какого времени, мудило? До какого времени – до того, когда я расстрелять тебя прикажу?! Не понимаешь: нет тары под горючку для самолетов! Не-ет! Верховный распорядился: не позднее завтрашнего дня все эти засранные баржи передать фронту! Нас теперь, если мы их от дерьма этого не очистим, нас самих в баржу загонят скопом и тогда точно притопят, мудак! "Притопить!" Нечем горючку вывозить с Каспия! А баржи эти, после очистки, еще до Каспия спустить – полмесяца! А что фашист на Волге творит с плавсредствами, ты не знаешь?! Вот, слушай, генерал, я в последний раз приказываю: емкости очистить! Немедленно! И быстро! Быстро!
– Так точно! Только, товарищ комиссар второго рангу, рази ж этим контингентом быстро сделаешь, – слабые оне. И сами в этом дерьме очень просто могут утопнуть. В трюмах. И их там после персонально середь тех никак не найти будет. Значит побег! Кто ответит?
– Посуда нужна, Ивойлов, мать твою распромать совсем! Или сейчас в трибунале объяснить? Ты этого добиваешься? "Побег!" Вот там внизу, на этой барже и на других посудинах – сколько их "убежало"– в трюмах гниют? Сколько тыщ? Сто? Сто двадцать? Тоже ведь побег, да? Ты же их не примешь, покойников, а этапный конвой, если б не сбежал – он бы их нам тоже не сдал! И кто их всех – тыщи эти – спросил у кого?! Только тару спрашивают. Она теперь важней для фронта, чем люди, чем мы все с тобою вместе, мудак! Приказ слышал – исполняй! Завтра не я – завтра совесть моя партийная с тебя спросит, Ивойлов! Кр-ругом! И до встречи в трибунале...
В адресованных Ивойлову угрозах "товарища комиссара второго рангу" криком кричал, пёр, ломился наружу всепожирающий страх самого комиссара за собственную его шкуру: именно над ним учинена будет показательная расправа Верховного – расстрел! Его расстреляют, а не Липилова, начальника БЕЗЫМЯНЛАГа (которого давным давно нет на свете), настоящего виновника потери на восемь месяцев тары под горючее на четверть миллиона самолетовылетов...
...В стремительном бегстве к Волге и Кавказу войска гнали перед собою полчища бывших окруженцев, просто заключённых, гражданских россиян, захваченных стремительностью отступления "легендарной и непобедимой" армии и силою обстоятельств оказавшихся в прифронтовом пространстве. Приказом Сталина 04/391 от 26 сентября 1942 года "О штатах заград-отрядов в действующей армии" каратели, сами убегая от немцев в отступающем авангарде, в соответствии с тем же приказом, вели попутные "...расстрелы без предупреждения лиц, появившихся за чертой переднего края". В связи с тем, что число этих "лиц" постоянно возрастало, количество расстрелянных только на южном направлении перевалило – по Приставкину да по Афанасьеву – за миллион двести тысяч. И Генштаб распорядился экзекуции, временно, заменить переводом в резерв армии. Резерв этот был широко использован при защите Сталинграда. Малая его часть вошла в боевые подразделения. Большая – снова в зоны, под пули СМЕРШ. Многие были расстреляны. Но в марте расстрелы прекратились. И оставшихся в живых начали спешно свозить в оцепления, развёрнутые у Дербента, Сумгаита, Махачкалы. В то же самое время, в такие же зоны у Баку и Сальян сгонялись точно такие же "резервы", только прибывавшие перед остатками армий, загнанных немцами в Закавказье. Они тоже были использованы. Затем так же выборочно подвергнуты были экзекуциям...
И вот, все внутри оцеплений у Каспия. Почему же приказ Верховного не был до конца выполнен? Почему у СМЕРШ вырвали вдруг из зубов законную их добычу? Почему стервятников лишили вожделенной крови россиян? Тому была причина. Перед руководством трёхмиллионного БЕЗЫМЯНЛАГа, что под Куйбышевом возникла проблема – катастрофическая нехватка рабочей силы! На его лагерных пунктах – от систематического голода и болезней – заключённые гибли в невероятном количестве. Считалось даже, что и хоронить их некому и своими незачем – придут немцы – схоронят... Потому, по осени, с началом морозов, погибших штабелями укладывали «до весны» внутри и вдоль предзонников.
Непрерывно отовсюду прибывавшие этапы потерь не покрывали. О кавказских "резервах" еще не знали. "Ничего не знали" о них ни в самом СМЕРШе, ни в Генштабе. Но о них не мог не знать Николай Александрович Булганин, зампред Совета Министров СССР, а чуть позже и член Госкомитета обороны и заместитель Сталина по наркомату обороны. Он когда ещё посоветовал своему родичу Липилову – шефу БЕЗЫМЯНЛАГа – затребовать контингент зэков, осевший в лагерях на Каспийском побережье Кавказа! Тем более, что местные кунаки и собутыльники Булганина из фюреров республик Закавказья и Дагестана во что бы то ни стало пытались избавиться от огромной массы зэков, квартировавших в их сатрапиях: их надо было кормить и охранять. Оставалось или похоронить их, или угнать. Узнав о них, руководство Безымянлага сразу сообразило, что эти зэки – спасительный и до удивления простой в его ситуации выход. Жило оно в вечном страхе от мыслей, что вдруг авиазаводы на Безымянке не выполнят задания комитета обороны "по наращиванию мощностей авиапрома"! Пока они задания выполняют, но какой ценой? К началу весны 1943 года в БЕЗЫМЯНЛАГе Управления Особого строительства НКВД СССР погибло более миллиона заключенных. Из тех контингентов, что этапами 1941 года нагнали туда из десятков других лагерей, и прямиком из московских и ленинградских тюрем, а в самом начале войны – из тюрем и лагерей и просто с брошенных красной армией территорий Украины, Белоруссии, Прибалтики...
Никакими спонтанными арестными акциями, никакими репрессивными кампаниями восполнить армии погибших на Безымянке работяг-зэков было невозможно: война к этому же времени перемолола миллионы россиян и продолжала оттягивать на свои фронты новые их миллионы, опустошая – вместе с массовыми расстрелами и "бескровными" тюремно-лагерными "победами" над собственным народом – трудовые ресурсы страны. И если даже спровоцировать Булганина на чрезвычайные меры – выпотрошить Сибирскую ссылку и ополовинить тамошние спецлагеря вкупе с лагерями на территории Монголии, все равно несущая на себе гиганский грузопоток Транссибирская магистраль пропустить такую массу заключённых с Востока в Поволжье не сможет.
И вот, выход появился! Почти рядом, – в каких-нибудь тысяче семистах километрах водою, на Кавказе, – без дела, жря народный хлеб, – болтается сотня тысяч спецконтингента, сбитого в зонах вблизи Каспия! Остаётся только перегнать его под Куйбышев, на Безымянку. Каким образом? Да самым дешевым и надёжным – рекою. Не гнать же его кружным путём через Каспий да эшелонами по Средней Азии, Западной Сибири, Уралу и пол Европе до Самары! А водой – шестьсот километров до Астрахани, морем. И Волгою – километров тысячу с небольшим. Конечно, гнать баржами. Нет сухогрузных? Нефтеналивняком гнать! И его нет?! Он весь под Армией? Ничтяк! Возьмём, если сам Азербайджанский генсек Мир Джафар Багиров в интересантах!...
В Аляте, в Пирсагате, в "26-ти Бакинских комиссарах", в Сумгаите, в Дербенте, в Махачкале – во всех портах Каспийского побережья Кавказа – в огромные баржи-танкеры загнали, битком набив, тысячи еще живого "резерва". И ещё доходяг из лагерей железнодорожной стройки "местного значения", – значит, списанных за ненадобностью и потому вычеркнутых из "питательных ведомостей", – закончивших прокладку дороги Сальяны – Ленкорань. Этот контингент – из западных украинцев, литовцев и российских немцев – был, надо сказать, вовсе дохл: "кормили" его до списания сгнившим рыбьим потрохом, что шел на туки, "поили" из ливневых арыков. Трупы погибших, «выдержанные» в ишачьей моче и "наряженные" в "шубы" из зелёных мух, сметливые аборигены – поставщики "Двора" и кремлевок — скармливали подрастающей молоди осетровых, сбрасывая тела в нагульные бассейны и садки рыборазводных станций...
Теперь им всем – "резерву" и рыбьему корму – предстояло пройти еще один, – уже последний для них, – круг большевистского ада. Ведь не только осетровые, и даже не столько сам "Безымянский военно-промышленный комплекс", и даже не "Великая отечественная" война, но сама система требовала человечины!..
Двигались черепашьими шажками. Еще до Астрахани узнали: буксиров нет! Немецкие лётчики по-сейчас топят на Волге всё подряд. Буксиры особенно.
Но караван пока ещё тянули каспийские – "от Багирова" – буксиры. Перед Астраханью стали. В какие-то баржи добавили пленных немцев – тысяч с пять. Покидав их в танки, азербайджанский конвой колючей проволокой намертво позакручивал замки-заложки люков и всех остальных барж. Первый, – ещё до Астрахани, – "пункт питания", где конвой должен был получить положенные ему для еще живых зэков хлеб и рыбу, был пуст. Качать права он не стал – бесполезно! Решил двигаться, ожидая, пока народы в трюмах поуспокоятся. Но когда и в Астрахани "пункта" не оказалось, как не оказалось их дальше, надежды аскеров на реализацию горы теперь уже точно только им принадлежащего хлеба и рыбы рухнули. Вместо них пришло понимание, что кто-то крупно – крупнее быть не может – их обошел. И что за спиной у них этот "кто-то" глубоко и широко гребёт к себе все эти тысячи тонн ничейного, но бесценного хлебца, – из расчёта пятидесяти пяти тонн в сутки, да рыбки – тридцати трех тонн...
...Десятисуточный участок Каспий – Саратов тянулись семьдесят шесть дней – не подходили буксиры. У Чёрного Яра "Мессера" – или дурные мины – две баржи затопили. Поплелись дальше, никому уже не нужные. А ведь все эти посудины отняты были сановными преступниками из уже и так опустошенного немецкой авиацией стратегического резерва. И теперь, забитые трупами, потерялись в просторах великого водного пути. А авиационные соединения Центрального и Воронежского фронтов, ведущие тяжелейшие июльские оборонительные бои против немецких армейских групп "Центр" и "Юг", из-за не подвезенного горючего – нечем было его подвозить – лишились авиаподдержки и несли немыслимые потери. Еще большие потери понесут они в июльско-августовских боях под Орлом, Белгородом и Харьковом...
Только к середине ноября 1943 года все баржи разрозненными караванами наконец подтянуты были судами Волжской Военной флотилии к району Красной Глинки, что севернее Куйбышева. Армии нужна была только тара под горючее. За "посуду", но не за замученных и сгнивших в этой "посуде" людей, спросится с преступно не выполнивших распоряжения Верховного!
Всего этого мы в ту страшную ноябрьскую ночь 1943 года у Волги не знали – не могли знать. Но, слушая людоедский диалог двух преступников, понимали: свара между ними идет не на жизнь, а на смерть. Здесь уже не до субординации было: через сутки того и другого потянут на правеж, результатом которого будет только "стенка"! Она неотступно маячила теперь перед глазами областных бугров примером "Бряндинской расправы", по своей сравнительной мизерности ее причин несопоставимой с этой вот, что выплыла теперь из осенних волжских туманов...
Деревообделочный комбинат УНКВД Ульяновской области по чистой случайности на три часа задержал контролируемую отправку железной дорогой Каслинскому, на Урале, снарядному заводу партию одной из тринадцати деталей ящиков для боекомплекта. Поезда с двенадцатью номерами дощечек пришли заказчику точно в срок, а прицепленные к другому составу восемь вагонов со злосчастной тринадцатой деталью "спец укупорки" опоздали. Сам же этот состав задержан был диспетчерами сортировочной станции Кинеля, – пропускали вне очереди – на фронт(!) шесть литерных эшелонов. В момент приемки не досчитавшись детали, наученные горьким опытом каслинские заказчики немедленно, как положено, донесли в Комитет Обороны о "недополучении" комплектующего изделия. Их тоже можно было понять: на территориях бесчисленных уральских заводов боеприпасов накапливались горы готовых снарядов и мин, таящих смертельную опасность и для самих предприятий и для забитых людьми, лепившихся вплотную к взрывоопасным "терриконам", рабочих посёлков. Тем более что немецкие разведчики уже начали появляться над Уралом, предвещая бомбежки. Через сутки прилетевший в Бряндино трибунал мгновенно "разобрался" с «вредителями и диверсантами» из ульяновских энкаведешников: одиннадцать руководителей этого почтенного ведомства были тут же расстреляны...
У нас же было не ЧП с задержкой дощечки – здесь, наполненные трупами тысяч зэков, "дерьмом", которое "лопатами не берётся", наваждением маячила в моросном тумане ночи армада нефтеналивных барж.
В сущности, львиная доля сохранившегося к 1943 году флота Волги и Каспия. Уведенные преступно из оборонного резерва, они восемь месяцев болтались на просторах огромной реки, тихо губя замурованных в них людей. В военной горячке, охватившей громадную страну и её граждан, "отстаивались" спокойненько в горящей Волге. И так же, спокойно и тихо, добрались до места назначения с... семимесячным "опозданием"…
– Да что там "трибунал", товарищ комиссар второго рангу! Трибуналом прежде надо было стращать, да тех, кто это безобразие затевали. Или не знали оне, – кто танкеры у фронта отобрали, – что немцы на Волге творят, и что по-перву топят? Знали. Возможно даже, что и рассчитывали на это, сроки буксировки назначая. "Тридцать суток!". Вот они, эти "тридцать"! А две с половиною сотни суток не хотите?!
– Т-ты это мне осмеливаешься говорить?! Т-ты?!
– Я. Я осмеливаюсь! Я, товарищ комиссар второго рангу, и трибуналу сказать это не побоюсь. Бояться мне нечего: не я эту аферу затевал с зэками, да с пустыми пунктами питания, да с буксирами-невидимками! Много художеств повидал – старый уже… Но таких...
Тут даже я, наконец, сообразил: боров-то наш, Ивойлов, – не лыком шит! Он ведь этот разговор-бодягу затеял при нас неспроста. Они, чины энкаведешные, вообще-то, при нас говорить не стеснялись. Не такие еще разборки вели промеж себя, полагая нас существами низшими, вроде животных, перед которыми стесняться не пристало. Но здесь, на палубе страшной посудины, Ивойлов затеял разговор неспроста. Он свидетелей к предстоявшему трибуналу готовил. И темою свидетельства были не погубленные в трюмах люди, а всё та же "тара под горючее" – предмет интереса Верховного. И ещё: совершенно непонятные действия – или полное бездействие – задумавших и отправивших в никуда множество людей! Понимать его надо было так: дело с этапом нечисто. Он это предположение, тет-а-тет, высказывает коллеге-начальнику. Без свидетелей – на всякий случай. Но... хочет, чтобы свидетели всё же были...
И они будут! Будут они!
– Все! Я с тобой больше здесь говорить не стану – в управлении у меня договорим...
– Поздно будет – в управлении-та! Завтра срок! А до завтрева я отсюда никак уйти не смогу – люди мои здесь. И баржи – вот они. Тут. Стоят. Ждут. А снизу другие прут – военные теперь за них ухватилися хватко – по второму разу уже не отберешь у них! Теперь они баржи эти нам повставляют: радёвка за радёвкой мне на стол кладется почасно! Читать не успеваю... И вот, товарищ комиссар второго рангу, к завтрему очистить все эти посудины приказывается, а мы на первой этой двенадцать часов топчемся, и одну ее никак опорожнивать не начнем – тысячи же покойников, – это в одной только! А в тех? А дальше, которые на подходе? Они ведь и вовсе за сутки не подойдут. Тут надо все по-другому делать. А как? Нет опыта, товарищ комиссар второго рангу, как в таком разе здеся, при такой густоте населения поступать. На Дальнем Востоке после приказа июльского тридцать седьмого года номер "ноль ноль четыреста сорок семь" мы баржи из Благовещенска не выгружали вовсе, а притапливали... этта, топили, значит, там же, в Амуре, наспротив Николаевска. А тут мало того, что не очистить никак, а сами-то баржи не трожь – тара! И еще вопрос, товарищ комиссар второго рангу, – куда все содержимое, значит, разгружать? Вот – вынесли, к примеру. А дальше? Вопрос, товарищ комиссар второго рангу. Бо-о-ольшая политика! Ладно, – наверху траншеи роют. Что б свалить в них. Так ведь на всё берега не хватит – столько их покойников набирается по сводкам! В прошлом году можно было все в воду – в реку, – там без этих Волга покойниками исходила, солдатами, вольными ли. Все к одному. А теперь нельзя. Народ кругом. А он и так все узнает – не в зоне получилось. Подумал кто?
– Не твоего ума дело, – не то устало, не то примирительно констатировал комиссар. – Ты разгрузку организуй, ученый. Любой ценой и способом любым. Не сделаешь – ответишь головой...
...Я вернулся в трюм, когда на баржу начали заносить мешки. Они были из крафт-бумаги, старые – в цементе. И, измокнув, сразу раскисали. К утру, изредка выползая наверх – отдышаться, – долго терпеть запах, и остальное всё, было невозможно, – мы выдали на палубу сотни три-четыре мешков. Но в трюме всё было как прежде и вовсе на сон не походило.
С берега крикнули, чтобы мы вылезали – оправиться. Мы выбрались на взлобок. Легли. Вонь из трюмов казалась здесь ещё гуще, хотя северный ветер вдоль Волги, обогнув Жигули, дул сильно, и запах, вроде, должен был относить. Тут "Студики" на буксирах притащили полевые кухни – настоящие, солдатские. В покойницкий дух вплелся, вызывая новый приступ тошноты, острый запах свежеиспеченного хлеба. Будто по команде, всех снова вывернуло. Когда вселенский пароксизм рвоты приутих, мы опять легли – ни сил, ни позыва не было подняться и идти к кухням. Не до еды было. А вокруг уже мельтешили, раздувая огонь под котлами, повара в фартуках, и пёр настырно хлебный дух. Вообще-то, для нас должны были привезти обычное зэковское пойло. Потому солдатские кухни ещё и насторожили: не иначе, нас, за сатанинскую нашу работу, решили накормить человеческим едовом. Возможно даже – в счёт экономии на тысячах загубленных зэков, – чего не бывает... Или, может, задумали в последний раз досыта накормить. Ведь ещё и не из-за таких "экскурсий" в трюмы, ещё из-за приобщения не к таким делам своим, не к таким "тайнам мадридского двора" начальство насовсем прятало свидетелей!
А может и так – очень хотелось верить и в такую версию: спохватилась власть, что – да – один зэк еще, конечно, не человек, но тысяча, и, тем более, многие тысячи – люди всё же. Не просто "РАБсила", падло, пыль серая, но люди! Такой этап из Баку! Неужто не задумался никто? Неужли не ужаснулся?
Не ужаснулись.
Свидетельство тому услышанный нами диалог на барже – разговор двух пожилых людей. Отцов чьих-то, дедов. Любимых, верно, и любящих. В разговоре их – пусть под прессом навалившейся на них смертельной угрозы собственным их жизням, значит, угрозы всем их любимым, любящим, – в их перебранке мы не услышали, не почувствовали и тени жалости к погибшим. Даже жалости казённой, рассчитанной только на нас – свидетелей их преступлений. Той жалости, что теплится даже в чёрной душе рядового убийцы. Ничего этого мы не услышали и не почувствовали. А увидали только животный ужас за собственные шкуры и только в связи с "ёмкостями под горючку" – под "посуду на четверть миллиона самолёто-заправок"! Они уверены были: никто не спросит с них за убийство в баржах! Как не спросит за более чем миллион умерщвлённых к тому часу на Безымянке, на множество безымянок по всему государству, где за четверть века загубили они армии россиян...
...Голодные до беспамятства, к еде не подошли – поплелись к воде. Полезли в трюмы. И там, обессиленные и опустошенные, погрузились в ТО, что когда-то было живым, что недавно ещё дышало, надеялось и билось в смертном отчаянии о переборки танков, захлебываясь воплем и собственной кровью... И погибало – медленно и мучительно – забранное в железо... Час. Или два. Или вечность мы черпали мешками Человеческую Плоть и передавали ЕЕ вверх – в люки – висевшим на скобах товарищам. И вновь черпали, сливаясь с НЕЮ. И замирали, когда новый вал катился по ЕЁ поверхности. И все эти страшные часы собственной нашей казни присутствием висело над НЕЮ, над нами, над миром студенистое облако сиреневого пара – истерзанного духа человеческого, ещё более холодного, чем ОНО САМО. Пар был ещё более плотным, чем ОНО, и потому непередаваемо более страшным...
В какое-то время мы вдруг ощутили, что пар этот проник в нас и пропитал насквозь. И тяжесть ЕГО была так непомерно велика, что мы перестали дышать и стали тонуть, бессильные сопротивляться ледяным веригам плоти. Тогда, вытаскивая друг друга в спасительное жерло люка, мы вырвались к воздуху. Истошными голосами белошубники завопили было: "Наза-а-ад! Наза-а-ад!". Но мы расползались и расползались по палубе, проваливаясь в ослепляющую густоту света вспыхнувших вслед за криками прожекторных лучей. А вокруг свирепствовала Ночь. Та, которой загнали к НИМ, или уже другая, или третья... Здесь, на свету, мы увидали, во что превратил нас трюм: ничем мы не отличались от ТОГО, что трюм наполняло. Тогда молча – а говорить мы уже не могли – двинулись к борту. Разглядев нас, белошубное воинство отодвинулось, и тоже молча покинуло палубу. Мы спустились в воду. Светало. Солдат расставили вдоль берега по пояс в воде. Мы пошли за ними и попытались о т мыться. Окоченевшие еще внизу, в трюме, мы не почувствовали ни терзающего холода ноябрьской волжской воды, ни смертной вязкости облепившего нас осклизлого Праха Человеческой оледенелой Плоти – трюм ободрал нас, как псов на живодерне... И река н е отмыла... Теперь нас можно было совсем сбросить в Волгу. Или убить на месте. Но получасом назад мы выдали из преисподней наши последн и е мешки. Нас "притормозил" беспредел, который бросает людей на автоматы или вспарывает собственные глотки... Они это поняли. И тут же снова нас, распростертых на берегу, позвали к кухням, – уже пошли третьи сутки с ночного подъема в зоне. Но мы никого не услыхали. Нам приказали снова лезть в люки. Мы не поднялись. Озверевший от толпы беснующегося начальства, от мертвецкого непереносимого духа, от близости ТОГО, что стыло в трюмах, конвой крушил нас прикладами, топтал сапогами и, отчаянно матерясь, пытался травить овчарками. Но теперь вонь от нас была страшнее пришедшей с Волги. И псы зло огрызались на поровших их поводками проводников и совершенно в человечьем отчаянии бросались на них, вгрызались в полушубки, в оружие, во всё, что подвертывалось под их клыки. И, воя, оттаскивали от нас солдат!
Распаляясь бессилием, исходила ненавистью, билась в истерике вокруг толпа ивойловых и суздальцевых, голосил полк чиновных бездельников и дезертиров, визжал из-под оттянутой маски управленческий генерал-коротышка, подпертый тремя молодыми холуями. Стадо рептилий натравливало и натравливало на нас солдат-конвойных в теперь уже совершенно бесполезной попытке принудить убрать за ними, с п рятать за них все тою же "очисткой нефтеналивняка" еще одно преступление, совершенное ими вот в этих, маячивших у берега Красной Глинки, баржах. От которого никуда не деться, не уйти, не спрятаться. Тогда – под вопли белошубной сволочи – мне померещилось, что наше – впервые за эти страшные дни и ночи – сопротивление их попыткам заставить нас лезть в трюмы напугало их. Они, ответственные за «тару под горючку», будут теперь отвечать и за погибших в ней. Просто, и это лыко вставят им в строку. И учинят им "то ещё" Бряндино! Потому – казалось – дыбом стояли у них волосы, – у безымянлаговских и областных бугров. Ведь они – профессионалы. И потому знают, что произойдёт с ними и, по законам системы, с их семьями по окончании не "чужой", бряндинской, а вот этой вот собственной истории с содержимым нефтеналивных барж...
Через несколько часов память и око Верховного упрётся в баржи... А их ещё и не начали как следует очищать. Потому страх распалял убийц до истерики. И гнал, гнал на нас. А было нас теперь более семисот – ночью прибыло пополнение. Сходу – с машин – оно тоже улеглось на взлобке рядом с нами. Конечно, можно было, или, убрав, или перестреляв нас, пригнать на разгрузку новую партию зэков. На Безымянке было нас "за два миллиона". Но полишинелева тайна БАКИНСКОГО ЭТАПА уже выплеснулась из барж и, не без помощи белошубной банды, растеклась по волжскому берегу. Тем не менее, скандально упущенную преступной нерасторопностью самого большого в СССР оперчекистского контингента, тайну содержимого трюмов барж следовало по возможности уберечь от дальнейшего распространения. Её нельзя было впустить в находящийся рядом огромный город – в фактическую столицу воюющей страны. Тем более, в чреватый непредсказуемой реакцией на случившееся БЕЗЫМЯНЛАГ. Тайну необходимо было загнать обратно – в трюмы. И там похоронить. Но не похорон её ожидал Верховный. А в моросном тумане хмурого волжского дня уже видны были всем стоявшие на якорях, под охраной кораблей Волжской флотилии, чёрно-ржавые махины корпусов наполненного мертвецами "нефтеналивняка".
...Измёрзнув до позвонков, двое с половиною суток лежали мы в стылой жиже на ветродуйном взлобке. Команда была: – «Мордой в землю! А зашевелится кто – рапть автоматами!". Всё это время не отходила от нас белошубая команда – надеялась, что сломит. Переживала вслух и кары измысливала, которыми покарает нас, если "не опомнимся, не подчинимся". Спала урывками в кузовах "Студебеккеров", в антрактах качая права и подтравливая на нас совершенно обессиливших без сна и задёрганных солдат-конвойников.
А мы всё лежали, прижавшись друг к другу. И только одна общая мысль терзала: вдруг окончатся силы, уйдут в замерзающую грязь. И мы не сумеем сорваться разом в броске к уже приглянувшейся каждому шее.
Всё же, почти семь сотен кессонщиков! И если всем сразу?! Броском! Добрую окрошку можно сварганить из белошубной падали! Если всем враз! Но наши бредовые задумки рушились, вроде: в ночь на третьи сутки новый отряд шуб прибыл. И с ним вместе два батальона "Спецназа" с полусотнею овчарок. После "совещания" вокруг комиссара "второго рангу", полковник – начальник карателей, картинно-зябко кутаясь в длинную и необъятную даже для его корпусной фигуры доху, подошел к нам. Сказал негромко, "по-хорошему": – Отдохните, мужики, ещё чуток. Мы тут пока заправимся. И кончим с вами, если не подчинитесь. Лады? А "Ваньку валять" больше не позволю. – С тем отошел. И вместе со всею начальственной кодлою занялся хорошо нам видными фирменными кулёчками, яркими банками, термосочками – усиленным питанием для поддержки наших палачей, присылаемым в СССР от лица благодарного американского налогоплательщика. По сегодня не сомневаюсь: именно, термосочки-кулёчки всё и решили. Даже "молчун" Андрюс Куприс, который всегда "моя хата с самого краю", сказал: – Скомандуй-ка, Стёпа, чтоб вежливого этого полковничка никто, окромя меня, не поимел... У меня с ним беседа будет.
– Добре! Однако, обождёшь, покуда похавает он? Или как?
– А чего ждать-то? Самое время: они как раз бациллу давят, с-суки позорные. Потому кровь ихняя вся в кишках, а в мОзгах пусто.
И вскочив, запустил в своего оппонента плоскую каменюку...
– Што?! Хто?! Хто камень кинул, падлы?!... От-тряд! К бо-ою-у-у!
– К бою, мерзавцы! – выкрикнул неожиданно Плющихин – доктор. – К бою! Будет вам бой за всех покойников в баржах! Ответите за каждого! Да! Да! Ответите за них! Не перед нами, так перед народом ответите!
– Хто агитацией занимается, падлы?! Хто?! – Полковник осатанел от камня и враз растерял наигранное "спокойствие". – Кричал хто, паскуды?
– Все кричим, – тоже "по-хорошему" и
негромко проворковал Абраша Стаковер. – А тебе, заразе, и крикнуть не
дадут когда за эти вот художества
вмажут кугель в загривок, подонок!..
И закончил сердито: – Да! Покойники в
баржах тебе-то отольются, как пить дать...
– Я-а-а...! Т-тебя-я-я!... Ж-жидяра пархатая-я! – завизжал полковник. Выхватил пистолет. И, сбрасывая с плеч доху, козлом запрыгал по лежащим людям. Конвойники тоже вскинулись! Заклацали затворами автоматов. Стали набегать вразнобой. Но тут, очень вовремя, новоприбывшие "спецназовцы" выскочили из-за машин и припустили своих овчарок на самые длинные поводки – травить и рвать нас. Потом они бросились к нам. В сторону Плющихина и Стаковера брызнули красные трассы...
– А пёсики-то свеженькие! – успел крикнуть вдруг Виллик Круминьш. – Сейчас пёсики нас учу-уют с нашим говном! Будет потеха, братцы-ы!...
И точно! Полковник почти добрался до Стаковера, уже вставшего на ноги навстречу...
Ослепляюще "взорвались" прожектора... Смешались "Спецы" с конвоем... И тут – враз – вся собачья свора, – те самые полсотни овчарок, – смолкла... На мгновение свалилась на задницы... И молча же рванула прочь от вдруг нахлынувшего на неё – теперь уже нашего – покойницкого духа! Собаки яростно выдирались из свалки, подсекая солдат поводками!.. Андрюс поймал, кинул на себя полковника... Отбросил тотчас на кувыркавшихся солдат... Кого-то ещё рванул к себе... Снова бросил... «Приёмчик» Андрюса был незатейлив: комбинация неистребимой ненависти к разорителям его литовского дома, железных рук перфораторщика, уточнённого в эти дни и ночи адреса "долгожданной беседы". Конвойники, по-дурному втянутые уже упокоенным Андрюсом полковником в свалку, очутились с негодным для рукопашной оружием в ситуации для них убийственной – в плотно охватившей их толпе яростно работающих ножами и заточками озверевших зэков!.. Ни на зонах в спешки ночного подъема, ни перед посадкой в машины конвой нас не обыскал, озабоченный одним: быстрее добросить нас к Волге и там загнать в баржи. И теперь зэки, доведенные увиденным в трюмах до сумасшествия, в развернувшейся – действительно, не на жизнь, а на смерть – схватке, остервенело резали солдат и ненавистное белошубое воинство страшным тюремным оружием. Вырывали у живых ещё, или уже у мёртвых конвойников автоматы, и в упор расстреливали уже и не пытавшихся защищаться, а лишь норовящих вырваться из свалки обезумевших от ужаса солдат... Погасли разбитые прожектора. Но прежде, чем тьма упала на нас, мы успели заметить, как, бросая добиваемых бригадниками солдат, рассыпаясь вдоль берега, рванулись прочь остатки белошубников... Их бегства нельзя было допустить – Степан кричал, что их казнить всех надо, всех до одного! И, еще сильнее озлобясь, люди кинулись вдогон... Страшно и отвратительно вспоминать, что было вслед за тем, как настигали их... Но надо помнить, чтО эта сволочь показала нам в трюмах! ЧтО она нам продемонстрировала!
...Зарезанных и расстрелянных на взлобке мстителям оказалось мало – люди метались вдоль берега и по степи в поисках каких-то ещё карателей, находили их, настигали во тьме и, в исступлении, рвали в клочья...
…Мы все были обречены. Обречены одним лишь "фактом оказания сопротивления". Потому никто никого не жалел, как не жалел себя, как никто никогда не жалел нас. Правил толпой беспредел, – тот самый, что направлял белошубых зверей. И он же оповещал нас всех, что теперь никуда мы отсюда не уйдем – руки поднявшие на святая святых подлейшей из систем власти – на ее силу, на армию ее подручных и палачей, да еще во время войны! И это – расстрельные статьи: 58-1, 58-2, 58-8, 58-14. И нам всем не жить! Но безымянлаговские подонки нас бы и так, без этой резни, не выпустили живыми, чтоб спрятать своё преступление – "БАКИНСКИЙ ЭТАП"!
Мы считали минуты, в которые разбежавшиеся и чудом спасшиеся конвойники д о б е рутся к замершим посёлкам – к телефонам. И вычислили: жить нам оставалось час... Ну, полтора… Они не остановятся перед уничтожением всех сцепившихся на взлобке у Волги – зэков ли, или даже своих же вертухаев и солдат: им "локализовать" прикажут "инцидент". И тоже – любой ценой. А уж за ценою они сроду не стояли. Что теперь делать? Бежать? Или резаться до последнего – "оскомину" сбить на режим?... Дорого себя продать? Так ведь который год продаем, а покупатели только теперь явились! А время бежит стремительно. И вот уже замечаем в темноте: товарищи наши – по бригаде и по бараку, – уголовная братия, – не философствует напрасно, время не теряет. Резала она "ментов" от души, с размахом,– и, субстанция прагматичная, – успела в паузах принарядиться по сезону в содранные с вертухаев полушубки и сапоги, обзавестись оружием – "по чину" и чтоб "пронести"... И даже частью слинять небольшими группками...
Надо попытаться уйти и нам. Если есть у нас шанс... Пора. Самое время. Все благие причины, по которым многие из нас до сих пор бежать не считали возможным – они теперь смысл теряли. Я не считал себя вправе собственным гипотетическим побегом обречь стариков и брата – где бы они ни были – на новые муки: с ними расправились бы по-страшному в Колымской, – как я думал тогда, – дали! Но после нашего с Мотиком Сосен*) декабрьского, 1942 года, свидания, всё изменилось. Приобретенное тогда моими американцами – всё же керюхами по "антигитлеровской коалиции" – право знать, что происходит с нами, уже работало! Маму с отцом и брата советские власти, без серьёзных на то причин, – (как полагал я) не тронут. А вот мне после этой ночи уж точно – не жить! И если побег – единственный шанс выжить, то не воспользоваться им в этой ситуации, – когда все силы зла против тебя, а выход один, – чистое пижонство.
А пока мы тут истязаем себя беспредметными сомнениями, область и лагерь уже гонят сюда карателей, которые – точно – комплексом сомнений не страдают! И исполнят свою работу в лучшем виде.
– Степан, – спросил я. – Народы линяют! Может, и нам пора?
– Пора! Сейчас только Васыль снизу вернется... Они, верно, район уже оцепляют по-крупному, – сверху только, со степи по-вдоль Волги. По темному времени они вниз, к воде, не сунутся. И конечно, и скорей всего, с фарватера реку они уже перекрыли, с-суки... Васыль вернется – узнаем. – Слышь-ка! А что, если нам на баржу вернуться и в трюме пересидеть? Они туда если и сунутся, то только напоследок, когда от крови устанут. Главное, они без собак там навроде слепых и глухих, а собачек теперь к берегу не подтащить, им верха – и нас с нашею блевотиной – хватило. Видал, какую они свалку устроили, собачки?!
Прибежал Васыль:
– Львовича и Абрама нету нигде!... И начальства! И оцепления снизу никакого нет – сбежали, падлы!.. Между прочим, народы-то на "Студиках" отрываются полными машинами!.. Да! На нашей барже солдат несколько... Может, и их трюма выгребать нагнали?
– А видно?
– В том и дело, что ничего! Темень! Но солдат видать – по фонарям, которые нам давали... И то ли трап скинутый у кормы просматривается, то ли стрела переломилась к воде, – темень!
– Ладно, собирай людей – наших только, понял! Игрушки кончилися!
Через несколько минут мы поодиночке начали уходить вниз, к реке.
Толпа на взлобке быстро редела. Веселье мести кончилось. Крови вылилось "под завязку", насытив жаждущих и напугав случайно влезших в свалку. Часть зэков бежала – к привидевшейся воле. Часть, – от страха перед карой, – за кровь. Все понимали – воля коротка, кара настигнет...
Никем не замеченные, кинув в воду оружие, жалкие остатки бригады вплавь добрались к свисавшей стреле. По ней, ползком, влезли на палубу, огляделись в густой и непроглядной предутренней тьме. Берег был виден плохо, но движение толпы просматривалось по автоматным трассам и по мельтешению теней, передвигающихся у зажженных автомобильных фар. Отсюда оно показалось еще более грозным, а пространство, охваченное побоищем, огромным. Даже призрачная удаленность от ветродуйного взлобка почему-то успокоения не несла. Быть может, из-за того, что рядом в темени ночи на этой же посудине болтались где-то те же конвойники...
Тут появившийся из тьмы Васыль доложил: солдат на барже человек семь-восемь; все сидят у фальшборта будто трахнутые и глядят на берег; чего ждут – неведомо; так же, как и мы после трюма, до макушки вымазаны в ЭТОМ и, верно, воняют так же... Еще: были они в первом, "нашем" танке – только его люк откинут, но кто-то работал еще в двух следующих трюмах – около их захлопнутых люков тоже навалены крафт-мешки и валяются неубранные – с ЭТИМ...
– Так, мужики, – делать нам пока больше нечего, как пересидеть во втором или в третьем трюме. Ни лодки у нас нет, ни досок или балана, чтоб плотик смастырить. Вплавь по такой воде – через минуту судорога – и кранты! И по теплой бы воде никуда нам не доплыть – которые сутки без жратвы. Сил нырнуть нету… Но есть шанс: так дело идет, что баржи эти у лагеря военные отберут – тара им так и так нужна. И если отберут и перечалят в другое место – тогда поглядим, как жить дальше будем. Что второпях слиняли с того хипежу – дельно. Однако же, не прихватили харча, а его у машин навалом. Если не поздно ошибочку эту исправить, может кто, пошустрее кто, смотается на берег, если сила наберётся? Нам же – в трюм. Теперь – пока тихо – разговор, мужики: если уйти не получится и возьмут нас на барже – знайте: мы все здесь с первой минуты, как нас сюда начальство спихнуло; и никуда мы отсюда не спускались, – ни отмываться, ни к котлам, – сил на то, вправду, никаких не было. Замётано? Заметано! Теперь сил у нас сейчас еще меньше. Но из последнего, когда солдаты с баржи слиняют, нам требуется не так пересидеть, как из люков вытащить на палубу, сколь сможем, мешков с ЭТИМ. И до посинения упираться: мол, нас сюда загнали и мы вкалывали, как могли, и сменки дожидались... Все! Ну, а когда стрельба началася, мы и вовсе носа из трюма не казали – боялись заденут... На том, мужики, стоим. Так?.. Замётано!
А на берегу всё вскоре переменилось: там громко закомандовали; снова зажгли прожекторы, но не те, что были расстреляны – из степи уже. Шустряки наши едва успели вернуться со взлобка, не добыв бацилы. И первое, что увидали мы в вспыхнувшем свете – цепи солдат, перебегающих вдоль берега у самой воды! Они оцепляли взлобок и толпу на нем... Еще мы увидали несколько подкативших к месту боя машин с солдатами... В эту минуту на палубе началось движение: забегали до того тихо сидевшие конвойники-вычищальщики, понесли на бак лестницу, которую, видно, убрали на всякий случай, когда на взлобке начался шум... Сбросив ее вниз, они быстро спустились в воду и исчезли во тьме. Мы остались одни. А к взлобку все подходили и подходили машины с карателями. Толпа было подалась к воде, но тут с разных сторон в ее гущу понеслись красные трассы автоматных очередей и начался крик вперемежку с треском автоматов. Треск был сплошным – били длинными очередями. Толпа отпрянула от Волги. В образовавшееся пространство между нею и берегом вылилась в свет прожектора откуда-то взявшаяся орава вездесущих белошубников. Теперь уже, кроме пистолетов, вооруженная автоматами. Хором голося и стреляя по толпе, они, словно отрепетировав, пригибаясь и строем перебегая, картинно карабкались на взлобок. Крики раненых и умиравших людей в толпе перекрыли автоматный треск, – там, видно, все шло к концу: каратели "долокализовывали" мятеж...
– Самое бы время и отсюда линять, – во-она что они творят! Кончат с теми, что окружены, и пойдут шмонать берег и баржи! Чего ждать-то?!
– Куда линять, – в воду? Так то ж смерть... Сами почуяли, когда лезли на баржу, и тут до сейчас не отогрелись... И дошли окончательно.
– Так всё одно – кранты нам! А река, может, побережет, вынесет куда-нибудь...
– Всё туда же и вынесет...
...Поглядите, мужики!
Мы глядели во все глаза.
...Как в старом добром кино "про гражданскую войну", сцена расстрела "наших" была неожиданно нарушена резким воем сирен выскочивших внезапно из-за снежной кулисы двух бронекатеров. Обвешанные огнями, они неслись прямо к нам – на нас, будто их капитаны задумали выбросить их на берег! В последнее мгновение, проскочив вплотную у кормы нашей баржи, лихо сработав сиреной "полный назад!" и круто зарывшись в воду носами, они эффектно осадили метрах в двадцати от берега, обдав убегавших вверх по откосу белошубников крутыми пенными валами. На их палубах задранными вверх оглоблями торчали счетверенными стволами то ли ЗПУ, то ли ЗАКи – в снежной ряби было не разобрать.
– Э-Э-Эй! На-а берегу-у-у! – прорычал в радиомегафон сиплый остуженный голос. – Что там за базар?! Кто – начальство?.. Снима-а-ай люде-е-ей с посу-у-уды! Уво-о-одим сейч-ас всю-ю!
– Это как же, – уводите?!. – Прокричал с берега кто-то командным голосом.
– Так и уводим, не дождясь! Или не вам приказано было: "Посуду освободить?" Ва-а-ам! Теперь без вас освободим! И вас тоже – за посуду эту! И за "художества" ваши...
Теперь к берегу сбежалась уже целая толпа начальства, распаленная расправой на взлобке. В толпе задвигались возвратившиеся из бегов областные и безымянлаговские бугры. Один из них, высунувшись, крикнул:
– Это кто приказал – уводить?! Чье распоряжение?
– Пантелеев приказал! Командующий!
– Там же... Не разгружены они, баржи-то!... Люди там, в трюмах...
– А вам их сроду самим не разгрузить, – людьми!
– Так там же... спецконтингент на баржах! Этап! Заключенные!
– Были – сплыли!... Р-развернули, пас-скуды, "Второй фронт" прежде союзничков! С того Гитлер нашего брата крушит, с этого – вы, г-гады! И все по русским, по русским,– по России, мать вашу разъети! "Люди в трюмАх"...Про людей вспомнили, людоеды! Вы хоть поглядели раз, что с этими людьми сделали?!. С-суки...
– Кто это про "людоедов" и про «второй фронт" болтает?! Или крыша у тебя поехала, и осмелел, контра?! Разгово-орчики затеял, умник! Я те поразговариваю! Я поговорю! Доложись бы-ы-ыстра – кто агитацию распускает! Не доложишься – огонь откроем!!! – заблажила, завелась белая шуба в новеньких, сверкающих под прожекторным светом, генеральских погонах, откровенно взвинченная продолжающимся на взлобке расстрелом. И обеспамятев окончательно, взрезвилась, в войну заиграла:
– Ба-а-атальо-о-оны! К бо-о-ою-ю! Прожектора-а-а! Н-а-а реку-у-у!
...Отсюда, с палубы, из тьмы, мы, замерев, глядели на развернувшуюся сцену, чувствуя себя зрителями невиданного театра абсурда. Никто из нас в те минуты не думал о собственной судьбе. Зрелище захватило нас... Уводило от реалий ночи... Освобождало от химер убийственной повседневности.
Быть может и, скорее всего, офицер на катере пропустил бы мимо ушей генеральский бред. Но не один генерал ополоумел в эту ночь от наслаждения расправой над взбунтовавшейся сволочью, – их толпа была, ухвативших "право" "косить с автоматов" всех ослушников. Теперь, против нового ослушника-контры с катера подняли они оружие, и оно "само собой" заработало – красные пулеметные трассы потянулись над катерами, сцепясь, посходились над мостиками, зашелестели по броне...
– Во-она как вы?! – рыкнул с катера мегафон. – И "оружие – значить, к бою!"? Огонь, значить, открываете?.. По нас – огонь?.. Та-а-ак?!. Еще и доложиться вам?! Н-ну, с-сук-ки, сейчас доложуся – со всех стволов:
– На-а-а-а батар-р-рея-ях! Слуу-ушай команду-уу! По-о-о бер-р-регу, по ш-ш-шубам по бе-ел-лым, пр-р-рямо-о-ой наводко-о-ой! То-о-о-всь!
На палубах враз мелодически звякнул "телеграф"... Взвыли – коротко, жестко – сирены. Вроде сами собою – на берегу – сгинули, разлетевшись звонко, оба зенитных прожектора! Выстрелов не слышно было ещё, только трассы ушли туда, как играючи... И сразу в берег ударили прожектора с катеров – осветили-ослепили груды белых шуб, разом – точно, мордой в грязь – повалившихся в истоптанное месиво берега вслед за многообещавшим мегафонным ревом "То-овсь!"
Может быть, и эта позорно-комическая сценка сорвала бы настрой военных речников "выучить" "ментов" правилам "хорошего тона" в обращении с флотскими. Но ослепленные прожекторами с катеров "батальоны", что болваном-генералом приговорены были "к бою!", лишенные удовольствия видеть свое геройски распластавшееся в грязи начальство, огонь открыли... Длился он секунду или две, пока стрелявшие не "успокоились" под снарядами тоже секунду-две "отработавших" установок с катеров... Проторкали-прогремели клепальными молотками автоматы зениток, смолкли. В тишине прохрипел мегафон. И тот же осипший голос сообщил дикторским тоном:
– Повтор-ряю: командующий Волжской военной Флотилией Пантелеев приказал посторонних людей с баржей снять и баржи увести для освобождения под горючее... Предупреждаю: поднимется кто хоть один с земли без моей команды, или, не приведи Господь, пальнет кто, – взаправду успокою всех разом и еще сполосну для десерту с огнеметов! Предупреждаю по-русски, а кому непонятно – по-татарски могу... Или матерно. Или с орудий... на международной фене…
Пришедшее, наконец, утро, весь день, вечер и начало следующей ночи пролежал берег "мордой в грязь". Все это время дождь со снегом осыпал людей. Умирали раненые в резне, под автоматами карателей, под зенитками речников. Только ночью берег окружен был высадившейся с новых катеров морской пехотой. Уложенным оперативно позволено было встать, разобраться по своим командам и частям. Заполночь начали работать комендатура и военные прокуроры Флотилии. Высокое областное и безымянлаговское начальство, лишившись за полторы суток на мокром откосе всей своей спеси, угрюмо толклось у костров, которые разрешено было запалить... Судьба начальства оставалась неясной. Срыв в разгрузке барж угрожал жесточайшей карой. Но всех скопом, или выборочно? Решением трибунала, когда появлялся пусть призрачный, но шанс свалить вину на отправлявших и сопровождавших этап азербайджанских коллег? Или "наездом" – по команде Ставки, где и "мама!" не успеешь выкрикнуть?
"Проблема", как ситуацию в беседе с комиссаром "уточнил" "дипломат" Ивойлов. Но он явно что-то недооценил: в скандал с тарой неожиданно круто вмешалась Армия – давний заклятый друг НКВД. Года не прошло после Сталинграда – Армия явочным порядком, силой, присвоила себе право применять оружие без предупреждения. Право, до сих пор безраздельно принадлежавшее исключительно ведомству внутренних дел! Мало того, применять оружие, причем любое, не только против внешнего врага, но в случае нападения на Армию – против кого угодно! Произошла угрожающая перестановка сил. Верховный сразу это почувствовал. Ощутили на себе эту метаморфозу руководители ведомства внутренних дел и госбезопасности. Но предпринять что-либо уже не могли. Ничего не могли они поделать и сейчас, и не только из-за бесцеремонной армейской акции здесь на берегу и своей беспомощности перед силой действующей армии.
Не сомневаюсь: именно на берегу, "остудившись" в мерзлой грязи после горячечного ража расстрела зэков на взлобке, разнокалиберная начальственная шушера впервые "вспомнила", что совсем рядом, чуть ниже, в танках нефтеналивных барж покоится вещественное доказательство их действительного преступления. Беспримерного по цинизму и масштабам даже для ГУЛАГа, на котором пробы ставить негде по части истребления человеков. И вот тут-то... Были ли виновны только отправляющие "Бакинский этап" и сопровождавшие его, или виноватыми оказывались хоть как-то сопровождавшие и принимавшие этап? Ведь и сама идея, исполнение и результат преступления безраздельно принадлежали системе НКВД СССР и в ней – Куйбышевскому областному управлению и управлению Особстроя – БЕЗЫМЯНЛАГУ. Все того же Богом спасаемого столичного учреждения...
...В отличие от начальственной, наша судьба была предельно ясной, ясней некуда – яма. За шесть суток без еды, сна и воды мы дошли окончательно. Жили ужасом увиденного, вспышкой бешенства, остатком сил. Седьмые сутки в трюме мы не выдержали... И остались бы там, без желания и сил выбраться наверх...
Наверх нас следующей ночью вынесли матросы десантной бригады. Ни о чем они нас не спрашивали – все и так было видно и ясно. С баржи они переправили нас на один из бронекатеров. Тут же, у трапа, на его палубе умер Евген Захарок. Нас снесли вниз, у душевой распороли на нас застывшую корой "одежду", положили на трапы и обмыли горячей водой с мылом "К". Ужасный запах этого дикого препарата, знакомый мне с моего детдомовского младенчества, показался райским... Потом нас занесли в кубрик, уложили в койки-гамаки, и, не позволяя уснуть, напоили сладким чаем...
Вот это уж был действительно сон... Он продолжился утром: нас разбудили, накормили пшенной кашей, снова напоили чаем... Пожилой врач, влив в нас по большому шприцу глюкозы и кольнув витаминов, приказал, было окружившей нас подвахте разойтись, но матросы не разошлись. Смотрели на нас, как на вернувшихся с того света. В это время пришел старшина с баталёром, принес нам одежду – выстиранную и выглаженную матросскую рабочую робу; разложили её комплектами по нашим гамакам.
– Старшина! Ты бы, браток, по стаканчику нам поднес, – нам бы дух покойницкий отшибить, он в нас набрался – не отдышаться! Сделаешь?
– Сделаю. Только мы через полчасика, в три ноль-ноль, к нашей плавбазе подойдем. И надо бы вам, ребята, прибраться, робу надеть, чтобы все чин-чином. Там Григорьев, начальник штаба, дожидается.
На плавбазе недалеко от устья реки Самарки, рядом с огромными емкостями ГСМ волжского пароходства, нас ждал не один Григорьев. С ним на гауптвахте, куда нас занесли, встретили прокурор – военюрист первого ранга Раппопорт Илья Соломонович, два следователя из речников, – оба кавторанги, и... наша! начальник медсанслужбы БЕЗЫМЯНЛАГа, спасительница моя, бывшая мамина студентка Волынская! ... Вспыхнула и потухла мгновенно радость... "Все! Все!" – задергалось-забилось... Оборвалось... Пошло-поехало...
...Мертвецы приходили-уходили, – головы грибами... Мешки приносили-уносили... Трясли мешками... И сами из мешков вылезали-вытекали... Еще тонул – долго и тяжко... Выплывал... Снова тонул... А ОНО хватало и хватало, тащило в СЕБЯ... Потом пришел-ушел Степан... Волынская приходила – безголовый скелет... Не одна – с мертвым Стаковером. Стаковер заставлял Бугаенку "следовать за ним"... Васыль сопротивлялся. Стаковер сжечь его хотел, а Васыль хотел к НИМ, в трюмы... Плакал... Дрался... Тоска-а-а!... Оперов бы моих сюда, с изолятора. Вот бы, псы, порадовались... И снова Степан пришел-ушел... Не-е-е-ет! Не уше-е-ел! Остался, сел, рукою по лицу провел, будто кот лапой, умываясь. Сказал:
– Бугаенко Васыль помер вчера... Вот. А вперед него вчера же Андрюс...
– Васька?! И Андрюс – умерли?!
– Умерли... А ты живой вот – заговорил. Порядок, значит.
– Умерли? Повтори!
– А хучь бы сто раз повторил – их не воскресить... Вот ведь и ты намылился в дубаря, – не получилось, однако. Хорошо ведь, сынок? Я что пришел-то без времени… Ты хоть слышать меня можешь?.. Прокурор всех вызывал – свидетелями, ботает. Они в дела хипежа на Глинке не лезут, говорят, не их проблемы – пусть НКВД само свою блевотину хлебает. Видишь, на все-е-ех баржи висят. И им требуется доказать, что баржи те специально задерживались вертухайскими начальничками, чтобы вовремя их фронту не отдав, заначить насовсем, навроде для БЕЗЫМЯНСТРОЯ! Понял, куда гнут-загибают флотские?! Зачем?... Прокурор сказал, что им, а не НКВД, поручено все это расследовать. Они рассле-едуют, будь спок! Вызывают всех – и областных, и лагерных чинодралов. Ивойлова вызывали. Комиссара тоже. И что ты думаешь, – этот засранец "второго рангу" вспомнил, что пригрозил Ивойлову расстрелом за "затопить" баржи, потому как их вовремя не очистит и не подаст флоту под горючку. Речники попридержат нас тута, пока не докажут, в натуре, что виноват БЕЗЫМЯНЛАГ. С баржами, конечно. В трюма с ЭТИМ они пока следствием не суются. Да и зачем соваться-то, когда флотские все баржи оттащили ниже, к Жигулям... И вот как я тебе говорил тогда, –мониторами... Но прежде как трюма вымывать, они все как есть во всех баржах на кино заснимают, а на нашей, – на первой, – и нас. Кто на ногах еще был... И протоколы составляют ...Потом тута, на плавбазе, в кабинете у Григорьева одно с этих кинов крутнули... Ты бы поглядел на них, на героев с флотилии, когда в кине трюма показали... Ну, здесь мы с Франтой*) и Йориком*) протоколы подписали. Не все же нам покойников наших выносить, – надо чтобы ВСЕ ЭТО теперь выносили... Может, совесть и прорастет у них откуда муде произрастает... Встанешь – тоже подпишешь... Еще вот: об этом кине и протоколах никто, кроме нас, пока знать не должен, – я "неразглашение следствия" подписал. Не должен знать и боров-Ивойлов с комиссаром.
Конечно, им еврей-каперанг, ну, прокурор наш, сообщил, что мы здесь все – "взятые по месту работы" в трюмах! Это тебе ясно? И Ивойлов рвется – требует очной ставки, что, мол, при нас говорил товарищу комиссару, как нехорошо у отправлявших получилось, что теперь никак емкости от этапа не освободить! Этот Раппопорт изматерился об комиссара. И мудак этот "второго рангу", обосравшись, требует нас допросить: не забыл, мент, что разговор Ивойлова был, чтобы "баржи притопить"... И если выйдет наше подтверждение, он тогда борова притопит как пить дать! Не хуже, как они людей на Востоке в баржах топили бессчетно...
– Пусть топят друг друга. Без нас.
– Это пошто: "без нас"? Или за эти дни, когда Бугаенко с Куприсом, а сперва Захарок Женя дохнули, Ивойлов с комиссаром людьми сделалися? Или не они Львовича и Стаковера казнили?!
– Плющихина?! И Абрашку?!
– Их... Когда карателей пригнали ... Мне Раппопорт бумагу предъявил, когда сообщал, что "свержения или подрыва" по "пятьдесят восьмой, пункт один" и "вооруженного восстания", там, по "пятьдесят восьмой, пункт два" нам не предъявит. А из нашей бригады, сказал, Стаковеру и Плющихину – покойникам – теперь и сам Господь Бог эти статьи не пришьёт, не током что оперы безымянлаговские, за которыми они оставлены числиться... Конечно, Бог Троицу любит. Но, думаю, этот Раппопорт-прокурор нас от той статьи с пунктами уберёг, – спасибо ему. И мне, по третьему разу, а тебе по четвёртому их уже не ломанётся...
Еще через пару суток, после очных ставок с боровом и комиссаром, нас всех переправили в плавбазовскую тюрьму Приволжского Военного округа! БЕЗЫМЯНЛАГУ не отдали! Возможно, – это только мое предположение, – на такое неординарное решение повлияло впечатление юристов Волжской Военной Флотилии от знакомства с нашим бывшим теперь начальством – Ивойловым и комиссаром Петровым. Плакало оно навзрыд, когда одному доказали, не без нашей помощи, что именно «он требовал притопить бесценную для фронта и даже для товарища Сталина! тару под горючее». А другому всё ж таки предъявили кинодокумент и протоколы, уже освященные предварительно Главной Военной прокуратурой СССР. Напрямую «обвиняющие руководство Безымянлага в преступном отношении к стратегическому воинскому имуществу»! (Не к замученным в баржах солдатам и пленным, – нет, – а к загаженным емкостям).
Следствие окончилось. С комиссара и борова, вроде, содрали погоны. Раппопорта флотское ведомство, – точно, – представило к контр-адмиральскому званию (Узнал о том году в 1956-м. О чём узнал тогда же, в 1944-м, – нас отвели в тень событий на красноглинском взлобке и спрятали от НКВД).
Андрюса Куприса, Васыля Бугаенка, Ваню Московкина и Евгена Захарка похоронили на кладбище Флотилии в Кряже, а не в крысиных штабелях с трехмесячными каникулами до весны, когда оттает земля. А трупы замученных в Бакинском этапе – перетерая в пульпу – начали выкидывать в Великую Русскую Реку. Увеличив ими без того безразмерный Список без вести пропавших.
По сей день множества из них еще ждут дети их и внуки... А кто-то помнит ёмкости, загаженные "дерьмом". Только никто и никогда уже не ужаснется, не возмутится содеянным...
...Камеры гарнизонной тюрьмы забиты были плотно. Нас завели в "больничную". В ней припухал-блаженствовал только один сиделец – скелетоподобный невысокий человек неопределенного возраста с ввалившимися, старчески линялыми глазами и снежно белой щетиной на голове и на лице... Тот самый,– по рассказу офицера на палубе,– который один и выжил на первой барже... Значит, все же, нас, свидетелей, придерживают, вместе сбивают – расползтись не дают... Примета "добрая"!
Когда мы разместились на нарах, человек первым делом попросил поесть. Мы выгребли ему все наши запасы еды. Он съел немного. Аккуратно подобрал и кинул крошки в рот. Сложил остатки в чистенькую тряпицу. Уложил в сумочку из-под противогаза. Наклоняясь, напился из унитаза. Залез к себе на матрац. Прислонился спиною к стене и замер, неотрывно глядя на дверь.
– Вам еды мало, – спросил Йорик, – вы голодны?
– Хватает, спасибо... Не голодный я – боюсь чего-то... Слабый...
– Чего не ложишься? – Степан спросил, укладываясь.
– Нельзя: вдруг хлеборезка подожгётся? Спасать тогда... Все спать будут, а я укараулю, – утречком-то все к хлебушку потянетеся!
– Звать тебя как?
– Генералов.
– А имя?
– Митя.
– А отчество?
– Вот... Никак не упомню... Вертится вот здеся гдей-то, а никак не ухватается...
– Правда, Митя, что людей в трюмах с самого начала заперли – проволокой закрутили?... И ни разу не открывали люков?
– Правда.
– А как же ты?
– Я?... Я – никак. Я в каюте на палубе. Только под утро в гальюне запирали... А ночью спать не давали – сильничали, как бабу...
– Ты у них переводчиком? Они, что, – по-русски не кумекали?
– Не. Не могли по-русскому. Элиф не хотели. У их, сперва, на нашей барже конвойным старшиной русский был. Он с зибаржанцами по-ихнему болботал. Пропал потом. В Астрахане. Тёзка мне – Митя. Хороший был... Пропал.
– Может, убили?
– Не знаю. Могли убить, – он с имями цапалси сильно.
– А почему цапался?
– Оне хлебушко и селёдку – пайковые – торговать надумали. Помрут, значить, которые в трюмах. И весь хлебушко ихний. И сельдь. А старшой ругательствовал сильно, потому как нисколько – ни хлебушка, ни рыбки не имелося. Не оказалося никаких питателнах пунктав нигде. Он и ругательствовал. Обман, говорил. Грозился... Пропал.
– Какой же обман? Ведь они должны были быть – пункты эти?
– Должны. А не было их. Не понимаешь?
– Не понимаю.
– Вот и я тоже. Только, коне-ешна, кто-то в Азибаржане ли, или в России нажилися на нашем хлебушке и на рыбке за столькое время.
– А чего столько тянулись – восемь месяцев?!
– Буксирав нет. Из-за них и стояли по месяцам. Нет буксирав.
– Не боялся, что они тебя, свидетеля, к твоим рыбкам отправят?
– Не. Апосля того, что в трюмах, не. Боялси, что запрут, когда сбегать будуть. И стану я погибать в гальюне жалезном под солнушком. Как те...
– И убежать не мог?
– Ку-уды! Я и плыть-то не обучен!
– Митя! Неужели за весь путь — с марта – никто-никто на баржи не поднимался – не интересовался никто? Начальство какое-нибудь?
– Пошто? Приходили. В Дербенте. И в Астрахане. Конвой водку ставил, закуску. Сидели. Ели. Пили... – Я имям потолмачу – всё больше: "друг!", да "ещё по одной!". Вся проверка. Всё... А вот как у Черного Яру немец двое баржей утопил с "Мессеров", никто боле до Сызране не являлся.
– Ну, а с буксиров?
– Не приходили. Конец с тросом закинут на баржу. Конвой конец примет. За кнехт трос зацепит. Все. Молчком – на барже-то "запретзона!" И "огонь – без предупреждения!" Раз тольки, под Черным Яром, когда две баржи утопли, матросик один с бронекатера интересовался: что за баржи и почему от нас дух такой чижолый? Я и успей сказать ему про трюма. Так он: – Дед! ты мне ничего не говорил, я не слыхал, – незнакомые мы!
– А как же люди в трюмах?
– Никак. Померли. Постукалися сперва. Покричали, конечно. Померли. Ни еды им, ни питья, ни подышать. Конвой говорили: люди – мусор! Ни продать их в России, ни пользовать как баб нельзя – больные все и слабые. Хоть и молодые. Как я. Я ведь тоже молодой: – мне годов двадцать три всего. А говорят "дед". Сносился...
Двух живых "пассажиров" с третьей баржи держали в теплом карцере. Много позднее говорилось: чтобы не имели контактов с Генераловым, – не сговорились чтобы – "преступники из преступников"! О чем только? Но дока по части разведки Франта-красавец, уломав медсестру, ночным часом добрался-таки до отшельников. И пока коридорный вертухай любезничал с медициной, успел с ними переговорить. Узнал, что один из них – из Баку. Гуревич Илья. Преподаватель техникума. Другой – из Дербентской партии – комбат-танкист из окруженцев Иван Парнышков (Погодя его мобилизовали матросом на флотилию). Все конвоиры на их барже были русскими. В пути, оказывается, эта кодла оформляла... "Боевые листки"! Еще в Дербенте крикнули в люк: – Кто грамотный и умеет красками?.. В трюме оставались еще живые зэки, – висели на скобах да друг на друге под люком, ловили воздух у жалюзей – дышать... Эти двое вызвались. Успели. Их – наверх. Остальных посбивали прикладами со скоб... И люк по-новой замотали. Эти двое отлежались на воздухе, откормились хлебом и остатками ухи от стола "благодетелей". Ожили. Их тоже, как Митю, запирали в гальюне. Дали доски на дыру. Сунули бланки "листков", карандаши. Так, на "партработе", выжили они все месяцы пути. Тоже рассказали, как под Чёрным Яром "Мессера" затопили две их баржи. И чуть было не накрыли ещё три. Из них одна с пленными немцами. Их, говорили, было тысяч пять. Немцев, прежде чем в баржи покидать, раздели догола. Боялись побега, если фашист, по-новой, попрёт к Волге. Как раз, как двум баржам потонуть, перед ними разбомбили фашисты – или она сама на мину наскочила – нефтеналивную посудину "Тарлык", или вроде того, – Франта слово это, название баржи, передать не смог... И река горела по-страшному! Некоторые из ихних барж жарилися на том огне суток двое или трое. А их посудина отстоялась таки по-над берегом. Но, всё одно, краска на бортах и на надстройках сгорела. А сами они, с конвоем заодно, макались в Волге, в водичке, которая погорячее, чем в бане, была! Да макались-то – смехота – на верёвках, привязанные!... Вообще, рассказывают, с конца весны, кто только там на минах ли, или бомбами с "мессеров" не подрывался. Хотя, в основном, отстаивались. То, вроде, протраливания ожидали. То буксиров, которых давно не было. И потому ждали их как манны небесной. Тут, как раз, – они рассказали, – в самую юбилейную ночь на 22 июня, – попали они под настоящую, всамделишную бомбёжку. Немцев налетело видимо-невидимо! И ну Саратов долбать! Сперва нефтесклады и авиазавод. Их конвой, и вертухаи с барж, что стояли рядом, тут же рванули на берег, в город – на поромысел, – грабить... А немцы тем временем, накрыв заводы, запалили сам город. Горело, будто когда леса полыхают верховым огнём! Пламя – до неба! Взрывы – сплошным грохотом! Зенитки по-бешенному лупят с обоих берегов! На голову осколки снарядные горохом сыплются! А они – рассказывают – как собаки, на цепи, "браслетами" к поручням прикованные, рвутся, как белухи орут, руками да досками с гальюна головы прикрывают... Было бы то не с ними, говорят, один бы смех был...
И вот, рассказывают, город горит! Бомбы рвутся сплошным грохотом. "Мессера" пикируют с воем и рёвом – видно их как в кино, пожаром освещенных! Батареи грохочут впустую – хоть бы одного фашиста сбили. А мы рвёмся на "браслетах", орём, бесимся, и... болеем – говорят – за наших, требуем, чтобы они немца сбили, фашиста!.. И невдомёк нам, говорят, что "наши" – это те, что в трюмах догнивают. И еще, может, которые сейчас в "Мессерах" сидят и бомбы в саратовские заводы нацеливают!.. А все остальные – кругом на сотни вёрст – самые лютые нам враги, подонки, которым никакого дела до нас, – что в трюмах, конечно, – нет!.. Это ведь, подумать только, какими нелюдями могут оказаться советские, распромать их, "люди"!
Меж тем, баржи – а их стояло вокруг, с месяц как подошедших, числом семь – как прожекторами были пожарами освещенные! Немцу бы их сжечь. Он же за плавсредствами на Волге год как гоняется! Так нет! Вроде, понимает, ЧТО в них. Просвистит над нами... Всё. Чудно! К утру пожаров в городе не убавилося. Немцы ушли. А ихние вертухаи вернулись с узлами и тремя девками. Девок до ночи драли беспощадно. В узлах что было – поделили. Тут, рассказали, бабы эти, протрезвев, – их перед каждым сеансом вином подкачивали, – схватилися: почему-й-то воняет от вас, зверей азербайджанских, так мрачно? Ну, комсомольцы наши пообиделися, рассказывают. И, как засумерничало, поскидывали блядей в Волгу, как Стенька Разин царевну. И только бабы в воде оторались, немцы тут как тут! Снова стали долбить авиазавод. И, видно, додолбили его окончательно: пламя над ним страшенное, взрывы фейерверками, грохотание... Страшно! А вертухаи ихние, рассказали, снова в город намылилися. Только вернулись не все: немцы их проредили... Такой ночи, какая была с 22-го на 23-е июня в Саратове, мы нигде более не видали, – говорили. Она нам, ночка та, запомнится...
...Франтишек Каунитц, чешский разведчик, передавая нам сумбурный рассказ Гуревича и Парнышкова, был не в себе. Он не понимал, как можно весело трепаться о событиях в Саратове – пусть горевшем огнём из-за бомбёжек, и не обмолвиться словом о ТОМ, что, сперва, билось и кричало под железной палубой их баржи, что исходило стоном и умирало страшной медленной мучительной смертью?...
...Можно, оказалось! Можно!...
– Они же чокнутые! Не понимаешь, что ли? – Сказал Степан. – Митя – по-своему. Эти тоже. Можно ли после всего в своём уме быть?
Я решил тоже, что нельзя. Мне бы тогда Машиной Времени перенестись на тринадцать лет вперёд. На "разбирательство" "по факту" "Бакинского этапа" в ЦК не моей партии. Тогда, осенью 1956 года, вызван был свидетелем бывший в 1943 командующим Волжской Военной Флотилией, – и вот уже почти третий год как адмирал, – Юрий Александрович Пантелеев. Он сказал, улыбаясь широко и дружески: – Ну не было же другой возможности, кроме как мониторами! Ты же сам видел, что ТАМ было! Сам в этом дерьме купался... А ты говоришь... Война, она, брат, не такое ещё выкаблучивала! А ведь в 56-м Пантелеев чокнутым не был. Он только-только откомандовал Тихоокеанским Флотом!.. ...А Франта всё рассказывал. В Саратове стояли не один месяц, – говорили. Буксиров не давали. Возможно, потому, что караван больно вонял. И речное начальство всё понимало. А конвой всё митинговал, гадал всё: будет в следующем отстое питательный пункт? Может всё-таки будет, и тогда отвалится ему хлеба тысячами тонн! И рыбы! Измышлял всё, – говорили, – что с эдакой горою хлебушка сделать?! Народ южный, коммерческий. И никак он в толк не возьмёт, что на этот хлеб и рыбку хозяева давно нашлись. Верно, прежде, чем конвой своих зэков в баржи поскидывал. Иначе, как всю эту аферу понимать? А задумана она, говорили, гениально! Товарищи и от зэков Кавказ освободили, и, точно, гору хлеба списали на покойников. А он сейчас – по двести двадцать ре буханочка! Вот так вот. Ещё, сказали, не нагрянь с проверкой у Сталинграда катерщики с Волжской Флотилии, – и им бы, двоим, да тому Генералову с первой, не жить, – свидетели же! Ясно видать: в деле этом замешана власть. Конвой только приказы выполнял. Потому на всех баржах, прежде чем сбежать, солдаты шестерок стреляли. И вот этих бы троих тоже бы прикончили, но им подфартило: ночью подошел с двумя бронекатерами флагман Флотилии "Волга". Высадили десантников, и те с баржей уже не отходили никуда до Жигулей, – до самой Глинки. Замполит ихний заставил конвой колючку раскрутить на заложках. И что? Ничего! Поглядели в люка. Поматерились. Поблевали, натурально. Конечно, повязали конвой тою же проволокой. Отволокли на катер. Кинули куда-то в трюм. По-новой матерились, когда, обратно, люка задраивали: видишь, тару им засрали! Потом позавернулись в воротники, ушами от треухов рты и носы позаслоняли. Все. А про тех, что в трюмах сгнили – ни полслова!... Надо ж так!
Между прочим, среди офицеров с "Волги" был на баржах сам Пантелеев. Командующий. И этот – ни слова... Народ-то, вправду, расчеловечился!
Во вторую годовщину моего нерасстрела*) – 7-го декабря – тут же, в тюрьме, меня вызвали... на свиданку! К кому бы это? В помещении медпункта меня ожидал молодой человек в форме армейского медика. Убедившись, что я – это я, он поставил на стол большую хозяйственную сумку с пакетами, протянул мне руку, представился:
-------------------------------------------------------------
*) По приговору Куйбышевского Обл. суда от 1 дек. 1941 г.
– Вы меня не знаете, – я коллега Иды Исааковны Волынской – ученицы вашей матери. И я ведь тоже успел учиться по ее учебникам, правда, из библиотеки Волынской. Она всё мне о вас рассказала. И просила вам передать, что прокуратура, – вы знаете, о ком речь, – установила, что в известный вам день вы все были обнаружены десантной группой Волжской Военной Флотилии на своем постоянном рабочем месте – в трюме нефтеналивной баржи, куда вас направили распоряжением начальника 4-го района Особстроя Ивойлова. Ивойлов подтвердил и само распоряжение и место вашего пребывания в дни, предшествовавшие задержанию вас этой группой Флотилии... Вроде, я ничего не напутал... И еще: сам Ивойлов и комиссар второго ранга Петров, – все они лично заинтересованы именно в таком решении прокуратуры не их ведомства. Оно позволяет им опираться на свидетельские показания лиц, которым никаких обвинений в это же время не предъявлялось... Вы всё поняли?
– Да. Спасибо!
– Пожалуйста!... Что-то ещё... Да! Вы о фильме знаете? На баржах?
– Да.
– Он передан в фильмофонд Флотилии. А его копия... будет передана известному вам Роману Лазаревичу... Вам ясно?
– Да.
– Ида Исааковна просила передать, что вы должны спокойно ожидать добрых перемен. О вас позаботился некто, назвавшийся "полярным лётчиком"*). Так в телефонном разговоре он представился ей. Он сказал ещё, что вскоре вам предстоит, "как в карточном гадании", дальняя дорога. Там, где вам придётся жить, у вас будут друзья. Больше он ей ничего не сказал. А вот она просила еще сказать вам, чтобы вы, если у вас случится такая счастливая возможность, передали бы вашей маме её самые добрые пожелания и её любовь... Можете то же самое передать и от меня, хотя она знать меня не может... Ещё вам – вот, маленькая посылочка, в дорогу... Надо же! Совсем забыл: там, куда вы попадёте, вас разыщут – зто тоже "тот" сказал! Через них, сказал он, вы сможете осторожно связываться с родными. И удачи вам и друзьям вашим! Прощайте!
– Прощайте!
– Прощайте! – Он подал мне руку и вдруг на мгновение обнял...
– Прощайте! И будьте осторожны с Раппопортом... Прокурор всё же...
– Буду, буду! Обязательно буду. Спасибо!
--------------------------------------
*) Александр Евгеньевич Голованов.
Уже в дверях он обернулся: – Я так понимаю, что отвезут вас далеко. И место это, полагаю, будет не самым приветливым, хотя... моего деда они расстреляли в лучезарном Крыму, в Ялте. Что же, – будем надеяться. И вам удастся пережить неблагоприятные события... Если удастся, конечно... Кто вообще в наше время знает, где и что все мы переживём? Я, например, возвращаюсь завтра на фронт после четвёртой раны... Прощайте! Удачи вам и долгой жизни – "до ста двадцати"!
– И вам – до ста двадцати, добрый вы человек!..
Признаться, мне было о чём думать и что рассказать друзьям...
Вечером на пятый день после свидания с военврачом меня вновь дёрнули "на выход!" В камере следователя тюрьмы я увидел... Раппопорта. Он поздоровался, предупредив:
– У меня всего полторы-две минуты...
– Зачем же тогда...
– Затем! И без эмоций... Вскорости вас всех отправят... Далеко, – дальше некуда! Не в смысле, конечно, "высшей меры", – усмехнулся, – а... географии. Оставаться вам нельзя – здесь вас попросту уничтожат! Расследуются известные вам события у Волги. И в процессе дознаний ваши же товарищи-бригадники, соседи по нарам, зэки из одной с вами зоны, – все, знающие вас, – могут показать, что и вы, мягко говоря, участвовали в "беспорядках". В результате погибли люди. Много, между прочим, людей. Очень много! Правда, несопоставимо меньше, чем в трюмах барж. Но кто теперь об этой статистике помнит? Никто! Как никто не примет во внимание состояния обвиняемых, вызванного лицезрением содержимого посудин, – вы же, чёрт бы вас всех побрал, – наворотили...
Свидетелями непременно будут и те, с кем вашим посчастливилось поддерживать огневой контакт с оружием в руках! И не сомневайтесь: показания их будут подтверждены экспертизой. У них в НКВД, кроме штатных мудаков, есть великолепные криминалисты. И ваши пальчики на оружии – если следы их остались – они идентифицируют в лучшем виде! Тем более, – перчатки вы забыли надеть, и вряд ли догадались отмыть руки от въевшейся в них известной вам массы. Кроме того, и ваш бывший начальник района – "боров", и его оппонент из области, – оба они теперь заинтересованы уже в вашем исчезновении: вы не оправдали их надежд! Вы, получается, по их же собственному недомыслию и неосторожности, не просто подтвердили, но раскрыли их вину в невыполнении адресованного им распоряжения Верховного. Да, кары Хозяина они страшатся. Потому совершают массу ошибок. Но их страхи простираются, представьте, далеко за пределы факта проваленного ими приказа Ставки. Более всего угнетает их возможность причастности к этому злосчастному этапу из Баку. И боятся они не обвинений в умерщвлении людей, до которых им нет дела, а объёмов предполагаемого хищения хлеба. Липилова больше нет. Давно нет – умер. Эти двое будут валить вину на него. А так как те, кто в этом деле выше Липилова, нам, прокуратуре, недоступны и затронуты следствием быть не могут, ваши комиссар и генерал окажутся главными ответчиками. И попытаются, как это не раз бывало, разыграть еврейскую карту...
– Как "еврейскую"? Почему?
– Да потому, что она козырная!
– Но из-за чего именно "еврейскую"? Откуда она в ваших делах?
– Оттуда же, откуда во всех остальных аналогичных, где возможен навар... Мы не даём себе труда не лезть в говно, остановиться...
– Гражданин прокурор! для чего вы всё это мне рассказываете? Я – кругом покойник! Липовые алиби если полетят, эти двое если доберутся, если просто побег пришьют – десантники меня, нас, вне оцепления взяли...
– Побег, говорите?... Интересно... А для того рассказываю, чтобы знали всё, что вам знать надлежит. И сами могли оценивать обстановку... И, кстати, всерьёз взвесить и решение по спасению вас из ситуации, в которую не мы вас загнали. Рекомендации у вас безупречны. Потому и разговариваю с вами. Да ещё и Волынская настаивает энергично... Положение моё многосложно. Отказать этим людям не могу. Но и рисковать семьёй, сами понимаете, не стану...
Он устало, взмокнув весь в собственном поту, долго обтирал лицо платком. Сложил его аккуратно. И тут же, скомкав в кулаке, сказал:
– Вы и ваши товарищи будете отправлены на Север. В наше флотское "исправительно-трудовое" подразделение. Не обессудьте – место это дальнее. Дальше не бывает. Мы же – не ГУЛАГ с его размахом и ассортиментом. Но оно обеспечит вам всем хотя бы жизнь. А это не мало. Тем более, что здесь вас ожидает только расстрел. Это вам, кажется, понятно. Объекту, где вам предстоит провести время, требуются, – представьте себе, – кессонщики и маркшейдер. Ведомство получало запрос за запросом. Но у нас не было свободных специалистов и возможности перебросить туда людей. Теперь то и другое налицо. Удача. Вот мы её и используем...
– Куда, позволю спросить, вы нас дёргаете?
– Говорю же – в далёкое, суровое место. Однако, престижное для энтузиастов. По Волынской, оно было предметом и ваших юношеских вожделений. Контингент там ваш. Вы молоды, кессонщик, значит, человек изначально здоровый. Да ещё и маркшейдер! Вживётесь – переживёте сотни тысяч ваших сверстников, которые, как и мои сыновья, пашут на войне... Полагаю, вам достанет ума и выдержки перенести Арктику. Главное, вы обязаны начисто забыть события, предшествовавшие нашему с вами знакомству. Вы, и ваши товарищи. И, не приведи Господь, проговориться о них кому-нибудь там. Помните: я отправляю вас на этап и, где-то по дороге, объявляю в... побеге. Искать будут везде, но, надеюсь, не ВАС, и НЕ ТАМ! Направляю всех на объект Военно-Морского флота. Что там делается, да и само это место, они не знают... Еще. Там, куда вас доставят, у вас будут друзья. Но только у вас лично, Додин. Не у ваших товарищей. Эти люди вас найдут. Но и с ними осторожность не помешает... Вот всё, что я, еврей, могу сделать для вас, еврея, и для ваших не еврейских товарищей. Прочим, имеющим хоть какое-нибудь отношение к этапу из Баку евреям, придётся ответить...
– "Евреям"! Снова «евреи». Почему?
– Этого я вам сейчас не скажу... Когда-нибудь, в будущем, если доведётся встретиться...
Не довелось: хроник-туберкулезник, он умер весною 1945 года...
– В будущем, так в будущем, – согласился я.
– Объясните, гражданин прокурор, – если такая, вдруг, откровенность, – что значит ваш намек относительно "не вас"? Кого же тогда? И уточните, пожалуйста, что за друзья такие будут там у меня, персонально? Друзья, – они разные бывают...
– Не от кума, нет! – Засмеялся. – Опасаться их вам не придётся. Они там теперь тоже не по своей воле, хотя вольные, и даже из вашего ведомства офицеры. Метеорологи они, зимовщики. "Пересиживают" четвёртый год... Война...
Насчёт того, что отныне будут искать... "не т е х" вас, уточняю. Вы все отправитесь на этап, как положено, "при бумагах". "Дела" останутся у нас. С вами пойдут "формуляры" сопровождения. Так вот, в них вы будете числиться по слегка изменённым фамилиям: вы – За'додиным, Каунитц – По'каунитцем, Синёв – Бу'синёвым, Эриксон Йорик – М'эрикссоном, – так сошлось. В Бутырках, где формуляры заполняли, писаря, – от непосильного труда и сильного устатка, – занесли ваши фамилии с прописной буквы. Приписывай теперь спереди всё, что заблагорассудится! Мы и приписали... Неблагозвучно? Зато утомлённый глаз картотетчика истинной фамилии не прочтёт – проскочит... Помните: эти метаморфозы с фамилиями знаете только вы и я. Ещё раз: изменив ваши фамилии и этапируя вас, а затем объявляя в побеге, я прячу вас от трибунала: искать вас будут сыскари по истинным вашим фамилиям. Удачи им!...
Он попрощался. Вышел. Обернулся. Кивнул...
Оставил меня, признаться, пораженным. То, что услыхал я от военврача, взволновало: не каждый день в тюремных буднях происходит такое – встреча с человеком, принесшим тебе добрую весть. Но то, что услышал от Раппопорта – прокурора!– потрясло... Подумать: чиновник такого ранга, а в сталинские времена – палач по должности, оказывался спасителем! Немыслимо! Невероятно! Непостижимо!.. И ещё: почему вдруг заговорил он о евреях, которым придётся отвечать за "Бакинский этап"? Ими там вроде и не пахло? И что значит: "Если доведётся встретиться..."? Он верит, что мы выживем?!
Разгадка загаданной мне Ильёй Соломоновичем Раппопортом загадки явилась в 1956-м. При расследовании по этапу в Административном отделе ЦК, я встретился с его другом и помощником по прокуратуре Флотилии Моисеем Сауловичем Минкиным. На мой вопрос о "еврейских приоритетах" Раппопорта, Минкин рассказал мне об атаке, которой подвергся Илья Соломонович, и о её последствиях для атаковавших.
Мы еще припухали в следственной, а к Раппопорту явился вдруг некий Флейшер Натан Шлёмович. Оказалось, генерал. "Начальник управления горных лагерей УСВИТЛа". В военное время, когда каждый килограмм выколачиваемых из несчастных зэков золота и олова спасал,–как тогда считалось, – сотни солдатских жизней на фронте, этот деятель оставляет свой "боевой пост" на Колыме. Оказией, сломя голову, летит аж в Куйбышев, благо наши лётчики перегоняют самолёты с Аляски и по этому маршруту. И сходу, не поздоровавшись, "интересуется" у Ильи Соломоновича: "Известно ли ему, что его брат Макс Шлёмович, начальник продснаба БЕЗЫМЯНСТРОЯ, состоит в доверительных и, более того, в семейных отношениях с товарищем Багировым, другом Булганина?" И что "не его, брата, забота отвечать за организацию питания каких-то там врагов народа, этапированных не его БЕЗЫМЯНСТРОЕВСКОЙ, а чужими – Азербайджанской и Дагестанской – системами!"...
Ситуация… Мы никому, кроме Главного Военного прокурора, ни слова не сообщили. Ни единым словом своим подчинённым не обмолвились. Даже ещё не думали, кто из них делом этим займётся! А товарищ Флейшер у себя в Магадане уже всё знает! И прилетел за тридевять земель нас шантажировать. Каково? А ведь понимал, подонок, что одна наша телеграмма-запрос в Госкомитет обороны, и ему – крышка! Понимал. Однако, пугал. Значит? Значит, рыло у его родича и, возможно, у него самого, в пуху по уши! Но уверен: ему, – им, – всё это сойдет в лучшем виде...
Далее, тотчас объявляется некий же Файнблат. И сходу: "Он, – оказывается, – знать ничего не знает об этапе, и теперь только доложили ему...". Товарищ этот, – до конца февраля 1943 года одна из главных фигур политотдела НКВД Азербайджана, – руководивший... распределением конфискованного имущества, откомандировывается, вдруг, 1-го марта сперва в Астраханское, потом в Сталинградское, затем в Саратовское и, наконец, в Куйбышевское Управления НКВД. Неизвестно, чем ещё он там в командировках занимался, но передвигался параллельно маршруту этапа. И, почему-то, – что самое интересное, — тем же черепашьим темпом!
Вот и разгадка "загадки"!
Меж тем, шантаж продолжается: он, оказывается, "не только политработник высшего эшелона", но прибылой зять то ли самого Мир Джафар Багирова, то ли кого-то из бесчисленной багировской родни... Пока же выясняется: Натан-то Шлёмович Флейшер – он Файнблату тесть!.. Какая-то разбойно-клановая полигамия.
С месяц на нас шла звериной злобы атака! Причём, наших ! И каждый кидался дружбой и родством с мерзавцами. Каждый угрожал расправой и карой. А Михаил Михайлович Файнблат, – тот размахивал перед лицом Раппопорта пистолетом и вопил, что "лично сам доложит товарищу Сталину и сам шлёпнет зазнавшегося... жида /!/".
Илья Соломонович, глубоко переживший волжскую трагедию, смолчал. Но, обойдя нежелание властей заниматься "этапом из Баку", решил наказать всех виновников беспримерного преступления – прямых и к о с в е н н ы х. Человек высочайшей порядочности, веривший, что самый скверный закон справедливей самого замечательного беззакония, он арестовывает и привлекает к уголовной ответственности и всех без исключения доброхотов-ходатаев, "имевших наглость не заметить массового убийства людей в трюмах барж". И на Особом Присутствии Трибунала Волжской Военной флотилии добивается их расстрела!
"Людей бессовестных, – повторял он древних, – должны судить люди бездушные!"...
Он-то, тридцать лет разматывавший "хозяйственные" преступления, – отлавливая и наказывая мошенников, беззастенчиво обиравших народ, – он-то знал свою "клиентуру". И верхом цинизма, подлостью, оценивал "глубокомысленные" изыски наших "мудрецов", что, дескать, "для возбуждения юдофобства нет нужды в конкретных реальных поводах", что, мол, "вина наша обусловлена самим фактом нашего существования", потому "незачем нам оправдываться перед юдофобами". Словом, "грабь, хаверим, не оглядываясь на них – всё одно мы у них виноватые!" Логика состоявшихся воров...
То же "Хлебное дело". Лишь только в изощрённом уме могло оно возникнуть! Сделать дело на банальном этапе начисто обобранных государством зэков. И походя, ради наживы или её призрака, погубить тысячи жизней... Ведь это чудо, что они не догадались ещё и трупы утилизировать. Не из страха перед Верховным – в пульпу. А... на мыло, например – продукт дефицитный по военному времени... Что-то беспокоило Раппопорта в связи с таким оборотом дела...
...Между тем, монолог прокурора из головы не выходил. И даже после того, как его содержание передал я тоже ошеломлённым ребятам, всерьёз его не принимал. Ну, не мог, не должен был прокурор говорить такое. Но тогда... с какою же целью он это затеял? Ведь сам же пришел. Сам произнёс дикий спич... Конечно, что-то всё же за этой комедией есть... Вопросы, вопросы... И все – без ответа...
Даже через 13 лет, уже в Москве, когда я вплотную занимался событиями у Волги, ни одного ответа на свои вопросы не получил, хотя успел встретиться с Александром Евгеньевичем Головановым – моим "полярным лётчиком", и что-то понял. Но не узнал.
Ответ нежданно "нашелся" в США. Когда мы с супругой моей гостили там в 1977 году, встретился я с некой Галиной Исааковной Белой-Мак'Кинли. Дальняя родственница Максима Максимовича Литвинова, она работала в МИД, затем в ООН. В Нью-Йорке второй раз вышла замуж и жила с супругом в Майами. Адрес её, "на всякий случай", подсунул мне всё тот же милый Минкин Моисей Саулович. Так вот, Галя Мак'Кинли, на минуточку, родная сестра Иды Волынской, оказалась "в курсе". Рассказала: наша с Раппопортом встреча в тюрьме, – вообще, всё, что было связано со мной и с моими товарищами, – инициатива Иды Исааковны. Но... под негласным патронажем вашего "полярного лётчика". Её терзало решение Голованова отправить вас на "Бунге" (Котельный). Она понимала, что оно вызвано его несколько идиллическими воспоминаниями: "прилетели, выпили, закусили, улетели!", его ностальгическими озарениями, что вам выйдут боком. Потому была против.
Илья Соломонович идеалистом не был. Он понимал, что ваш "лётчик", несомненно, пекущийся о вашей судьбе и обладающий для её решения всеми возможностями, тем не менее, посылает всех вас "на почти что гибель!". Но тот ответил ему, что "гибель, безо всяких „почти что" ожидает оглоедов в Куйбышеве!", задержи нас Раппопорт ещё чуть-чуть у себя. И Илья сдался... Он очень переживал, очень: Ида рассказала ему о вашей маме, о вас: она же свидетельницей была вашей жизни в лагере... И в его глазах вы превратились в фигуру харизматическую: он разглядел в вас сопротивляющегося еврея! Не липового "сиониста", какими забита Америка, не кликушу-"отказника", вымогающего израильский спецпенсион, а действительно сопротивляющегося преступной власти еврея-гражданина. Его удивившая всех, кто его знал, жестокость в отношении участников "Хлебного дела", даже второстепенных, – реакция на его оценку вас – антипода подонков! Он рассказал, что намекнул вам об уготованной им судьбе. И вы, будто, санкционировали его решение... Так?
Может быть, и так. У великих и у подонков нет нации.
...Шесть суток мёрзли мы в нетопленом бараке "флотской" пересылки в Липягах-Мордовских, у Волги к югу от Куйбышева. Загорали на... двухкилограммовых пайках и весьма бацилльной баланде из флотской больнички. Вьюжной ночью под новый, 1944-й год, разместили нас в купе пустого, новенького совершенно, вагонзака. И с невиданным комфортом, каким-то сложным маршрутом, – минуя обязательные знакомые нам и не знакомые пересылки центральной и Северной России, – примчали до Архангельска. По пути наращивая мясо на наши кости невиданно сытным харчем.
На сортировочной у Северной Двины, прямо из вагона, – и здесь обойдя ещё одну, последнюю, пересылку, – нас увезли на аэродром Полярной авиации. Сутки держали в жарком, как в парной, ангаре. Приодели в тёплое бельё и носки, во фланелевые рубахи, в суконные брюки и в давно забытые пышные шерстяные свитера. Наконец, выдали меховые порты, бараньи полушубки и унты из собачьих шкур. Напялили меховые ушанки и рукавицы. Навалили в солдатские мешки "сухой паёк" – продуктов на десять-пятнадцать дней. И сразу подвели к стоявшему на взлётной полосе и прогревавшему свои четыре движка грузовому борту. Перед трапом прочли, посмеиваясь, конвойный акафист про "шаг влево, шаг вправо". Сказали подниматься. По вихлючей лесенке мы взобрались в люк и гуськом вползли в показавшееся циклопически огромным самолётное чрево. Носовая часть заполнена была аккуратно сложенными в штабельки ящичками с какими-то приборами. Вплотную к ним, на сложенных стопками полосатых матрацах, уютно устроился экипаж военных моряков. Подводников, если судить по нашивкам. Поодаль от них, почти в хвосте самолёта, у переборки с дверцами в гальюны расположились на таких же матрацах одинаково с нами одетые пассажиры. Они тоже лежали, развалясь вальяжно, на таких же матрацах. Нас пригласили к ним. Мы подошли. Тут, будто играючи, дядьки в лётных меховушках накинули нам на запястья правых рук по "браслету" на длинной, метра по два, будто собачьей, цепке...
– Чтобы развернуться в гальюне, и там – для маневра, – объяснили.
– А если запутаемся? – спросил осторожный Степан.
– Срать схочешь – распутаешься, братишка. – Пояснил морячек. – Далёко следоваете?
– Об том прочерк в контракте.
– Ясно...
Ему ясно было. Нам – нет...
Моторы взревели густо, грохотом обгоняя один другого... "Борт" вздрогнул. Рванул... Нас свалило с ног. Прижало к переборке...
...Мог ли я в эту минуту подумать, что где-то за тридевять земель бывший полярный лётчик Голованов, отогнув рукав полушубка, взглянет на хронометр. И удовлетворённо подберёт губы на своём неулыбчивом лице... Он знает: его рейсы в Арктику отбывают точно в назначенное им время. Я узнаю о том лишь через тридцать лет на его Икшинской даче...
– С отбытием! – Вроде поздравил один из соседей, – тоже зэк.
– По обстановочке, – сказал осторожный Степан. – Время покажет, отбываем ли, или так... Всякое случалося...
– Лады! Устраивайтесь пока.
– Вроде, устроенные уже – на цепках вот, навроде кобелей...
– Не на парфорсах, всё же... И такое практиковалося... Спасибо ещё.
– Спасибо!
– До чего вежливые народы пошли! – откликнулся кто-то...
...Синие "дежурные" лампы излучали уют. Салон угомонился понемногу. Под спокойный гул двигателей народы спали. Только мы не могли уснуть. Ворочались. Вглядывались пристально в чёрные глазницы редких иллюминаторов. И они нас разглядывали неподвижными огнями больших звёзд и россыпями мерцавших созвездий. Щурились в сполохах мягкого отсвета медлительных лент голубого сияния...
Но мирный гул понемногу успокаивал и нас. Сваливались вниз, исчезали в ночи постылая Земля и кровавые её химеры. Размылись и пропали в тёмной бездне материка видения-призраки у пропавших берегов пропавшей Реки... Но не пропадал, остался – верно, навсегда – некий зрительный ряд, рубец незаживающий, где
"...свет казался тьмой,
Тьма светом; воздух исчезал;
В оцепенении стоял,
Без памяти, без бытия,
меж камней хладных камнем я...
То тьма была без темноты;
То было бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир проклятый был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед.
Ни жизнь, ни смерть – как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, тёмный и немой..."
/Байрон. "Шильонский узник". Перевод Жуковского/
...Здесь, в фюзеляже, было тепло и уютно.
За тонким его спасительным бортом, в отсветах полярного сияния, бушевала бесконечная – в полмира – Студёная Ночь. И самолёт стремительно уносил нас в её Пучину...
Москва, декабрь 1977 г.