Дмитрий Быков
Содержание
§ Аннотация
§ Предисловие
§ Генерал и жиды
§ Гомункулус Гена
§ Сапог
§ Проданная правда
§ Невинный Гриша
§ Крошка Кири
§ Хомяк Абрамыч
§ Отец Борис
§ Хороший Сережа
§ Дракон Боря
§ Бедный Юрий
§ Баюн Кисолов
§ Пламенная Лера, или Девочка со спичками
§ Колобок
§ Скифы и Шмидты
§ Сережино проклятие
§ Страстный Ильич
§ Буйный смотритель, или Проклятая шинель
§ Теремок
§ Дремучий Василий
§ Степаныч и Медведь
§ Как Путин стал президентом США
§ Точка Джи
§ Полночные записки
§ Ирония судьбы, или Повесть о двух городах
§ Тридцать три богатыря
§ Клец, или Правда о случае мистера Вольдемара
§ Миша есть
§ Как львенок, черепаха и все-все-все пели песню
§ Урожай-2000
§ Форос-2
§ Международный престиж
§ Гомерический пиар
§ Путевка в жизнь
§ Репка
§ Все немного волхвы
§ О том, как буря снесла башню
§ Падение
§ Вождь краснорожих, или Borrowed-in
§ Блеск и нищета телепузиков
§ Операция «Шамиль»
§ Скачки
§ Вместо эпилога (2004)
Аннотация
В некотором царстве, некотором государстве была обильная земля и совсем не было порядку,— как-то заметил остроумнейший из ее летописцев. Земля исправно родила из года в год, народ же, ее населявший, был голоден, бос и малокультурен. Правители правили, бунтовщики бунтовали, народ безмолвствовал, но ничего не менялось. Лучшие умы государства затупились, пытаясь постичь такой порядок вещей, что дало повод тишайшему из поэтов той земли сочинить тезис об ее умонепостигаемости.
Каждый из правителей перед заступлением отлично знал, чего он хочет и что сделает. Но, заступив, совершенно терялся и начинал делать вовсе не то, что собирался, и не то, что ему советовали, и не то, что следовало бы, и уж совсем не то, что можно вообразить в рамках здравого смысла.
Все дело в том, что после коронации, или заседания боярской Думы, или Президиума Верховного Совета, или инаугурации, когда новоиспеченный правитель приходил в себя и взволнованно, как новобрачная, пытался осознать, что же с ним такое случилось, на стене его спальни проступали горящие буквы. Одни правители звали охрану, другие крестились, в ужасе вспоминая «мене, такел, фарес», третьи пытались сбить пламя одеялом. Невзирая на эти мероприятия, пламя не угасало, а только расползалось на всю стену грозным предостережением: ничего сделать нельзя…
Ничего сделать нельзя и с Новыми Русскими Сказками Дмитрия Быкова «Как Путин стал президентом США», из них не выкинуть ни слова. Пока есть Россия, есть и этот жанр.
Написанные Дмитрием Быковым в лучших традициях Салтыкова-Щедрина — Новые Русские Сказки объединяют вместе всех героев современной России и впервые в жанре политической сатиры рассказывают о том, как: «Единство» насмерть схватилось с «Отечеством», Доренко грыз Лужкова, Киселев поливал Ельцина, вокруг НТВ бушевали конфликты, бежали Гусинский и Березовский, возникали и затихали слухи о переносе столицы в Петербург и о многом-многом другом…
Мы предлагаем вам первыми ознакомиться с гениальным собранием Новых Русских Сказок «Как Путин стал президентом США» — сатирической хроникой политической и общественной жизни рубежа веков.
В 1913–1916 годах Максим Горький создал лучшее, на мой вкус, свое произведение — цикл фельетонов «Русские сказки». Пафос всегда ему мешал, а вот с юмором у этого автора все обстояло отлично. В цикле из двух десятков сказок он остроумно отхлестал и черносотенцев, и декадентов (Сологуб даже хотел с ним стреляться), и либералов, думающих только о том, на каком бы заборе написать очередной протест… В общем, отличная получилась книга.
В 1999 году я без всякой надежды на скорую публикацию начал набрасывать «Новые русские сказки». Сочинены были уже первые пять опусов, когда Михаил Леонтьев затеял сатирический журнал «Фас». Там эти сказки и стали появляться — они были в каждом из восьмидесяти вышедших номеров журнала, и всегда сопровождались прелестными иллюстрациями художника Бориса Маркевича. Картинками к «Новым русским сказкам» и посейчас оформлен знаменитый московский клуб «Дума».
Впоследствии «Фас» прекратился, и последние сказки я публиковал уже в «Вечернем клубе». Многие из них размещены на разных сайтах Интернета — иные с моего ведома, иные без, и второй вариант, пожалуй, даже приятней. В общем, автору радостно уже то, что эти сочинения не остались в своем бурном времени: их вполне можно читать и сегодня, когда события 1999–2001 годов, служившие поводом для сочинения сказок, благополучно забылись.
Это было время довольно забавное, по крайней мере на ретроспективный взгляд. Сначала «Единство» насмерть схватилось с «Отечеством», Доренко грыз Лужкова, Киселев поливал Ельцина; потом бушевали конфликты вокруг НТВ, потом бежали Гусинский и Березовский, возникали и затихали слухи о переносе столицы в Петербург,— и все это время шла вторая чеченская война. В общем, было о чем написать политическую сказку.
Сегодня ее тоже есть о чем написать. Пока есть Россия, есть и этот жанр, изобретенный Щедриным, реанимированный Горьким и посильно обновленный вашим покорным слугой. Но о новых временах расскажут новые книжки, а сейчас я предлагаю вам скромную хронику рубежа веков. Кто-то вспомнит о тех временах с содроганием, кто-то с умилением, а я — со смесью умиления и содрогания, которую иногда еще называют катарсисом.
В сочинении большинства сказок мне помогала моя жена Ирина Лукьянова, так что все претензии лучше делить на двоих, а комплименты сразу адресовать ей.
Дмитрий Быков
20 июня 2004 года
Больше всего на свете генерал не любил жидов. Нелюбовь его к ним имела, если можно так выразиться, характер метафизический. Жиды не могли обойти его по службе, потому что почти не шли в военную службу по слабости духа. Жиды почти не встречались ему в скудном гарнизонном быту, где жадному и жирному жиду нечем прокормиться. Жиды не отбивали у генерала женщин, потому что предпочитали своих жидовок. Так что чувство генерала к этим трудноописуемым, но явно вредным существам было в основе своей бескорыстно.
Самое ужасное, что по мере усиления ненависти генерала к жидам их количество парадоксальным образом возрастало. Во времена генеральской юности жиды встречались очень редко, и всякий, кто подсмотрел живого жида в естественной среде его обитания — например в адвокатской конторе или в аптеке,— мог считаться счастливцем. К тому же в начале пятидесятых жидовские ряды сильно поредели, поскольку их объявили вредителями и стали истреблять специальным жидомором. Но чем больше генерал их ненавидел, тем больше они плодились, и вскоре дошло до того, что они стали везде.
Просыпаясь, генерал совал машинально ноги в сапоги, и в одном из сапог обязательно сидел жид. Генерал вытряхивал пархатого из сапога, проверял, не нагажено ли там, и только после этого надевал любимую обувь. Жид сидел в кармане офицерской формы генерала и похабно скалился из тюбика с зубной пастой. Маленький, тонко жужжащий жид прилетал сырыми ночами пить генеральскую русскую кровь. Еще несколько жидов-кровопийц, уже в другом обличье, коричневые, овальные и с острыми попами, жили у генерала в диване. Жид щекотал генерала во время смотров, заставляя ерзать и дергаться. Стоило снять фуражку, как жид по-гоголевски забирался и туда и, искательно, но с тайной насмешкой глядя на генерала, пищал оттуда:
— Это сто зе, васе п’евосходительство? Ай-яй-яй, везде жиды…
Кончилось тем, что пара знакомых генерала, доселе безупречных с этнической точки зрения, тоже стала жидами. Генерал, приглашенный в гости к ближайшему товарищу, ротному командиру с кристальной репутацией вечно красного, пьяного и орущего служаки, неожиданно обнаружил на столе у него мацу в шоколаде, и сколько ни уверяла несчастная жена генеральского товарища, что это вафельный торт ценою три рубля, единственная скудная радость местной кондитерской промышленности, генерал явственно чувствовал в торте привкус крови христианских младенцев. Он этот вкус хорошо знал, поскольку по роду своей службы как раз и был занят тем, что морил христианских младенцев, попадавших в его распоряжение, чтением устава, шагистикой и голодом.
Генерал немедленно побежал к унитазу — извергать из себя кровавую пищу — и, глянув в зеркало, висевшее в ванной, с ужасом увидел в зеркале жида. Машинально генерал выхватил пистолет, намереваясь убить сначала отражение, а затем и подлинник, но вспомнил, что у жида должно висеть специальное, жидовское, зеркало, которое показывает все в извращенном свете. Дома он тут же кинулся к волшебному стеклу и с облегчением увидел в нем нормального, несколько даже заурядного гарнизонного генерала, каких в армии было множество — больше, чем рядовых, и уж точно больше, чем надо. На него смотрело этнически чистое, классическое, несколько грушеобразное лицо отечественного военного: поуже, где думают, пошире, где едят, усы в память о генералиссимусе, рот, чтобы через него выходили команды, и уши, точно пригнанные под поля фуражки. Слава Богу, все было на местах. Единственное, что на левом погоне опять-таки сидел жид, но к этому генерал уже привык — он прихлопнул мерзавца пятерней, так что на ткани мундира расползлось жирное жидовское пятно. В этих пятнах давно уже было все белье и вся одежда генерала. Иногда он убивал на себе до десятка жидов в день.
Воинской службе генерала жиды совершенно не препятствовали. Они, конечно, отравляли его быт, но ярость генерала по этому случаю была так велика, что новобранцев он мучил с особенной яростью, учения проводил браво и в стрельбе демонстрировал чудеса, потому что с мишени ему подмигивал известно кто. Выпустив обойму свинцовых жидов по картонному, генерал приходил в прекрасное расположение духа.
Рано или поздно все единомышленники встречаются, так уж жидовский Бог устроил этот мир, невыносимый для православного. На генерала обратили внимание люди из партии Кровавого Поноса, гордо называвшие себя так вместо унизительного названия «Красно-коричневые». Кровопоносники издавали газету «Ужо!», где публиковали свои открытия. Открытия были несколько однообразны и сводились к обнаружению новых жидов в антинародном правительстве, на прозападном телевидении и в собственных карманах. В карманах жиды водились только тогда, когда там появлялись деньги, потому что где деньги, там и жид. Зато в правительстве и на телевидении, где деньги так и хрустят под ногами, от жидов было буквально не продохнуть. Маленькие, носатые, они бегали по «Останкину» и Белому дому со своими жидовками и скрипочками и воровали друг у друга деньги.
Высшей точкой генеральской карьеры был октябрь 1993 года, когда кровопоносникам удалось собрать под свои знамена самое большое количество публики. Единомышленники называли генерала не иначе как «блестящим офицером», что в общем соответствовало действительности, потому что вся одежда генерала лоснилась от жира убиваемых на нем жидов, а стирать ее он не давал, не желая смывать знаки своей доблести. Несколько десятков одурманенных жидомором людей поехали под руководством генерала штурмовать «Останкино», другие под водительством кровопоносников остались оборонять Белый дом. Впоследствии, с течением времени, кровопоносники непрестанно наращивали число жертв октября, и пять лет спустя у них выходило, что в «Останкине» и Белом доме была перебита большая часть московского населения, а остальных в окрестных домах изнасиловал ОМОН. У генерала и активистов партии поноса было, как мы уже поняли, воспаленное воображение, в нем возникали картинки, достойные маркиза де Сада, и генерал с соратниками наводняли газету «Ужо!» описаниями русокосок и синеглазок, которых жидовский ОМОН насиловал по парадным своими обрезами. Письма от нескольких таких изнасилованных и убитых девушек, написанные кровью на стене в то самое время, когда омоновцы как раз додушивали несчастных (отчего в конце следовали извинения за плохой почерк), стали боевыми документами оппозиции.
Самое удивительное, что среди всей этой кровавой вакханалии, когда жиды резали одних и обрезали других, парадоксальным образом уцелели не только все лидеры оппозиции, которые уже призывали на Москву боевую авиацию, но даже и третьеразрядные кровопоносные публицисты, долго еще писавшие многопудовые романы о том, как именно их пытали под стенами Белого дома. Большинство их передовиц открывались словами «Когда нас убивали», но всякий раз выходило, что либо лидеры оппозиции были очень уж живучи, либо их убивали какие-то неумелые, непрофессиональные жиды. Напрашивался, впрочем, и еще один вывод: их не только не убивали, но и не сажали, и не отправляли в дурдом невзирая на все к тому основания — в силу той единственной причины, что берегли для какого-то особенного случая. И случай этот не замедлил представиться.
В то время во главе столицы стоял хищный колобок, который на пути своего восхождения во власть успешно схарчил и бабушку, и дедушку, и лису, и волка, не говоря о бесчисленном количестве зайцев, и теперь примеривался к Кремлю. Вверх его катила целая орда приспешников, не жалевшая сил (а их требовалось немало, поскольку по мере схарчивания встречных и поперечных колобок тяжелел). Вся орда столичных жуликов, взяточников, подхалимов и чиновников, скучающих по временам своего всевластия, тяжело дыша, катила круглого ставленника, как катят неуклонно тяжелеющий ком для снеговика, и все подминала на своем пути. В какой-то момент, однако, катильщикам сделалось ясно, что отяжелевшего колобка с застрявшим в зубах мясом невинных жертв не удастся вкатить в Кремль без существенной подмоги. Кое-кто прибежал на помощь из самого Кремля, надеясь впоследствии устроиться при колобке и не задумываясь о том, что он и их схарчит по своему обыкновению. Но нужен был народный порыв, и колобковые катильщики стали поглядывать в сторону кровопоносников.
Власть, признаться, побаивалась такого варианта. Надо было срочно сорвать намечавшийся союз, и для этой цели был совершенно необходим генерал.
Генерала, надо сказать, в то время уже мало кто воспринимал всерьез. Даже кровопоносники относились к нему спокойно, потому что генерал давно не баловал своих поклонников разнообразием. Он почти забыл все слова, кроме «жиды» и «равняйсь», поэтому иногда обзывал жидами даже лидеров родной оппозиции. Случалось ему вместо обычного «Здравствуйте, Александр Андреевич» (так звали главного редактора «Ужо!») сказать «Жидствуйте, Александр Евреевич»,— и даже сотрудники «Ужа!», относившиеся к генеральским странностям с пониманием, начали поглядывать на него с подозрением. Генерал стал выступать с идеей ревизии словаря, из которого следовало выбросить все слова, скрытно пропагандирующие жидов: жидкость, ожидание, кружит ипр. Он усмотрел следы еврейского проникновения на Русь даже в классическом памятнике «Слово о полку Игореве», в котором упоминался шелом, т.е. замаскированный шалом, которым предполагалось зачерпнуть из Дона. Азовское море явно было присвоено жидами, назвавшими его в честь своего неведомого азохенвэя. В совершенное оцепенение привела генерала жидовская наглость, когда в учебнике для второго класса «Родная речь» встретились ему знакомые буквы: «Пришла зима. Медведи и еЖИ Давно впали в спячку…» Это было беспрецедентное, неприкрытое растление русских детей. Генерал лично вырывал из учебников злосчастную страницу с ежами, так некстати впавшими в спячку. Впрочем, зимой у генерала были особые трудности. На страну опускались провокационные шестиконечные снежинки, которые сбрасывали с натовских самолетов, как пропагандистские листовки. Самолетов не было видно, но снег был явно вреден, потому что холоден, неприятен на ощупь. Генерал только сейчас понял, почему в их проклятом Израиле не бывает зимы, а у нас так полгода. Они свозили к нам на своих еврейских самолетах свой шестиконечный еврейский снег!
В таком-то состоянии генерал и оказался востребован своими главными врагами. Однажды ночью генерала посетило видение. Впрочем, сны от яви он отличал теперь не очень хорошо и не поручился бы, что перед ним призрак. Призрак был подозрительно телесен, поблескивал очками и говорил как настоящий.
— Пришло время,— сказал призрак.— Пора выступать. Вы подадите сигнал. Завтра под вас подставят трибуну, дадут микрофон, и вы на всю страну скажете все, что думаете про жидов. Это будет знаком, что можно.
— Что можно?
— То самое,— железным голосом сказал призрак.— Вы дадите сигнал, и начнется.
— А сам ты часом не жид?— подозрительно спросил генерал, пытаясь ощупать призрака.
— Как можно!— отвечал призрак.— Жиды совсем не такие. Жиды вот какие,— и сунул генералу пачку зеленых, хрустящих жидов с жидовскими тайными знаками на них. Генерал машинально сунул пачку в карман и забылся тяжелым сном.
Наутро все случилось так, как и обещал призрак. Под генерала подставили трибуну, подвели к нему микрофон, на площади замерла толпа.
— Жжжиды!— закричал генерал.— Все жиды! Он, она, они, оне жиды! Жидовки! Жиденята! Жидовствующие!— В это самое мгновение пара жидов высунулась из генеральских карманов, и генерал принялся охлопывать себя по бокам, надеясь убить шустрых тварей.— У, пархатые! Сам помру, а десяток жидов на тот свет с собой заберу!
Прихлопывающий, притопывающий и повизгивающий генерал был так забавен, что публика на площади разразилась аплодисментами. Десяток жидов, видимых одному генералу, вовсю ползал по нему, генерал так и лупил себя ладонями по ляжкам и плечам, подергиваясь, как Петрушка, и народ от души подзуживал веселого военного. Никто, разумеется, не принял его всерьез, но все телеканалы успели показать обезумевшего жидоборца, и кровопоносников в упор спросили:
— Этот — ваш?
Кровопоносникам и самим было стыдновато за генерала. Он был настолько не в себе, что они и сами давно собирались его сдать в дурдом или откреститься от такого сомнительного союзника, но их, как назло, опередили конкуренты. Генерала растиражировали в миллионе копий, превратили в универсальное пугало, отдали ему столько эфирного времени, сколько отродясь не получала вся кровопоносная оппозиция,— и оппозиции, право, было отчасти даже обидно, что ей дали озвучить далеко не самый конструктивный свой тезис. У нее еще столько было рецептов — например уничтожить под корень две трети населения независимо от национальности, с чего же предоставлять жидам исключительные права, и так всю жизнь у них привилегии!— но их уже никто не слушал… Дошло до того, что немногочисленные, остававшиеся покуда в Отечестве генераловы враги впали в полную панику, в крови их очнулся генетический страх погромов, и как некоторым генералам везде мерещились эти самые, так и этим самым стали везде мерещиться генералы. Несколько этих самых в панике бежали из страны, другие планировали было пойти демонстрацией, распевая «Семь-сорок», а самые слабонервные обнаружили нескольких генералов на себе и принялись их бить, оставляя на одежде пятна ружейной смазки.
В течение ближайших трех месяцев генералово имя не сходило с газетных полос. Колобок и главный кровопоносник расстались со слезами, как пылкие любовники восемнадцатого века,— долго жали друг другу руки, целовались и шептали: «До радостного дня, милый… до другого раза…» Генерал попал в рейтинги влиятельнейших политиков своей родины. Все, кому мерещились жиды, поместили его портрет в домах как главное средство от жидов. Его фото появилось на бутылке жидомора. За этой суматохой как-то совершенно забылось, где же, собственно, сам генерал.
После того как он сыграл свою роль, никому до него не было дела. А между тем состояние его прогрессировало. Жиды окружали его повсюду — генерал отказывался от пищи, потому что на тарелке усмехался жид с макаронами, жид по-строгановски, жид фри. Водка была жидкая, солнце — цвета детской неожиданности. Наконец генерал перестал разговаривать, окончательно утратил человеческий облик и в таком виде был подобран Московским зоопарком, который заподозрил в генерале чрезвычайно редкий вид бабуина и до сих пор пытается понять, откуда у бабуина фуражка. Вы и теперь можете увидеть генерала в Московском зоопарке. Он сидит на лиане, лихорадочно почесываясь, и ищет на себе жидов.
Только не говорите никому, что узнали его. Потому что кровопоносники, жидоборцы и даже отдельные евреи остро нуждаются в генерале для решения своих частных проблем. Ввиду невозможности дальнейшего использования собственно генерала они изготовили из него прелестное пугало, которое поражает сходством, особенно издали. Находящийся внутри органчик исправно воспроизводит одно-единственное волшебное слово. Подергиваемый за ниточки представителями Гусинского конгресса (некоммерческая организация, занимающаяся политической благотворительностью), он шлепает себя по разным местам и дергает грушевидной головой.
Жила-была баба, скажем,— Матрена…
А.М.Горький. Русские сказки
Жила-была баба, допустим, опять Матрена. Тем более что с начала века в ней очень мало что изменилось: аршином по-прежнему не понять, умом не измерить, больна всем сразу, лечиться не хочет и не помрет, по всей вероятности, никогда. Правда, сказать, что она по-прежнему велика и обильна, было уже никак невозможно: если чего и было у ней в изобилии, так исключительно паразитов, которых ползало по ней видимо-невидимо. Велика она была, что да то да, хотя некоторые ее конечности уже отсыхали и отпадали понемножку, да и часть волос по окраинам повылезла, но масштабом Матрена по-прежнему впечатляла, и дети у нее не переводились. Лучших из них Матрена по своему обыкновению поедала, некоторых для вкусу предварительно сгноив, либо отправляла на воспитание к соседям, чтобы не смущали ее покоя. Чада ее, выросшие в соседских домах, изобрели там вертолет, телевизор и Второй концерт Рахманинова. Соседи были Матрене очень благодарны и иногда подбрасывали еды.
Любил ли Матрену Борис, сказать затруднительно. Знали только, что масштабами он был отчасти сходен с Матреной, да еще походил на нее тем, что решительно не знал, для чего он такой большой уродился. Однажды, заскучавши, он возжелал обладать Матреной. И вскоре стал очередным законным мужем нашей героини. Правда, зная свою обоюдную непредсказуемость, герои промеж собою заключили брачный контракт на четыре года: там, говорят, посмотрим.
Первое время они очень веселились, но потом Матрена стала замечать, что детей у нее становится все меньше, пальцы отваливаются все быстрей, волосы и вовсе выпадают дождем, а на теле завелись струпья — то там зачешется, то тут заболит. Когда пришел срок продлевать контракт, Матрена явственно стала склоняться к тому, чтобы Борю каким-то образом сместить, потому что сожительство их потеряло для нее всякую привлекательность. При очередном продлении она твердо решила с Борею завязать.
Боря, однако, тоже был не пальцем сделан, не под забором найден (хотя находили его иногда и там, что греха таить), и лишаться Матрены ему совершенно не хотелось. Как вы думаете, что он сделал? Никто не угадает. Он замесил в колбе гомункулуса.
Чтобы гомункулус уродился пострашнее, смешал он в колбе желчь бюджетника и голодную слюну шахтера. Плеснул елея — для умиротворения крайностей. Влил банный пот аппаратчика, выходящего из сауны порезвиться в бассейне с секретаршей. Добавил слезу охранника-пенсионера, вспомнившего боевую молодость, когда такие, как он, гоняли босиком по колымскому морозу не таких, как он. Пошла в дело и кровавая сопля писателя-патриота. Ну и, ясное дело, сам плюнул в получившийся питательный бульон — чтобы гомункулус вышел что надо, с волей и даром убеждения. В порядке украшения навесил Боря на свое чадо спереди серп и молот, а сзади — свастику. Чтоб уже совсем было страшно — что спереди, что сзади. Замысел был прост, как все гениальное. Хочет, значит, Матрена сменить мужа. Глядь, а на пороге гомункулус. Вот и весь тебе выбор Матрены. Знамо дело, Боря тут же восстанавливается в правах еще на четыре года. Чтобы сам гомункулус, не дай Бог, при всей своей ярости никого не покусал, зубов ему Боря не дал. Все остальное было у него как у человека, только уж очень страшное. И назвал Боря свое изобретение — Замечательно Юркий Гомункулус, Активно Насаждающий Оппозиционные Взгляды. А для краткости стал звать сокращенно, по первым буквам. Это называется аббревиатура.
Гомункулус и впрямь получился юркий да шустрый, возрос стремительно, даром что буквально из грязи, а главное — тут уж наш Франкенштейн достиг своей цели — был так страшен с виду, что на фоне его и Боря казался подарком судьбы. Правда, о мировоззрении его Боря совершенно не позаботился. Оппозиция — и все тут. В результате гомункулус, которого Боря иногда ласково звал Геною (от латинского genus — рожать), был постоянно разрываем на части взаимоисключающими стремлениями. Слеза охранника требовала от него всех расстрелять. Попов в первую очередь, ибо они враги народа. Елей, напротив, вменял Гене в обязанность регулярно прикладываться к поповской ручке. Он же склонял Гену к православию, но кровавая сопля писателя-патриота требовала интереса к черной магии и трудам Александра Дугина. Голодная слюна шахтера хотела все у всех отобрать, но пот аппаратчика в такие минуты прошибал Гену с небывалой силой, удерживая от непредсказуемых действий. Короче, так бы его и разорвало, но Борин плевок словно цементом сплачивал в одном теле взаимоисключающие крайности.
Дальше все случилось по-Бориному: подходит время продлевать контракт, Матрена ропщет, и тут входит Боря с гомункулусом под руку: а ентого ты не хошь? Глянула Матрена и обмерла: на щеке бородавка, на лбу другая, голос ровно из бочки и говорит как по писаному, но кроме писаного, ничего сказать не может, потому что программа ему в голову заложена очень нехитрая, ровно на год, чтобы Матрену один раз уговорить. Больше двух продлений Боря бы и сам не выдержал. Да и Матрену почти никто еще не выдерживал дольше.
Потому сказать Гена мог очень немногое: все не так, преступная клика, бей ненаших, миру — мир, вставай, страна огромная, всем по куску, власть — народу, красный октябрь, черный октябрь (имелись в виду два пожара в Матренином сердце, разделенных семьюдесятью шестью годами), самодержавие, православие, народность, пролетариат, духовность, гляжу в озера синие, пасть порву — и еще кое-что из репертуара писателя-патриота, в основном по фене.
Глянула Матрена, лицом в Борисову грудь уткнулась, задрожала:
— Не оставь ты меня,— причитает,— друг сердешный, спаси от свово чудища!
— Да чем же он не люб тебе?— подначивает Боря.— Он тебе враз кровопускание сделает — половина паразитов к соседям со страху сбежит! То-то им от нас давно никакого подарка не было!
— Ах нет, сударик,— лепечет Матрена,— ты хоша и крут, и в гневе страшон, и зашибаешь по маленькой, но никакого сравнения! Убери свово Гену, кормилец, а я за то тебя ишо четыре года на широкой своей груди продержу и кормить буду, чем попросишь!
— Ну то-то!— говорит Боря.— Спасибо, Гена, ты послужил мне и можешь убираться.
— Миру — мир,— отвечает Гена,— позорную клику — к ответу!
— Да ты чо, Гена?!— восклицает Борис.— Ну-ка, пошел вон отсюда!
— Вставай, страна огромная,— говорит Гена.— Власть советская пришла, жизнь по-новому пошла. Мы наш, мы новый мир построим. Кто не работает, тот не ест. Отче наш, иже еси на небеси, будь готов!
Тут-то и вспомнил с ужасом Боря, что забыл вмонтировать своему кадавру кнопку для выключения,— чтобы, значит, могла его кукла дать обратный ход, заткнуться, исчезнуть в тумане и не препятствовать больше его с Матреною счастью,— как минимум, до очередного продления контракта. Гомункулус не имел обратного действия! Хорошо хоть не было зубов… Ни к каким действиям Гена способен не был — только и мог твердить как заведенный: долой, мол, преступную клику, смело, товарищи, в бога душу мать — и наслаждаться семейственным счастием в его присутствии не было никакой возможности! Полезет Боря на Матрену, на пуховую перину, а Гена тут как тут, стоит у кровати и бухает, как из бочки: «Выведу народ на улицы! У меня философское образование! Владыкой мира будет труд! Смирно!»
К тому же с супружескими обязанностями Боря справлялся все хуже и хуже — его больше привлекала сначала бутыль, припрятанная у Матрены в погребе, а потом общение с молодежью, которой он отдал Матрену на поругание, сказавши, что реформаторы свое дело знают. Реформаторы с Матреной разобрались по-быстрому — стали кусками рвать ее мясо, расплодили невиданное число паразитов, а сами колесили по Матрене в иномарках, распевая непристойные песни и поговаривая промеж собою, какая у них Матрена дура и как мало ей осталось портить тут воздух. Матрене все это дело, конечно, надоедало помаленьку, и скоро кадавр Гена стал ей казаться не худшим вариантом.
— Пожалей меня, убогую,— плакалась она ему.
— Подымется мститель суровый, и будет он нас посильней!— гулко восклицал Гена.
— Ить что творят со мной, ироды!— жалилась Матрена.
— Банду к ответу, судью на мыло!— выдавал Гена.
— Раньше-то лучше было,— замечала Матрена.
— Снявши голову, по волосам не плачут,— корил Гена. Он этих пословиц и поговорок знал чрезвычайно много.
— Один ты меня понимаешь,— умилялась Матрена.
— Двум смертям не бывать, а одной не миновать,— некстати вворачивал Гена, но Матрене уже было неважно, кстати он говорит или некстати. К тому же за время, проведенное с Борей, Матрена здорово поглупела — и оттого ей что ни скажи, все было в тему. Тут бы и смениться Бориному режиму, но расплодившиеся по Матрене паразиты быстро дотумкали, что и с гомункулуса можно кое-что поиметь, и стали потихоньку его растаскивать. Каждому — что понравится. Один — самый радикальный паразит — утащил слезу охранника. Другой — слюну шахтера. Третий — пот аппаратчика. Расчленили бедного кадавра за каких-то пару лет до того, что из всех лозунгов, которые в него заботливо вложил Боря, только один и остался: банду к ответу!— но про эту банду уже так вопили все паразиты, включая и членов банды, что голос Гены в этом хоре совершенно потерялся.
Паразит Вольфыч взял у кадавра блатную истерику.
Паразит Михалыч перенял аппаратную солидность, непрошибаемую наглость и пролетарскую лысину.
Паразит Максимыч отхватил лозунг насчет того, что прежде было лучше.
Паразиты Альберт с Александром сперли свастику, а юродивый Виктор по кличке Луженая Глотка прихватил серп и молот. Только и успел выдохнуть Гена, когда его окончательно разбирали на лозунги да обломки: «За победу!» — но выдоха этого никто уже не услышал.
— Где же ты, избавитель?— спросила Матрена — и ахнула.
Три десятка ожиревших, но вечно голодных избавителей лезли на нее, подбираясь к самому горлу. То и точно был ее Гена, но сначала на тридцать поделенный, а потом на сотню умноженный. И у каждого в пасти сверкали острые железные зубы.
Матрена ойкнула и в очередной раз лишилась чувств.
Жил-был сапог — обычный, кирзовый. Собственно, кирза была в той стране наиболее распространенным материалом — из нее шили сапоги, варили кашу… И небо над страной было какого-то беспросветного кирзового цвета — зимой с него сыпалась белая кирза, а летом в нем горело тусклое желтое солнце, как блик на сапоге.
Сапог в той стране было чрезвычайно много. В какой-то момент их произвели больше, чем было ног, тем более что совать ноги в эти сапоги никто и не рвался: сапог был атрибутом защитника Отечества, а защита Отечества сводилась к тому, чтобы два года питаться кирзовой кашей, выполнять на асфальтовом квадрате упражнение «Делай раз!», нюхать портянки и изображать дембельский поезд. И вот, поскольку желающих соваться в сапоги стало катастрофически мало, сапоги стали действовать сами. Одни топали на плацу, выполняя упражнение «Делай раз!», другие нажимали на педали бронетранспортеров, третьи махались в воздухе, изображая ногопашный бой, а четвертые летали в жарком небе третьего мира, наводя ужас на туземцев. Некоторые из сапог — из числа наиболее ленивых и тяжелых — попали в начальство и постепенно сделались хромовыми, что, впрочем, мало сказалось на их внутренней неизбывной кирзовости.
В стране происходили какие-то перемены: то исчезали свободы и по карточкам выдавались продукты, то исчезали продукты и по карточкам выдавались свободы, но на сапогах все это сказывалось мало, поскольку покрой их во все времена одинаков, а запасы ваксы и кирзовой каши у страны, слава Богу, были такие, что хватило бы на весь третий мир. Сапоги по-прежнему топали, махались, алчно разевали рты, требуя каши, и сколько бы правительство той страны ни обещало заняться сапожной реформой — все оставалось без перемен, потому что реформировать сапог невозможно, как ты его ни начисть.
Случилось, однако, так, что перемены в Отечестве зашли слишком далеко и дошли до демократических выборов. Наиболее вероятным кандидатом на пост вождя выглядел суровый уральский царек, не терпевший никаких возражений и потому ставший символом свободы.
Символ свободы сидел в своем штабе, строил перепуганных помощников на подоконнике и мрачно размышлял, как бы ему удовлетворить вкусы всех категорий населения.
— Так,— говорил царек.— Что у нас там с либеральной интеллигенцией?
— Довольна, вашество! Вякает, совершенно от счастья забывшись!
— Гм. Вякает — это хорошо. Что регионы?
— Говорят, мол, суверенитету хотим!
— А что это такое?
— Никто не знает!
— Гм. Я тоже не знаю. Ну знаете что: если хотят, скажите, что мы дадим. Столько дадим, сколько они унесут. Изберемся — разберемся.
— Есть, вашество! Но есть еще одна, как бы сказать, неохваченная категория: доблестные защитники Отечества! То есть… сапоги!
— Гм. Чего же им надобно? Ну пообещайте ваксы…
— Никак нет, вашество! В них за последнее время чрезвычайно возросла гордость, потому что они давно уже самостоятельно, без помощи людей защищают Отечество. Надо бы с одним сапогом… на выборы пойти!
— Гм. И есть на примете?
— Есть! Боевой, заслуженный, летающий!
— Но он хоть левый или правый?
— Да какая разница, вашество! Вы разве не знаете, что они у нас давно обоюдные?
Это была правда: в той стране давно уже показалось обременительным шить левые и правые сапоги, потому что шились они по разным выкройкам, а это вдвое больше работы. Поэтому теперь там все сапоги шили по одному усредненному образцу, а выдавая их немногочисленным солдатикам, просто, обмакивая спичку в хлорку, писали на одном «л», а на другом «п». Для порядку, и не дай Бог перепутать. Так сапоги лишились политических убеждений, зато сильно упростились в изготовлении.
— Ну ладно,— хмуро согласился царек.— Несите вашего… кирзового орла.
— Да он уж давно тут ждет!
Дверь распахнулась, и в штаб гордо промаршировал немного уже поношенный, но в целом вполне бодрый сапог в генеральском звании со всеми необходимыми навыками: умел топнуть, пнуть, тянуть носочек, щелкнуть каблуком и при случае даже сплясать русскую. Царек примерил его, и сапог оказался совершенно по ноге — вечная, впрочем, генеральская черта в тех краях; царек притопнул, прихлопнул, огладил голенище — черт, и впрямь удобная вещь!
— Но надо ему фамилию подыскать,— произнес он задумчиво.— Нельзя же идти на выборы в паре с безымянным вице-президентом. Как же его назвать? Ножной? Но это как-то неприлично… Руцкой!
В результате он пошел на выборы в одном лапте (для аграриев) и в одном сапоге — и стал президентом в первом туре.
Ну, дорвавшись до власти, он очень быстро показал стране, кто тут новый хозяин: для начала пнул сапогом предыдущего лидера (он-то, собственно, все свободы и ввел, на свою голову), потом потопал на ближайшее окружение и перетасовал его на всякий случай, потом поставил во главу всей местной экономики чрезвычайно начитанного корректора из журнала «Коммунист», а газету «Правда» переименовал в «Неправду», после чего почил на лаврах. Меж тем регионы вскоре растащили весь суверенитет, так что у доминиона его практически не осталось,— и в стране воцарились распад, хаос и уныние. Мстительные сотрудники газеты «Неправда» и оттесненные от корыта руководители создали заговор с целью свергнуть нового царька, а на его место посадить кого другого.
— Но кого?!— стенали неправдисты, не находя вокруг себя и уж тем более среди себя достойного лидера.
— Вообще-то я готов,— скромно потупившись, заметил председатель местного парламента.
— Ты?! Да ты… Да у тебя фамилия знаешь какая!
— Ну и что, подумаешь, фамилия! Зато умище, умище…
— Да ты сам свое название вслух выговорить не можешь!
— Отчего же, очень могу: Руслан-Имран-Хасбулат-Абдул-Об стул-Табурет!
— Ааа,— безнадежно махнули рукой неправдисты.— Сиди уж, серый кардинал. Нам местного надо!
Тут-то их воспаленный, затуманенный мщением взгляд упал на сапог.
— Братцы, сапог!— воскликнул самый хитрый из неправдистов.— Ей-богу, сапог!
— Так он же на нем…
— Ну и что? Сейчас на нем, а будет на нас! Он же не левый, не правый — нового образца… Гляди, наблистили как,— сияет что твой двугривенный! Ну-ка, тащи его!
И, подкравшись к царьку, почивавшему на лаврах, неправдисты вместе с дружественной им частью депутатов подхватили сапог за каблук и общими усилиями — хэк! хэ-э-эк!— стянули его с царственной ноги. И стал сапог служить делу патриотизма, как прежде служил делу демократии. Натянул его на басурманскую свою ногу Абдул-Об-стул-Табурет и стал им топать перед собранием:
— Вот так раздавлю я неверных! Вот так покажу я узурпатору!
— И жидов!— кричала оппозиция.
— И жидов, конечно, жидов! Чпок, чпок — всех перечпокаю!
— И телевидение!
— А конечно, телевидение! Наденем наш сапог на Останкинскую телебашню, чтоб не показывала чего не след!
— Господин вашество!— хором запричитали помощники.— Пробудитесь, отец родной! Вы слышите: грохочут сапоги!
— А, где, что!— встрепенулся царек.— Где мой это… ну этот-то, правая нога моя!
— Его стащили, вашество!— выли перепуганные помощники.— Позорно стащили!
В одном лапте, полубосой и заспанный, отправился царек стыдить свою обувь:
— Ай-яй-яй, а еще боевой сапог! Ты же мне присягал!
— Никак нет,— отвечал сапог, у которого прорезался дар речи.— Я присягал Отечеству.
— Так я и есть твое Отечество, дурной твой каблук!
— Никак нет, мое Отечество есть тот, на которого я надет.
— Тьфу ты, черт,— почесался царек.— Так я ж тебя на кол надену, кирзовая душонка.
Царек был крут и с оппонентами разбирался живехонько: не прошло и часу, как патриотической оппозиции, засевшей в парламенте, отключили свет, газ, воду и электричество, а также забили канализацию: ни тебе чайку поставить, ни, извиняюсь, наоборот. А это последнее очень скоро понадобилось патриотической оппозиции, потому что к парламенту пришли танки и начали предупреждающе рычать. У Абдул-Об стул-Табурета вспотели ноги, и сапог очень быстро это почувствовал.
— Батюшки!— заорал он.— Я все понял! Я его знаю, чать не один год он меня на себе таскал! ОН НАШЕЛ СЕБЕ ДРУГОЙ САПОГ!
Сообразить это было нетрудно — топот нового сапога по кличке Грач, прозванного так за свою черноту и беспросветность, уже вовсю раздавался по кремлевской брусчатке.
— Пли!— кричал Грач, почувствовав, что от того, как он будет сейчас плить, зависит то, сколько ему будет можно в ближайшие годы.— Топчи! Рррви!
— Братцы!— закричал сапог, выбегая на крышу парламента и размахивая голенищем.— Братцы, летите сюда, боевая авиация! Прихватите побольше женщин и детей — пускай они нас прикроют своими телами!
Но в ответ на все его призывы только залп грохнул из танка, и патриотическая оппозиция в панике залегла на полы. Часть неправдистов уходила через коллекторы, другая выходила с поднятыми руками. Сапога схватили на крыше, повязали и отвезли в Лефортово, где он стал размышлять о присяге и понял наконец, что поступил неправильно.
— Я осознал свою ошибку!— отстукивал он по стене, чтобы услышала охрана.— Я понял, что если ты на ком надет, так за того и держись!
— Ну что, вашество?— доложила охрана царьку.— Сапога-то, может, выпустим? Он же безвредный… пал жертвой заблуждения… неодушевленный предмет, что вы хотите.
— И то сказать,— кручинился глава.— Удобный был… А он осознал?
— Осознал, вашество! Говорит, что верней раба у вас таперича не будет!
— Ладно,— вздохнул царек.— Прощаю. Он пуганый, будет мой навеки. Мне верные люди… то есть вещи… чрезвычайно нужны!
И сапог извлекли из «Лефортова» и привезли перед царьковы очи.
— Что это ты будто покраснел?— спросил царек.— Опять, что ли, прокоммунистические симпатии?
— Никак нет, исключительно от стыда…
— То-то. Прощаю. Служи мне исправно и больше чтоб ни-ни!— И сапог надели на целую область. Область была выбрана сравнительно недалеко от Москвы, чтоб сапог оставался под присмотром, небогатая и негордая, ко всему привычная. Поначалу она даже обрадовалась:
— Ну, этот-то у нас порядку наведет!
Сапог снова присягнул царьку на верность, заявив во всеуслышание:
— Господа-товарищи! Между человеком и сапогом чего не бывает. То он меня вляпает, извините, в навоз, то я ему жму, извиняюсь, до мозолей. Но вообще-то живем мы душа в душу и ходим теперь исключительно в ногу!
Очутившись удельным князьком, сапог прежде всего потребовал себе новую стельку:
— Старая надоела,— объяснил он помощникам.— Нам, губернаторам, новые стельки положены.
— Постыдись, старый,— уговаривали сапога боевые товарищи.— Седина в голенище, а бес в подметку! Подумай, вместно ли тебе, старому сапогу, с новой стелькой прилюдно якшаться!
— Папрашу не учить!— воскликнул сапог и топнул. Соратники сгинули.
В полном соответствии с армейским опытом сапог, надетый на область, мигом ввел шагистику как обязательную дисциплину, за ударный труд стал присваивать звание «Отличник боевой и политической подготовки», а все свое время стал посвящать наведению единообразия. Об урожаях и удоях он особо не заботился, думая все больше о том, чтобы злаки на полях были подстрижены по ранжиру, коровы ходили строем, а средства массовой информации пели в унисон. С утра он лично строил эти средства и задавал ритм:
— Ать — и, два — и! Правое плечо вперед, песню запе… вай! Кто спасает род людской?
— Разумеется, Руцкой!— хором отзывалась толпа.
— Полон доблести мужской?
— А-бя-за-тель-но Руцкой!
— Радость области Курской?
— Ис-клю-чи-тель-но Руцкой!
— Атлична!
Для довершения единовластия сапог расставил своих родственников на все главные областные должности, так что скоро на всех руководящих постах оказались: тупой валенок, рваный тапочек и инфузория-туфелька.
— Единообразие!— завидовали в центре.
Область постонала-постонала да и привыкла. Подумаешь, сапог. Не хуже, чем у людей. В Белой Руси вон вообще чурбан избрали, и ничего, царствует. Тем более что в далеком Красноярске тоже уже вовсю грохотали сапоги, да такие скрипучие, что слышать невозможно. Тенденция, решила область.
Вскорости царька опять разбудили помощники:
— Проснитесь, вашество! Срок истекает!
— Ну так я Грача сброшу,— и царек спросонья потянулся лаптем к другой ноге, чтобы стащить очередной сапог.
— Да мы его давно сняли, чтоб народ не раздражать!
— Ну Коржа…
— И его сняли. Развонялся.
— Ну Лебедя…
— И его скинули, вашество! Пока вы спали, мы эти сапоги меняли как перчатки. Оттого-то вы до сих пор и у власти. Но таперича надо освобождать престол для нового человека, да такого, чтобы вы при нем могли себе спокойно почивать на тех же лаврах, а не закаляться, допустим, в районах Крайнего Севера!
— Нда,— задумался царек. Со сна он соображал туго, а так как спал теперь почти все время, то тугость эта не проходила вовсе.— Надо бы вместо меня сапога поставить, но только верного…
— Не поддержат сапога, вашество.
— Да кого я спрошу!
— Вы-то, может, и никого, да и они вас не спросят. Сами изберут. Надо такого, чтобы всем понравился и чтоб лица у него не было видно. Потому что если лицо будет — так он уж точно понравится не всем!
— Это дело,— заметил царек.— Надо бы человека-невидимку…
— Гениально!— воскликнуло окружение.— А где ж у нас такие водятся?
— Да водятся,— почесал в затылке царек.— Среди бойцов невидимого фронта…
Бойцами невидимого фронта называлось особое подразделение, которое вело войну тайно. Фронта никто не видел, бойцов не знали даже в лицо, да и результатов-то, если честно, тоже давно видно не было, но все утешали себя тем, что это такие специальные незримые бойцы. Царь крикнул во всю глотку:
— Эй, бойцы мои незримые! Есть кто-нибудь?
— Есть,— раздался рядом с ним тихий, но очень решительный голос.
— Здравия желаю!
— Здравствуйте, здравствуйте,— спокойно сказал голос.
— Это ж не по уставу,— опешил царек.
— У нас свой устав,— загадочно ответил голос.— Ну-с, чем можем?
— Да надо преемника мне,— объяснил царек,— такого, чтоб всем по душе пришелся. Стало быть, из вас, из невидимых…
— Годится,— сказал невидимый боец.— Но учтите, мы невидимы только первые полгода. Потом у нас начинают проступать некоторые, как бы сказать, черты. Такая особенность.
— Да тогда уж пожалуйста!— с облегчением воскликнул царек.— Лишь бы поначалу… чтоб понравился всем!
— Это мы запросто,— холодно пообещал голос.— Ступайте во дворец, готовьте прикрытие, легенду и камуфляж.
И помощники быстренько-быстренько забегали, собирая одежду для преемника: набрали, конечно, второпях — у кого что есть. Один пожертвовал кимоно для карате, другой — костюм лыжный, с шапочкой, третий — куртку поношенную (хорошую жаль отдавать), четвертый — штаны камуфляжные, пятый — свитер вязаный, вполне еще ничего… Царек лично свои лавры передал, улежанные, но зато уютные. Одели невидимку кое-как — стало его немного видно; правда, между лыжной шапочкой и курточкой по-прежнему было пусто, но пространство это было таким небольшим, что отсутствие лица вполне можно было принять за оптический обман.
— А обувь-то, обувь-то!— вспомнили помощники.
— Послать за сапогами!— заорал царек.
Тут же по областям, городам и весям полетели вестники, вербуя одежду и обувь для преемника, и первым вызвался наш сапог.
— Служу!— воскликнул он в надежде, что его области перепадет теперь еще немного денег.— Лоялен!
— Старый друг лучше новых двух!— умилился царек и лично надел сапог на ногу преемнику.
— Не жмет?— спросил он заботливо.
— Попробовал бы он,— сквозь зубы ответил преемник.
В лыжной шапочке, кимоно и сапогах он вышел к народу, сжимая в одной руке гранатомет, а в другой — статуэтку железного Феликса в одну двухсотую натуральной величины. Послышался общий стон умиления, и в тот же миг страна восторженно избрала себе нового властителя.
— Обратите внимание, какое суровое, сдержанное лицо,— говорили одни.
— И при этом доброе!— с придыханием стонали другие.
И бывший царек с облегчением продолжил смотреть сны, а новый уселся на лавры. Но почивать на них он не собирался — он начал постепенно проступать, как проступает в ванночке проявляющийся фотоснимок. Главное же, что он начал увеличиваться, и одежда бывшего царька и его приспешников становилась ему тесна. От нее осталось одно кимоно — широкое и потому годящееся на любой размер. Первой он скинул лыжную шапочку, потом потертую курточку… Дошла наконец очередь и до сапога.
— Меня-то за что?!— взвыл сапог.— Я же верой и правдой! Я же вашу ногу обнимал, как пух!
— Все бы хорошо,— ровно отвечал бывший невидимка,— но вы мне малы.
— Да я растягиваюсь! Я целой области годился, а теперь мал?!
— Теперь и области малы. Мы, понимаете ли, вводим новую моду — импортную. У нас на невидимом фронте не приняты отечественные сапоги.
— А какие?— спросил сапог.
— Испанские,— пожал плечами боец невидимого фронта. Фронт, кстати, становился все более видимым, тоже проявляясь, как пейзаж в тумане,— и видно уже было, что проходит он практически через всю страну: вон в северной столице сидит боец, и на Дальнем Востоке генерал, и экономикой рулят чекисты, и даже в родной теперь области нашего сапога с отчетливым отрывом лидирует в борьбе с коммунистом железный испанский сапог невидимого фронта, а сапог по фамилии Руцкой вообще вычеркнут из списков кандидатов, словно его и не было никогда.
— Куда же мне теперь?!— тоскливо вопросил сапог.— Ведь я все-таки ваш…
— Известно куда,— пожал плечами новый царек.— Куда попадает старая обувь?
— В ремонт?— с надеждой спросил сапог.
— В ремонт — когда новой нет,— мрачно ответил царек.— А когда ее до фига и больше — на свалку истории.
Там наш сапог теперь и пребывает. Но, к чести его будь сказано, он и там остается собой. Навел порядок на свалке истории. Они там теперь все маршируют, поют и разучивают упражнение «делай раз!».
И правильно. Все лучше, чем зря валяться. Будет чем заняться новым людям, когда и они попадут туда.
Если бы Гена не продал правду, о нем вряд ли можно было бы сказать хоть что-нибудь определенное. До такой степени стерты были черты его гладкого желтоватого лица, до того заурядны казались деликатные, но без особого политеса манеры, так приятен и, однако, совершенно лишен индивидуальности был его голос, не высокий и не низкий,— словом, идеально подходя на роль хранителя правды, а то и самого вождя, он никак не выглядел виновником краха своей стаи. Кто заподозрил бы в столь округлом и для всех удобном человеке, который никогда ничему толком не учился, ничего не знал и ничего не любил, первопричину великих потрясений? Напротив, только таким и можно было доверить все, чем владели Генины единомышленники,— а именно землю и правду.
Правда эта была у них с 1912 года, с того самого рокового 5 мая, когда она таинственным образом возгорелась из искры. Ни один здравомыслящий человек не верил, что из искры может что-либо возгореться, а уж тем более правда, но первый хранитель правды так дул на искру, что раздул из нее все желаемое. Честно сказать, поддувала ему и творческая интеллигенция, вечно передо всеми виноватая, и угнетенные меньшинства, задыхавшиеся в черте оседлости, и даже кое-кто из правящего класса, в глубине души не сомневавшегося, что все одно пропадать — и уж лучше гореть, чем гнить. Без правды, однако, у поджигателей ничего бы не получилось. Этой правды никто толком не видел, потому что уж больно загадочная это была субстанция,— она обладала способностью ежедневно меняться в зависимости от обстоятельств, но это-то ее свойство и делало поджигателей совершенно непобедимыми. Правда была не только коллективным агитатором и коллективным пропагандистом, но и коллективным организатором. Она имела три священных источника и три неделимые части. Она была конкретна. Она была всегда одна и та же, но при этом каждый раз другая, и в этом заключалась ее диалектика, куда более непостижимая, чем догмат о Живоначальной Троице. Многие, и притом не худшие, умы свихнулись, пытаясь отыскать эту правду. В поисках ее они резали лягушек, ходили в вонючие крестьянские избы, шли на каторгу, вглядывались в дно стакана,— но никому из них не приходило в голову, что правда раздувается из искры. И уж тем более не могли предположить все эти примитивные существа, что настоящая правда должна меняться в соответствии с нуждами своих обладателей: это было открытие, сопоставимое с одновременно доказанной теорией относительности. Овладев священной правдой, которую, подобно огню, поддерживали специально обученные хранители, будущие Генины единомышленники оказались перед всем миром в подавляющем большинстве, за что и получили название большевиков. Для краткости, впрочем, они называли себя просто «б», чем дополнительно подчеркивалась великая изменчивость правды.
С помощью своей диалектической правды большевики сначала победили всех оппонентов, потом счастливо избавились примерно от трети родного народа, объяснив это его интересами, и не вызвали в нем ни малейшего ропота. Иноземные полчища пытались выведать у большевиков их правду, но те не выдавали ее никому — прежде всего потому, что правда эта вообще не подлежала словесному оформлению, а потому ни один Кибальчиш не мог бы внятно ее сформулировать, даже желая пойти навстречу настойчивым просьбам буржуинов. Эта же правда позволила большевикам совершенно разорить и охмурить богатую и разумную страну, сохраняя ее, однако, в полном своем подчинении. И даже когда правда кратковременно стала заключаться в том, что все беды случились именно от большевиков, они продолжали оставаться во всеоружии — таково было волшебное действие загадочной субстанции. Немудрено, что день ее обретения — 5 мая — отмечался в стране большевиков как главный национальный праздник. В этот день страна награждала тех своих сыновей, которые раньше других поняли, что главное для познания правды — не искать правды. Правда была как царствие небесное: она открывалась не искавшим ее. Достаточно было сказать «Я прав!» — как правда, наподобие верного Мухтара, была тут как тут и ластилась к своему обладателю.
Хранителями ее как раз и назначались простые люди со стертыми чертами и нехитрыми фамилиями — Афанасьев сын, Фролов сын, Петров сын… Гена отлично вписывался в этот ряд и с детства мечтал достичь поста хранителя, поскольку все необходимое у него было, и главной полезной чертой, обещавшей ему триумфальную карьеру, была его редкостная, невытравимая серость. Серость была во всем — в названии города Серова, которому повезло стать Родиной Гены, в Гениных глазах и волосах, словах и трудовой биографии. Поработав токарем и послужив в армии, Гена издали начал свой долгий путь к правде — сначала он получил в свое распоряжение смену, с обладания которой начинали многие будущие правдоохранители. Смену Гена держал в кулаке и вскоре довел ее до уровня собственной серости, что не осталось без поощрения. Его призвали из Ленинграда в Москву и вручили облегченный, молодежный вариант правды, еще отнюдь не дававший власти над миром, но позволявший постичь великую относительность заветной субстанции. После нескольких досадных проволочек Гена вплотную приблизился к осуществлению своей мечты и по достижении сорока лет с небольшим в торжественной обстановке получил-таки правду: и то сказать, серей него претендентов не было.
Трепеща и замирая, переступил Гена желанный порог. На самом высоком этаже многоэтажного правдохранилища, в кованом ларце за семью замками, под стеклянным колпаком дожидалась правда. Гена знал, что она дает неограниченные возможности и любые права. Он повернул семь ключей в семи замках и, затаив дыхание, откинул крышку. То, что предстало перед его взором, было ни на что не похоже.
Человеку, никогда не видевшему правды и привыкшему к мысли о ее всемогуществе, трудно объяснить, что такое на самом деле было в ларце. Гена увидел нечто скукожившееся и пожелтевшее от времени, нечто жалкое, пыльное, грозящее вот-вот рассыпаться в прах. Та грозная, стальная и кровавая правда, о которой он был с детства наслышан,— правда цвета штыков и кремлевских звезд, шинелей и мировых пожаров, золотых колосьев и вывороченных внутренностей,— теперь лежала перед ним, благоухая портянками. По сравнению с Гениным идеалом, дававшим ключ к тайновластию, она выглядела примерно так же, как сброшенная кожа Царевны-лягушки на фоне ее подлинного великолепия. И так же, как у Ивана-царевича, первым побуждением Гены было сжечь к чертям собачьим эту кожу, обманувшую его лучшие ожидания. Но, в отличие от своих предшественников, он был парень расчетливый и понимал, что сжечь всегда успеется,— можно попробовать для начала извлечь из своего нового положения какую-никакую выгоду. Не зря же он шел к нему всю жизнь, смиряя плоть, избегая случайных связей, подавляя естественные позывы к убийству и мздоимству, не зря же больше сорока лет посвятил чтению непередаваемо скучной литературы, в которой на все лады доказывалась единственная мысль о том, что правда всегда права! Правда правильна, правдива, правомочна, правосудна, обречена на правящую роль,— все это Гена сорок лет твердил наизусть, чтобы теперь сжимать в кулаке горсть праха! Нет, так просто он сдаваться не хотел.
Надо сказать, что во времена Гениного провозглашения хранителем интерес к правде во всем мире несколько поутих, никакие буржуины не бились за право обладания ею, и Гене начало казаться, что он остался с самым что ни на есть неликвидным товаром на руках. Но мировой капитал не дремал. Гена пал жертвой первого же искушения: хитрый, порочный старый грек подкрался к нему с мерзким нашептыванием «Правда хорошо, а счастье лучше».
— Продай правду!— шипел развратный грек.
— А много ли дашь?— тихо, чтобы не услышали товарищи по партии, спрашивал Гена.
— Да уж не обижу!— шептал коварный соотечественник гречневой каши.
Тем временем большевики начали надоедать Гениным сородичам. Конечно, это не мешало им сохранять всевластие, но ропот нарастал, и Гена благодарил Бога, в которого не верил, что на его счастье нашелся глупый грек, согласившийся за приличные деньги купить такой неходовой продукт. В назначенный день грек явился к Гене и принес с собой полный сундук драгоценностей. Гена вынес ларец с правдой и по требованию грека расписался кровью. Стоило ему изобразить свою нехитрую подпись, как в комнате запахло серным дымом и лампочка подозрительно замигала, а сам Гена почувствовал себя так, словно из него вынули позвоночник.
— Что это?!— пролепетал он.
— Это что же, это так… это ничего… — успокоительно зашепелявил грек, подхватил ларец и устремился к выходу. У самой двери он обернулся на перепуганного, враз ослабевшего Гену, внезапно демонически расхохотался и ссыпался вниз по лестнице, словно в преисподнюю. Сквозь громовой хохот он кричал на чистом русском языке:
— Дурак же ты, братец! ха! ха! ха!
Не успела за греком захлопнуться дверь, как в кабинет Гены вбежали испуганные вожди большевиков — и, увидев сундук с драгоценностями и копию договора, все поняли.
— Что же ты наделал!— в ужасе застонали вожди, и Гена увидел, как драгоценности в сундуке превращаютсячерт знает во что: рубины — в красных жуков, изумруды — в лягушек, а бриллианты — в омерзительных медуз.[1] Договор вспыхнул и предстал горсткой пепла.
— Ты же правду продал, Гена!— с горькой укоризной сказали вожди.
— Господи, да кому она нужна такая!— оправдывался пораженный Гена.— Через месяц нам бы приплачивать пришлось, чтобы ее взяли!
— Дурак же ты, братец!— дословно повторяя грека, качали головами вожди.— Ты думал, наша правда розами пахнет? Нет, голуба, она такая, какая есть. Да только у кого она, у того и сила. Ты же сам читал: наше учение всесильно, потому что верно, и наоборот! Ты знаешь, что теперь будет? Не знаешь? А мы тебе скажем: ничего у нас не будет. А у них будет все. Проворонили, выпустили мы из рук нашу правду, недостойному вручили ключи!
И вожди покаянно повалились на колени перед портретом первого правообладателя, но он только щурился на них презрительно, словно говоря: «Продали, продали… и кому?— греку!»
И точно: не только грек, но и заокеанские его хозяева с того дня быстро пошли в гору, чуть было не захватили мир, сделались в нем единственной реальной силой,— а большевики пришли в такой упадок, что их чуть было не запретили, оставив легальными только потому, что под запретом они еще могли привлекать сердца, а на поверхности не вызывали у народа ничего, кроме омерзения. Как крошка Цахес, у которого выдрали волшебные волоски, они предстали во всей своей гнусности и бессилии, и всякий мог бросить им в лицо:
— Что, суки? Продали правду? Да ее у вас и не было, у скотов…
— Была, была и есть!— нестройным хором кричали вожди.
— А вот и нету! Правда у заокеанских воротил!— и увы, злопыхатели были правы.
Что до самого Гены, ему с тех пор решительно ни в чем не было удачи. Делался ли он вторым лицом в родной партии — и партия проигрывала выборы, хотя за два месяца до них казалась гарантированной победительницей. Назначали его за округлость манер спикером в парламенте — и парламент превращался в рассерженный улей, где депутаты дрались, лаялись или спали, но ни одного разумного решения принять не хотели и не могли. С богатством у Гены тоже не вышло: стоило ему попытаться наварить деньжат под предлогом основания в родном городе таинственной Академии национальной безопасности, как об этом появилась публикация в местной демократической газете. А не успел Гена подать на газету в суд, как женщину-депутата, автора публикации, зверски убили. Так что Гене опять не повезло. Он, правда, в полном соответствии с нравами своей родной партии пытался подать в суд на мертвую, но удостоился лишь общего презрения. В былые времена, когда у него была правда, их партии и не такое сходило с рук, но теперь их уже решительно никто не принимал всерьез.
Дошло до того, что, когда Гена возжелал стать губернатором Подмосковья и имел все шансы получить вожделенную должность, победа и тут не обломилась ему, хотя шла прямо в руки. Соперником Гены оказался генерал, выше всего ставивший честь мундира, известный крутым нравом и ненавистью к любому, кто осмелился бы намекнуть на малейшее его несовершенство. Генерал даже основал со своим другом, неумолкаемым певцом и сомнительным бизнесменом, движение «За то, чтобы все заткнулись». Проиграть такому человеку было попросту немыслимо, и Гена в душе торжествовал победу — все опросы общественного мнения давали ему верных десять процентов перевеса. Но отсутствие правды магическим образом сработало и тут, и верный выигрыш уплыл у Гены из рук в силу труднообъяснимого стечения обстоятельств. Не помогла и поддержка правительства, и энтузиазм чиновничества, и гладкая речь — Гену явно вытесняли на свалку истории. Ни ему, ни его единомышленникам в стране ничего больше не светило. Правда уплыла, унеся с собою всемогущество. У любого грека было теперь больше шансов стать хозяином страны, нежели у большевика.
Нет, не сказать, чтобы большевики так уж легко смирились с потерей правды. Но за время своего всемогущества они так одрябли телом и ожирели духом, что все попытки вернуть заветный ларец ни к чему, кроме горького разочарования, не привели. Один богатырь по пути в Грецию завяз в болоте, да там и обустроился, командуя мелким гнусом. Другой привлек на свою сторону всяческую нечисть, получил от Бабы-Яги волшебный клубочек, который должен был привести его в Грецию, но по пути уморился и продал клубочек владельцу туристической фирмы, а владелец, не будь дурак, лихо наладил с его помощью регулярные туры на Кипр. Там, поближе к правде, срочно обосновались самые расторопные воры и убийцы со всей Гениной Родины. Третий герой благополучно достиг Греции, прихватив с собой почти всю партийную кассу, но, оказавшись в этой процветающей стране, да еще в непосредственной близости от правды,— понял, что возвращаться ему нет никакого смысла. Там он теперь и живет и, говорят, не бедствует.
— Эх вы,— глумилась отечественная нечисть.— Куда вам правду выручать? Вам на печи лежать, под себя ходить…
Но горький этот упрек, излетавший из красно-коричневых грудей последних истовых большевиков, не трогал их вождей. Лишившись своей правды, они медленно догнивали, уже не заботясь даже о сохранении вертикального положения. Лица их зарастали бородавками, из речей исчезала связность, а глазенки, и всегда довольно тусклые, казались подернуты блеклой пленкой, какою заволакивает глаза безумцев и маразматиков. У них не хватало сил даже проклясть Гену, и Гена так же мирно доживал среди них свой век, не мечтая уже ни о каком могуществе, ни даже о богатстве.
А русская правда, дающая все права, так и лежит в своем ларце за семью печатями. Лежит — и ждет богатыря, который вырвет ее из лап поганого грека, вернет в Россию и устроит в ней такое, что ух, и ах, и хрясь, и блямс, и бздым, и тарара. Ведь мы такие правдолюбы — совершенно никуда без правды! Будет она — будет и хрясь, и блямс, и бздым, без которых нет нам на свете ни покоя, ни смысла, ни счастья.
Гриша был чист до такой степени, что невинность его вошла в пословицу, в самом буквальном смысле. Так, если юноша долго и безуспешно домогался девушки, тратил уйму средств на походы с нею в ресторан и на провожания до дому, зазывал наконец к себе, поил вином и валил на диван, но она сжимала ноги как безумная и обещала закричать,— незадачливый кавалер обиженно бурчал:
— Ну что ты, честное слово, как Гриша…
Гришина невинность делала его любимым героем старых дев и особо принципиальных подростков, а также всех остальных, у кого по какой-то причине не получалось. Гришин пример отчасти вдохновлял всю страну, потому что благодаря ему в ситуации любого облома можно было гордиться своею невинностью. Случилось так, что все Гришины начинания с какою-то неумолимостью рушились, ему не давали закончить, а чаще и начать, и утешаться в этой ситуации в самом деле оставалось только полною и совершенною чистотой. Впрочем, была у Гриши и другая забава: уединясь с зеркалом, он играл сам с собою в игру — выбирал прекраснейшего и вручал ему яблоко. Естественно, яблоко чаще всего доставалось ему.
Время от времени Гриша продолжал получать предложения от разных партнеров, но всех отвергал, как та разборчивая невеста, которая рада уж была, что вышла за калеку,— или, вернее, как тот умный мышонок, которому не нравилась ни одна колыбельная, пока не пришла кошка и не успокоила его навеки. Одни были для Гриши слишком красны, другие слишком коричневы, третьи толсты, четвертые худосочны. Именно эта способность всех ругать с равною убедительностью привлекала к Грише многие сердца. В стране, где Гриша имел несчастье уродиться, особенно ценилось неприятие всего и вся — за это прощали даже обломы. Наш невинный герой, убедительно отшивавший женихов, со временем снискал славу обличителя. Дошло до того, что всякое его появление в общественном месте собирало толпы восторженных горожан.
— Обличитель идет!— кричали зеваки, когда Гриша чинной походкой благовоспитанного юноши входил на местный форум или где они там собирались, чтобы выяснить отношения. Гриша мог даже не призывать к покаянию: при виде его маленьких чистых глаз, бледного, вечно скептического лица и полной, сильной фигуры хотелось тут же в чем-нибудь покаяться. Гриша стал заметной фигурой в парламенте, всеобщим любимцем — общая же любовь, как известно, завоевывается без большого труда. Достаточно оказалось выйти на трибуну и начать, обращаясь к правым:
— Вы скоты.
А потом оборотиться к левым и быстро, пока не стихли их аплодисменты, добавить:
— Но и вы ничуть не лучше.
За такой эстетский, хотя и неконструктивный подход Гришу часто звали на телевидение, где он повторял свои инвективы. Он сделался знаменит, но столь желанные ему властные полномочия доставались тем, кто не брезговал вступать в союзы. Гриша, однако, ждал. Он ждал, что час его наступит.
Но он все не наступал. А репутация невинного Гриши была уже так незыблема, что даже когда он втайне хотел, чтобы к нему кто-нибудь пристал, все уважительно проходили мимо, но глазок не строили и за выпуклости не щипали. Гриша начал догадываться, что так и доживет век в красивых, но безрадостных играх с зеркалом и яблоком, при уважительном, но несколько таки брезгливом отношении большинства. Грише захотелось какого-нибудь — хотя бы и платонического — союза, который позволял бы и невинность соблюсти, и капитал приобрести.
Подчеркивая свою невинность, Гриша любил ходить мимо борделя, в котором, по странному совпадению, размещались власти описываемой страны. Под окнами борделя регулярно собирались демонстрации оппозиционеров. Гриша ловко лавировал между борделем и демонстрантами, поплевывая в обе стороны. Из борделя периодически выгоняли проштрафившихся девиц, которые позволяли себе критиковать бандершу, претендовали на ее место или просто знали больше арифметических действий, чем она и ее ближайшие родственники. Однажды из борделя выпихнули на панель скромненькую круглолицую хохотушку Стешу, которой сочувствовала даже оппозиция, давно требовавшая прикрыть бордель. Дело в том, что Стеша была к бандерше настолько лояльна, что уж ее-то изгнание было совершенно нечем объяснить. Это и внушило Грише сочувствие к девушке. После двух неудачных попыток он добился от нее твердого обещания по крайней мере до зимы гулять только вместе. Правда, до поцелуев еще не дошло, но рукоподатия и вздохи уже были в разгаре.
— Гриша,— урезонивали кумира поклонники.— Да она же из борделя! Ты же сам говорил, что они там все замаранные! Ты на форуме голосовал, чтобы они ответственность несли! Между прочим, Стешу твою хоть и поперли, но она там была за домоправительницу, правую руку бандерши!
— Да,— потупляясь, отвечал Гриша,— нам пришлось преодолеть новые разногласия, но конструктивный диалог… И потом знаете, что с ней делала бандерша?
— Ну?!— выдыхали падкие на клубничку обыватели.
— Она ей руки выкручивала!— восклицал Гриша, утирая слезы. И поклонники плакали вместе с ним.
Случилось, однако, так, что к власти в тех краях стал подбираться нерушимый блок, включавший в себя кого попало и объединявший этих сомнительных личностей по единому принципу: участникам блока надоел бордель. На его месте они собирались ударными темпами соорудить железобетонный комплекс, в цокольном этаже которого должна была размещаться тюрьма для несогласных, чуть выше — казарма для согласных, еще выше — супермаркет для избранных, на четвертом этаже — казино для посвященных, на пятом — сауна для лучших, а венчалось все это дело православным куполом в виде позолоченной кепки с крестом, полумесяцем и могендовидом. По фасаду здания планировалось разместить архитектурные излишества в виде двенадцати месяцев, тридцати трех богатырей, семи гномов и трех бочек арестантов.
Строители будущего комплекса перли к своей цели с такой настойчивостью и уверенностью, что жителям тех краев волей-неволей приходилось определяться. А поскольку в большинстве своем они были люди недальновидные и с короткой памятью, да и бордель им давно надоел, большинство всячески приветствовало новую железобетонную власть. Особенно если учесть, что девиз этой власти был: «Кто не с нами, тот против нас сопля!».
Пришлось задуматься и Грише. Он был хотя и невинен, но себе не враг, и потому решил договориться с партией начальства.
— Ну что ж,— сказало начальство, очень довольное, что такой невинный человек почтил своим присутствием его предвыборный штаб.— Мы и тебе место найдем. Будешь цивилизованная оппозиция.
— А это как?— поинтересовался Гриша.
— А как демонстранты перед борделем,— объяснило начальство.— Системные протесты, понял? Потому что хоть и против системы, но вписываются в систему и паразитируют на ней. При борделе в такой позиции были коммунисты, при нас будешь ты.
— То есть все как обычно?— не поверил своему счастью Гриша.— Только ходить и кобениться?
— Ага,— подтвердило начальство.— И еще за границу ездить. Демонстрировать широту наших взглядов.
— Ой!— обрадовался Гриша.— Так я и Стешу возьму! Славно заживем!— и подарил новой власти яблоко.
Так Гриша стал системной оппозицией к новому режиму. Но что это за режим — он так и не понял. Потому что быть системной оппозицией к нему оказалось очень больно и непросто. Гриша и ахнуть не успел, как его уже употребили по полной программе, даже не дав посопротивляться для порядку, чтобы не так стремительно потерять лицо.
— Что вы делаете?— кричал Гриша.
— Ты же сам хотел дружить,— удивлялось начальство.
— Что обо мне подумает общественное мнение!— верещал Гриша.
— Да ты оглянись вокруг,— ласково пробасило начальство.— Где ты видишь общественное мнение?
Гриша огляделся — и успокоился. Никакого общественного мнения вокруг не было, его позора никто не заметил, а кто заметил — не признался.
Да и потом, страшно сказать,— ему было приятно! Приятно было впервые в жизни слиться с кем-нибудь, хотя и не совсем так, как он себе представлял. И скоро, жалея о потерянном времени, он уже вовсю подставлял себя суровым, вплоть до мордобития, ласкам нового начальства. Правда, начальство позволяло ему перед каждым сеансом немного покобениться — чтобы толпа старых дев окончательно не разочаровалась в своем герое.
— Больно!— кричал Гриша.— Сатрапы!
Но в его хорошо отрепетированных криках слышалось отчетливое:
— Хорошо! Хорошо! Еще!
Так невинный Гриша нашел свое истинное призвание в объятиях нового режима, отличавшегося от старого только тем, что там, где старый пытался усовещать или подкупать,— новый употреблял без предупреджения. И Гриша понял, что чего-то подобного ему хотелось с самого начала,— но тогда он гнал от себя эти соблазны, пока сам не оказался в позе употребленного без спросу. И именно для этой позы, как выяснилось, лучше всего подходил его выстраданный скепсис.
Обидно, по сути, было только одно. Гриша не успел вручить новому режиму яблоко — знак своего расположения и привязанности. Новый режим сам его схрустел, без всякого разрешения, чувствуя себя в полном праве.
Крошка Кири, родившийся и выросший на юге одной большой и бестолковой страны, обладал единственным, но полезным волшебным свойством: на него так и хотелось что-нибудь свалить. Объяснить это можно было, с одной стороны, тем, что уж больно он был чистенький, хорошенький, опрятный и маленький до полного гномообразия. С другой же стороны, что-то в его уверенной повадке, поблескивающих очечках и твердой круглой головенке выдавало такую надежность и внушало такую уверенность, что и самые бессовестные подставщики знали: ничего ему не будет. Крошка Кири был прямо-таки рожден для того, чтобы все, за что любого другого давно убили бы, сходило ему с рук. Крошка Цахес, описанный нашим немецким предшественником и кумиром, обладал счастливой способностью нравиться влиятельным людям. Крошка Кири обладал не менее счастливой способностью выходить сухим из любой воды, хотя бы и самой мокрой. Что бы на него ни валили, какой бы ответственностью ни наделяли,— наш крошка, как некий радужный пузырь, взлетал себе все выше и выше. Его приход в какую-нибудь новую сферу деятельности означал, что близится в этой сфере глубочайший кризис, и только маленький Кири способен без всякого ущерба для себя оказаться крайним в долгой цепочке провалов. Почему его с детства и бросали на самые безнадежные участки работы, которых он, конечно, не спасал, но и ущерба никакого не терпел, а то и зарабатывал народную любовь.
Это чудесное свойство стало проявляться буквально с рождения. Бывало, разобьют шаловливые дети дорогую вазу, брызнут хрустальные осколки по паркету — крошка Кири тут как тут. Вбегают чьи-то разгневанные родители, которым не посчастливилось принимать в этот день гостей,— а шалуны уж выставили на порог маленького Кири: все он! И плевать циничным детям, что малютка присоединился к их буйным играм в последний момент, когда ваза уже опасно накренилась: все равно ему ничего не будет, а их и выпороть могут. Посмотрит гневный родитель на аккуратного крошку, на чистенькую его матроску с отложным воротничком, на честные, в круглых очечках, глаза, да и скажет: молодец, смелый мальчик, все равно этот печальный инцидент с нашей собственностью был исторически обусловлен… И Кири получает конфету.
Собственно, по этой схеме и строилась вся его жизнь: чуть где аврал или катастрофа, сейчас бегут за Кири. Со стороны могло даже показаться, что аккуратный малыш одним своим появлением притягивает неприятности. Но не следует путать причину и следствие: Кири работал не притягивателем бедствий, а громоотводом. Личное обаяние малютки было таково, лепет его так честен, а матроска так отутюжена, что срывать на нем зло не смело никакое начальство.
— Кто это сделал?— грозно спрашивало оно.
— А это наш Кири!— отвечали подросшие мальчишки.
— А, Кири,— добрело начальство, теплея глазами.— Ну, пусть себе. Наверное, это было обусловлено тово… исторически.
После школы Кири срочно направили на завод, потому что производство в его Отечестве начало падать, как некая Пизанская башня, и пизец этой башни казался все более неотвратимым. И точно — вскорости большинство заводов встало, но Кири уже перебросили в комсомол. Комсомолом в той стране называлась загадочная организация, позволявшая наиболее активным молодым людям в обмен на небольшую и, в общем, необременительную ложь жить по вполне цивилизованным стандартам, то есть совокупляться с подругами в саунах, ездить по заграницам, слушать хорошую музыку и даже изучать менеджмент — в тех пределах, в которых он вообще зачем-нибудь нужен в стране, где никто ничем не управляет. В комсомоле, где Кири отвечал за культуру и досуг, намечалась все та же пизанская ситуация (Кири вообще, в соответствии со своим назначением, явился в эту страну как некий гонец из Пизы, в тот самый момент, когда все начало помаленечку разваливаться). Не успел Кири прийти в комсомол, как тот накрылся, выпустив, однако, в жизнь отряд молодых людей, умевших лгать, посещать сауны и имитировать менеджмент. После недолгого пребывания в бизнесе (все банки и фонды в тех краях возникали и лопались стремительно, так что Кири был при деле) нашего героя бросили на самую опасную должность в правительстве — он стал отвечать за топливно-энергетический комплекс. Дело в том, что как раз в то время начал разражаться небольшой мировой кризис, цены на нефть поползли вниз, и чтобы прикрыть катастрофу с главной статьей местного экспорта, был призван наш универсальный громоотвод.
— Упали, стало быть, цены-то?— спрашивали у Кири испуганные граждане.
— Упали, друзья,— честно отвечал Кири, поблескивая очечками.
— То есть у нас тово… поступлений не предвидится?
— Никаких,— еще честнее отвечал Кири, наклоняя головку.
— Стало, лапу сосать будем?
— Придется и пососать,— констатировал Кири с бесстрастием хирурга.
— А… ну и ладно. Впервой, что ль,— кивали сограждане, умиляясь честностью крошки: мог бы соврать, но постыдился — значит, и роптать грешно.
Как раз в то время в Кирином отечестве количество Пизанских башен начало понемногу переходить в качество и явственно обозначился край той веселой жизни, которой Кирины сверстники и братья по классу жили последние десять лет. Страна набрала внешних и внутренних долгов, установила фиксированный курс доллара, производить же, однако, ничего не начала, а питаться нефтью уже не могла по причине снижения ее стоимости и питательности. Глава государства, знакомый с делами очень поверхностно, но обладавший мощным нюхом на всякие пизанские проявления, вызвал начальника правительства.
— Что, кренимся?— спросил он его со своей знаменитой прямотой.
— Не без того,— ответил начальник правительства со своей знаменитой кривизной.
— Что делать будем?— в упор спросил глава.
— Так-то оно так, а ежели не туда, так мы завсегда!— отвечал начальник с присущей ему меткостью.
— Слушай,— раздумчиво произнес глава, осененный догадкою.— Есть у тебя в правительстве такой… махонький такой… аккуратный, словом! Молодой совсем! Как его звать-то?
— Гениально!— вскричал начальник правительства, взмахивая бровями.— Как же я сам-то не допер!— и с чувством исполненного долга подал в отставку, а Кири был призван к рулю. И хотя местный парламент попервости роптал, государственная воля прозорливого главы оказалась сильнее: подросшего мальчика в матроске утвердили начальником правительства.
— Да ты что делаешь?— пытались урезонивать главу отдельные недотепы.— Нешто такого можно ставить на второй пост в стране?
— Только такого и можно,— загадочно отвечал глава.
— Да он руль один раз крутанет — и все рухнет!
— Он и крутануть не успеет, как все уже рухнет,— сказал глава, и в эту самую секунду его пророчество исполнилось с точностью до миллиметра. Сначала упал рубль, а потом и все остальное — кроме, разумеется, настроения Кири. Он вышел к народу, честно блестя очечками, и прямо посмотрел ему в глаза.
На Кири с тоскою взирали братья по среднему классу, сроду ничего не сделавшие, но уже привыкшие к тому, что за это-то невмешательство в жизнь платят лучше всего. Обалдевшие вкладчики разводили руками на руинах банковской системы. Бюджетники, которым уже нечего было терять, взирали на Кири даже с каким-то состраданием. Пролетариат и крестьянство, о существовании которых страна вспоминала только раз в четыре года, когда о них напоминал гомункул Гена, со своих огородов умиленно шептали:
— Махонькой какой…
— Так что ж, это конец, Кири?— прямо спросил кто-то из бюджетников.
— Он,— лаконически отвечал малютка.
— Стало быть, крякнулись реформы-то наши?
— Абсолютно,— кивнул Кири.
— Десять лет — и все не туда?— мрачно хохотнул какой-то пролетарий.
— Похоже,— ясным голосом произнес крошка.
— И внешние, стало быть, долги заморозим, и внутри, стало быть, все треснуло?
— А как же,— твердо сказал Кири.— Если конец, так всему.
— Ну ничего… ничего… ты, главное, не огорчайся!— хором заутешал крошку народ.— Ну подумаешь, что конец! Начнем наконец с нуля, оттолкнемся от дна… Исторически, стал-быть, обусловлено… Ведь не ты ж виноват, маленький. Подставили тебя. Иди с миром.
И во все время, что страна пыталась разобраться в том, все ли лопнуло или кое-что осталось, рылась в руинах, откапывала сбереженные копейки,— никто не говорил о Кири плохого слова. Да и не был он ни в чем виноват. Его всегда звали в последний момент.
Случилось так, что в столице того государства правил недалекий, жестокий и падкий на лесть хан ПА, что расшифровывалось как «Почетный Архитектор». Он очень любил, чтобы его называли Па, как любящего отца, и именно таковым себя ощущал на протяжении добрых шести лет. Почетный Архитектор действительно застроил всю столицу новыми зданиями по своему вкусу, но всякую масленицу сменяет великий пост, и сколько ни затыкал Па-хан глотки своим недоброжелателям, ясно было, что в его ханстве настает время упадка. Вечно жировать не дано никому, особенно в стране, в которую ежедневно прибывают новые гонцы из Пизы.
Сам Па-хан, будучи личностью недальновидной и заглядывая не дальше козырька своей кожаной короны, признать надвигающегося кризиса не желал и лютовал все яростнее. Но советники его, по-восточному подобострастные и лживые, видели чуть подальше. Им-то первым и пришла светлая мысль позвать Кири.
— А что, ежели нам его подставить на ханство?— шептались они.
— Па не допустит! Па его зубами загрызет!
— Ну, загрызть-то не загрызет, а облает сильно,— смекали самые умные.— А кого Па облает, у того рейтинг сам собой подрастет — хочешь не хочешь, а подрастет! Глядишь, когда все окончательно поползет, будет нам на кого свалить. Срочно бегите за Кири!
И гонцы немедленно прибыли к Кири с предложением ни много ни мало возглавить столицу, которая в сознании большинства ее жителей уже неразрывно ассоциировалась с Па-ханом.
Кири в то время как раз сидел без работы, потому что все уже рухнуло и больше его никто для прикрытия не звал. Правда, собирался окончательно накрыться так называемый праволиберальный блок, и Кири позвали его возглавить, но поскольку блок находился уже в состоянии полураспада, ангажемент мог прекратиться в любой момент. Так что Кири с радостью согласился, не забыв, однако, спросить:
— А что, у вас там действительно скоро… крышка?
— Идет к тому,— угрюмо кивнули гонцы.
— Так я готов,— гордо сказал Кири и пошел походом на столицу.
Па-хан, разумеется, не был готов к такому обороту событий и немедленно обрушил на бедного малыша поток такой грязной ругани, что симпатии всех старушек, молодушек и невинных детей тут же обратились на сторону Кири. Вскоре его шансы возглавить столицу сделались более чем реальны, и даже Па-хан прекратил свои атаки, ибо стало очевидно: на случай очередного всеобщего руха Кири незаменим.
Чем окончилась борьба Кири за ханский престол, мы пока не знаем, а чего не знаем, о том не говорим. Лишь о двух вещах мы считаем необходимым предупредить благосклонного читателя. Во-первых, если Кири пустят в президенты страны, это будет вернейшим признаком, что существовать под прежним названием стране осталось не больше месяца. А во-вторых, когда его призовет Господь, это будет означать, что Ему срочно потребовался подставной заместитель, потому что до конца света остаются считанные секунды. Следите за Кири, господа. И помните, что если Кири не стал президентом и не взят на небеса — значит, и у нашей Родины, и у остального человечества есть покуда время.
В необъятном русском поле, где кочки да колдобины, заревой простор и обнаглевшие сорняки, ржавые трактора да неунывающие комбайны,— жил-был хомяк, скромный пушистый вредитель с маленькими бегающими глазками над большими защечными мешками.
Кто видел когда-нибудь хомяка или, не дай Бог, покупал его детям для домашнего умиления, тот знает, что это не самое приятное животное. Хомяк вонюч, хитроват, свободолюбив — и в силу природной гибкости легко вылезает между прутьями клетки, а в силу природного ума быстро нахомячивается открывать дверцу. Наконец, хоть он и ест ваше русское зерно, но приручить хомяка до состояния собачьей преданности не удавалось еще никому. Разумеется, для детей нет большего повода для радостного визгу, как вид домашнего любимца, стреляющего живыми глазками в поисках съестного и беспрерывно шевелящего мокрым розовым носом. А щеки, служащие хомяку закромами, а толстые ляжечки, на которых сметливый зверек сидит во время еды, а шустрые лапки, которыми неблагодарная тварь держит печеньице, хрустя, подлец, на всю квартиру! Хомяк, безусловно, опасен для поля, в особенности русского, где его для того и держат, чтобы было на кого свалить неурожай,— но в малых количествах он забавен и по-своему обаятелен.
Обычай валить на хомяка завелся в русском поле давно. Всем в тех краях была знакома типичная речь председателя колхоза, надсадно выступавшего перед своим народом:
— У прошлом годе, товаришшы, мы засеяли сто га пшеницы. Все пожрал поганый хомяк. У этом годе, товаришшы, мы засеяли двести га пшеницы. Все опять пожрал поганый хомяк. У будущем годе, товаришшы, мы засеем тышшу га пшеницы. Нехай поганый хомяк подавится!
Объективности ради следует заметить, что ни один хомяк, хотя бы и прожорливый джунгарский, сжирающий в день три своих веса, никогда не смог бы до такой степени обкушать русское поле, как то ему инкриминировалось. В природе, по счастью, не существует хомяка с такими защечными мешами. Но если бы нельзя стало валить на хомяков, пришлось бы искать конкретных виновников, а это никому не улыбалось. Так что хомяка не только не истребляли, но в некотором смысле даже лелеяли.
Этот полезный опыт захотелось однажды перенять тогдашнему Царю зверей, заправлявшему русским полем и окружавшим его лесом. Царь был малообразованный, но обладал феноменальной интуицией и все соображал, почти как человек. Для человека же, как мы знаем, главное не установление истины, а обнаружение крайнего — особенно если этого крайнего все равно нельзя истребить. В один прекрасный день царь зверей вызвал хомяка для конкретного разговора.
Надо сказать, что у Царя зверей были серьезные проблемы с самоидентификацией. Никто из подданных не мог толком сказать, что он собою представлял с точки зрения биологической. Одни утверждали, что он лев, другие — что прав, третьи — что медведь, четвертые — что шакал, и черты всех названных животных он умудрялся в себе сочетать равноправно. Было в нем также что-то от лисы, стервятника, слона и дятла, но намешано все было в таких сложных пропорциях, что подчиненные предпочитали называть его просто Царь. Такое-то существо предстало перед хомяком, когда он явился в царственную пещеру.
Пещеру устилал красный ковер, под которым бешено грызлись несколько гиен. Злобный барсук, отвечающий за государственную безопасность, скалился у входа. Где-то в дальних покоях берлоги слышался немолчный, сосредоточенный плеск и пыхтенье: это енот-полоскун отмывал царские деньги. Волк по кличке Сок Овец, прозванный так за любовь к свежатинке, лежал у трона. Попахивало.
— Тебя как звать-то, зверек?— спросил Царь зверей, вглядываясь в круглое существо, не перестававшее шевелить носом и стрелять глазками.
— Борис Абрамыч,— отвечал с достоинством хомяк, стараясь не слишком открывать рот, чтобы не высыпалось зерно. Хомяк знал, что Царь может его упрятать куда угодно и надолго, так что почел за лучшее явиться с запасцем.
— Абрамыч?— переспросил царь.— Из этих, что ль?
Хомяк с готовностью кивнул.
— Это дело,— одобрил Царь.— Чем хуже, тем лучше. Что ж, милый, есть у нас тут одна, как это называется, задумка. Хочешь быть во всем виноват?
А надо вам сказать, что хомяк — чрезвычайно сообразительное животное, потому что вся его жизнь есть один непрерывный расчет. Надобно счесть, сколько зерен запасти на зиму, чтобы хватило, но и чтоб не зарваться; надобно обладать навыком быстрого счета, чувством опасности и нюхом на выгоду,— словом, если слона официально считают самым мудрым представителем фауны, то хомяка неофициально числят самым сообразительным. Глазки его забегали, как костяшки на счетах. Хомяк прикидывал. Прошло три минуты.
— Ваши условия,— сказал хомяк.
— Деловой,— уважительно сказал Царь зверей.— Гарантии личной безопасности, свободный вход ко мне и зерен сколько влезет.
Царь тоже был расчетлив и понимал, что ущерб в любом случае будет меньше, чем выгода, тем более что много ли влезет в хомяка? Хомяку в такой сделке был свой резон: гарантии личной безопасности никогда не помешают небольшому зверьку, чьим главным оружием являются щеки, а кроме того, Борис Абрамыч любил славу. Хомяк преисполнялся гордости, когда слышал, как председатель колхоза возлагал на него ответственность за все, вплоть до погоды.
— Что ж, по лапам,— отвечал хомяк, и с этого дня началась его стремительная карьера, о которой впоследствии не говорили в лесу только ленивцы по причине своей патологической лени.
Собственно, внешне не изменилось ничего. Хомяк вел прежнюю тихую жизнь, разве что зерно ему теперь приходилось не добывать, а только прятать: ежемесячно от царя зверей прибывал курьер с пакетиком, в котором лежало много больше, чем может съесть средний грызун. Но поскольку в лесу и поле случалось все больше странностей, хомяк очень скоро оказался в центре общественного внимания. Стоило людям из пещерной администрации намекнуть кое-где кое-кому, что это, мол, все хомяк,— как лесные жители охотно верили! Нелишне будет добавить (хотя всякий хомяковод знает это из личного опыта), что прожорливый зверек находится в постоянном движении. В отличие от остальных лесных и полевых жителей, тихо занятых повседневной работой, он с дикой силой бегает туда-сюда, создавая энергичным беганьем иллюзию бурной деятельности и не переставая шевелить носом. По ночам же хомяк шуршит. О, как знает этот звук любой, у кого дома жил Борис Абрамыч! Вы легли спать после трудов праведных, и тут в углу клетки раздается хищное, неумолчное шуршание. Можно подумать, что он там что-то делает. Уверяю вас, он ничего не делает. Он шуршит. Но это получается у него так громко и сосредоточенно, что возникает впечатление, будто только Абрамыч и занят делом, а вы — так, домашнее животное.
Очень хорошо зная эту свою особенность, Борис Абрамыч бегал и шуршал, мелькая где только можно, и тем добросовестно отрабатывал зерно. Он учредил специальную премию в несколько зернышек для наиболее одаренных певчих птиц. Он публично и громко высказывался о том, как следует вести себя Царю зверей, и никого не удивляло, что какой-то хомяк дает советы властям. Он сделался своим животным при норах барсука и нескольких волков. Вся его функция заключалась в том, что он приходил и сжирал бутерброды, приготовленные волками для себя. Жрал он, как все хомяки, громко, быстро и неопрятно, но никакой другой деятельности за ним ей-богу же не водилось. Однако все лесные жители, видя вездесущего хомяка выбегающим из таких важных нор, полагали, что вся лесная внешняя и внутренняя политика делается с его соизволения. И то сказать — больше в лесу никто не бегал.
— Лапа хомяка!— в один голос восклицали белки и зайцы, видя подбитую охотником утку, ободравшего бок лося или выпотрошенную лисой курицу.— Поразительно, как он все успевает!
Я не говорю уже о том, что любые кучки, оставляемые на своих путях лесными жителями, будь то характерные орешки лося или гигантская «пробка», извергаемая только что проснувшимся медведем, немедленно приписывались хомяку по его неискоренимому свойству гадить русскому народу. Хомяк никогда не отказывался, потому что работал честно и зерно свое в конвертах получал исправно.
— Да это не он!— усомнились некоторые.— Хомяк не может… столько! Пять хомяков не могут столько!
— А я могу,— скромно замечал хомяк.— Главное — мобильность, понимаете? Время требует мобильности…
И некоторые, видя таковые возможности хомяка, стали видеть в нем надежду лесной демократии и полевых свобод. Дошло до того, что некоторой части отечественной фауны представилось, будто хомяк незримо управляет вообще всеми процессами, происходящими вокруг. А поскольку процессы происходили главным образом негативные, чтобы не сказать катастрофические, такое представление здорово оттягивало злобу от Царя зверей, персонифицируя мировое зло в образе щекастого шуршавчика.
— Борис Николаевич!— обращались к Царю его многочисленные подданные.— Прогоните хомяка, и держава процветет!
— Борис Николаевич не видит никакого хомяка, он вообще не снисходит до таких мелких грызунов,— поясняло окружение,— но прогонять его никак нельзя. Поймите, хомяк — наименьшее зло. Меньше него — только землеройка. Подумайте: ведь на его месте мог оказаться хорек!
И лесные жители покорно соглашались.
Между тем Царь зверей не только знал о существовании хомяка, но ежедневно справлялся о его здоровье и неуклонно повышал ему зерновое довольствие, а когда удалось свалить на него одну исключительно холодную зиму с последующим голодом, он личным секретным указом присвоил ему звание почетного Хомякадзе, что в переводе с японского означало «отважный смертник, жертвующий собой для блага государства».
Картина будет неполной, если мы не упомянем об одном чрезвычайно опасном лесном овраге, в котором жили черные и рогатые жители того леса, постоянно демонстрировавшие свой воинственный дух. Дух был настолько крепкий, что кого-нибудь из лесных жителей обязательно находили загрызенным, если он прогуливался около оврага, но истинной специальностью чернорогатых были похищения. Они обожали украсть живое существо и потребовать за него выкуп, а в последнее время, зная о слабости Царя зверей и общей загаженности леса, стали предпринимать наглые вылазки на опушки.
До некоторого времени Царь зверей предпочитал не обращать на эти вылазки никакого внимания, потому что для красивого ухода с поста ему необходимо было найти эффектный заключительный аккорд. В принципе чернорогатых можно было размозжить одной лапой, невзирая на их крепкий дух, но требовалось как-то их промариновать до решающего момента. В это время лесной люд начал испуганно роптать, потому что от похищений не были уже застрахованы даже относительно крупные хищники, парализованные страхом.
— Это хомяк,— авторитетно заявляли животные из ближайшего пещерного окружения.
— Врете!— не верили лесные жители.— Это что же, он с чернорогатыми столковался?
— Давно,— скорбно кивали животные из пещерного окружения.— Мы бы уже десять раз с ними справились, но он поставляет им зерно.
— Да откуда же у него столько зерна!— ахала фауна.
— Шуршит,— отвечало ближайшее окружение Царя зверей.
— Так надо его судить!— восклицали лесные жители и уж было стали предъявлять хомяку обвинения (ничуть, впрочем, его не испугавшие, ибо гарантии личной безопасности были у него надежнее всяких клыков),— но всякий раз после объективного расследования хомяк оказывался девственно чист. Он с легкостью доказывал, что в силу своей анатомии неспособен ни наложить такую кучу, ни завалить нескольких инкриминированных ему слонов, ни, наконец, родить медведя, что было главным его грехом в глазах лесного сообщества. С тех пор как в лесу появился крайне опасный медведь-шатун, горевший желанием всех спасти и для этого непрерывно создававший чрезвычайные ситуации, все были уверены, что и медведя породил хомяк.
— Но я, ммм, не могу,— скромно объяснял хомяк следователю.— Я, ммм, не имею детородного органа. Ятолько шуршать и кушать, шуршать и кушать… и с этого имею маленький гешефт…
— Так я снимаю с вас все обвинения!— восклицал следователь, но так как лесным жителям требовался вечный обвиняемый, вскоре следствие начиналось сызнова. Хомяк уже отмазался от ряда эпизодов, связанных с изнасилованием медведицы, убийством тигра и поджогом сторожки лесника, но связь с чернорогатыми продолжала висеть на нем тяжкой гирей. Однажды он сам явился к Царю зверей и предложил за лишнюю порцию зерна взять на себя роль эмиссара чернорогатых в лесу и поле.
— Можете даже сказать,— скромно добавил он,— что я сам один из них.
— Ну это извини,— сказал Царь зверей.— Внешность у тебя неподходящая.
— Что значит неподходящая? Мы, горцы, всякие бываем… Ну хотите, я от горцев в парламент изберусь?
— Этого быть не может!— воскликнул Царь зверей — и на этот раз ошибся.
Между тем полномочия Царя истекали, и на его роль запретендовал один довольно зубастый и самоуверенный Бобер, знатный строитель и неунывающий пловец. Зимой и летом плавал он в родной стихии, неутомимо грызя дерево, и скоро нагрыз его столько, что в сооруженных им хатках стало просто некому жить, да и не всем они были по карману. Речные жители возроптали, ибо река была буквально завалена плодами бурной деятельности бобра. Приходилось менять имидж и среду, выползать на сушу, и бобер не преминул на нее выбраться, заявив попутно, что не откажется от главной пещеры.
Царя зверей это совершенно не устраивало. Он планировал как раз поставить за себя одного молодого грызуна, неясной пока породы, но с явными задатками гиены и тигра в одном лице. Никакие бобры в лесу не планировались, тем более что бобер — животное водное и немедленно начинает любую среду организовывать по своему усмотрению. Переселившись в лес, он затопляет лес, будучи изгнан в пустыню — орошает пустыню до полного заболачивания и вообще категорически неспособен терпеть вещи такими, каковы они есть.
Царь зверей вызвал Бобра, усадил напротив себя и, как бы невзначай поигрывая только что обглоданной костью, доверительно сказал:
— Юра, я все понимаю. Ты мне нравишься. Но я давно ничего не решаю, понимаешь? А он тебя не хочет.
— Кто?!— воскликнул Бобер, не понимая, как его может кто-то не хотеть.— Этот щекастый? С бегающими глазками?
Царь зверей только кивнул.
— Так я его к когтю!— воскликнул Бобер, но Царь покачал тяжелой головой:
— Я бы и сам его давно к когтю, Юра. Но он сильнее меня. Он — дух.
Бобер вышел от Царя шатаясь. Все его существо было потрясено. Долго сидел он на краю запруды, воображая хомяка в разных позициях, раздавленным, раскушенным, а то — напротив — до зубов вооруженным… Хомяк был везде. Хомяк диктовал законы, похищал зайцев, рожал крупных хищников. Все было хомяк. В небе плыло щекастое облачко с двумя глазными дырками и коротким огрызком хвоста. Со всех концов поля доносилось шуршание.
— Дьявол!— воскликнул Бобер, плюхаясь назад в родную стихию.— Отрекаюсь от всего, от президентских амбиций отрекаюсь! Отойди от меня, Сатана!— и, бешено отфыркиваясь, поплыл в одну из своих бесчисленных хаток. Его еще долго там трясло, и всякий дождь и похолодание казались ему местью хомяка. Дошло до того, что вместо своих любимых слов «правый центр», «здравый смысл», «созидание» он стал произносить «правый хомяк», «здравый хомяк», «хомякование» — и только дружный вопль речных жителей «Ты наше все!» вернул ему душевное равновесие.
Хомяк и теперь процветает в том лесу, толстея и хорошея год от года. Лесные жители суеверно крестятся при его появлении. Он исправно получает свою дозу зерна, не превышающую, впрочем, его массы, и на досуге почитывает лесную прессу. Из некоторых газет он с изумлением узнает, что давно является их хозяином. Из других ему становится известно, что позавчера он завалил лося, сегодня оскальпировал лису, а завтра планирует в извращенной форме изнасиловать лесника. Читая все это, хомяк только усмехается в усы, причем его наполненные зерном щеки весело подпрыгивают.
— Надо-таки уметь устроиться,— говорит он маленьким хомячатам, загадочно подмигивая.— И мы таки всегда найдем экологическую нишу…
Вечно эти грызуны выгрызут себе место под солнцем!
В июле Березовский понял, что пора уходить.
Понимание это созрело, как всегда, с некоторым опережением — примерно на два хода вперед. С одной стороны, он был олигарх и в качестве такового должен был подвергнуться осторожному и тактичному равноудалению, а с другой — Путин был ему слишком обязан и равноудалять его впрямую не мог по причине благородства своей души. С третьей же стороны, как человек пылкий и нетерпеливый, президент должен был явно тяготиться этой ситуацией и в конце концов взорваться: всех равноудалить, а Березовскому оторвать голову. Благодарные правители России всегда поступают так с теми, кому они слишком благодарны: простого изгнания в подобных случаях оказывается мало, и дело кончается почетным обезглавливанием на главной площади, с оркестром.
Березовский как тактичный человек должен был уйти сам. Как ни странно, это отчасти совпадало с его собственными намерениями. Ему все надоело. Пятнадцать лет он, как последний цепной поц, охранял эту власть и ничего с этого не имел, кроме неприятностей со следователем Волковым. Все эти пятнадцать лет он на досуге с приятностью мечтал о том, как уйдет,— и тогда его истинную роль немедленно оценят все. Он с печальным злорадством рисовал себе картину ухода: вот он, с котомкой, набитой сменой белья и скромными деньгами на первое время, босой, в скромной власянице, выходит из Кремля. Следом на коленях ползут Татьяна, Елена, Наина, а потом, чего там мелочиться, и сам Борис: вернитесь, Борис Абрамович! За ними с хоругвями, с хлебом-солью прет красно-коричневая оппозиция: останьтесь, кормилец! Кем станем мы пугать детей! Вот и Лужков с Примаковым, обнявшись, как струи Арагвы и Куры: Борис Абрамович, нельзя же так! вы же деловой человек! надо же играть по правилам — вы дьявол, мы ангелы… кому нужны такие ангелы, если уйдете вы?! Нет, нет, гордо отвечает Березовский, не оборачиваясь. Я сыт вами по горло. Ничего нового нет под луною, и ветер возвращается на круги своя… пойду по миру и стану еще добродетельнее… буду слушать голос Руси пьяной, отдыхать под крышей кабака… Пускай я умру под забором, как пес… и что-то еще из читанного в детстве. Но дойти до кабака Березовский никогда не успевал, ибо немедленно представлял себе ликующую рожу Гусинского,— а смирение его никогда не достигало таких высот, чтобы простить и эту злорадную личность. Он оставлял сладостные мечтания и, тяжело вздыхая, ехал в Кремль спасать Россию.
Теперь, однако, пришло время красиво уйти, ибо через каких-то два месяца в случае промедления предстояло уйти некрасиво. Березовский собрал свой штаб и принялся оптимизировать выбор.
— Кто знает эффектные варианты ухода?— спросил он прямо и грубо. Политтехнологи потупились.
— Сенека,— вспомнил Невзоров, знаток истории и любитель крови.— Сначала он воспитал Нерона, лично взрастил его…
— Деньги вкладывал?— заинтересовался Березовский.
— Нет, там хватало… Сначала взрастил, а потом почувствовал, что Нерон им тяготится. Сначала он удалился в изгнание вместе с молодой женой…
— С молодой женой — это похоже,— вздохнул Березовский.
— А потом вскрыл вены себе и ей.
— Нет,— олигарх решительно замотал головой.— Ей — это еще куда ни шло, но себе… Это не комбинация. Еще примеры.
— Вариантом благородного изгнания уже воспользовался Гусинский,— подал голос Шеремет.— Солженицына выслали и этого выслали. То есть он как бы сам уехал, но ясно же, что власть только рада… Теперь он выстроит в Марбелье своего рода Вермонт и будет оттуда учить.
— Киселева пусть учит,— огрызнулся Березовский.— Не канает. Дальше.
— Байрон,— вспомнил о самом красивом мужчине Англии самый красивый мужчина ОРТ, Сергей Доренко.— Отчаявшись пробудить совесть в родной Британии, он отбыл в Грецию, где поднял восстание.
— В Грецию — это сомнительно,— задумчиво сказал Березовский, вспомнив Козленка.— Греция выдает. Кобенится, но выдает.
— Но почему обязательно Греция? Мало ли прекрасных мест — Боливия, Камбоджа… Монголия… Да что мы, в Северной Корее восстание не поднимем в случае чего?
— Нет, нет. За границу — это похоже на бегство.— Березовский сцепил пальцы.— Можно бы, конечно, в Израиль… (Он прикинул комбинацию: Барака мы уберем, вместо Барака ставим Арафата… банкротим страну… присоединяемся к Ираку, меняем Хуссейна… банкротим Ирак… присоединяемся к Кубе, меняем Фиделя… присоединяемся к Штатам, прослушиваем Гора, банкротим Гора… берем власть… а дальше? Скучно). Нет, не хочу в Израиль. Продумывайте внутренние варианты.
— Вообще-то,— вспомнил Шеремет, в детстве любивший читать,— я помню какую-то старую пьесу. Там один человек решил начать честную, трудовую жизнь…
— А до этого что я делал?!— воскликнул Березовский чуть не со слезами.— До этого я какую вел?!
— Да погодите, Борис Абрамович, не в том дело! И он как будто покончил с собой, сверток с одеждой оставил на берегу, а сам переоделся в рубище и пошел к цыганам. И вел с ними честную трудовую жизнь. А все его считали погибшим и горько оплакивали…
— Это ничего,— усмехнулся Березовский.— А кто автор-то?
— Толстой,— услужливо подсказал эрудированный Павловский.— Лев Николаевич.
— Толстой,— в задумчивости повторил Березовский.— Лев Николаевич… Да, это канает. Это то что надо. Володя!
На его зов явился пиарщик Руга.
— Съезди, милый, в Ясную Поляну, договорись о цене. Если не захотят продавать легально — дадим денег якобы на ремонт и возьмем так. Или еще проще, по стандартной схеме: директором поставишь нашего человека, он обанкротит музей, мы его возьмем по минимальной стоимости. Глеб Олегович, прошу вас подготовить сводку публикаций по уходу Толстого. Саша, ты поедешь следом и будешь снимать скрытой камерой. Камеру возьмешь на ОРТ. Сережа, ты поедешь со мной. Предупредите Лизу — она поедет тоже, для полноты сходства.
— Незадолго до ухода,— вставил эрудированный Доренко,— Толстого отлучили от церкви. Это был грамотный пиар — вся Россия его поздравляла…
— С Алексием я бы договорился,— нахмурился Березовский.— Но я таки не православный… Хорошо, я поговорю с Берл Лазаром, а если он заупрямится — выйду через черкесов на муфтия… Приступайте. Через неделю все должно быть готово.
«В России два царя,— писал восторженный современник.— Николай и Толстой. Кто из них могущественнее? Николай не может поколебать трон Толстого, тогда как Толстой с легкостью колеблет трон Николая…»
«В России два президента,— писали менее восторженные современники.— Путин и Березовский. Кто из них сильнее? Путин не может поколебать трон Березовского, тогда как Березовский…» Публикация была организована грамотно, за две недели до предполагавшегося ухода.
Свою прощальную речь в Думе Березовский готовил со всем своим штабом, насыщая ее возможно большим числом сильных выражений из классики. Поднявшись на трибуну, он заговорил почти без бумажки:
— Гул затих, я вышел на подмостки. Вам, господа, нужны великие потрясения — нам нужна великая Россия! Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ! Прощай, свободная стихия!— Он поклонился Думе.— До свиданья, друг мой, до свиданья! С тобой мы в расчете, и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от Волкова ушел, от «Медведя» ушел… Я уеду, уеду, уеду, не держи, ради Бога, меня! Все кончено, меж нами связи нет. Я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой! Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники, с милого севера в сторону южную… Вышиб дно и вышел вон!
С этими словами, сорвав шквал аплодисментов, он вышиб дверь и вышел вон, в залитую дождем июльскую Москву.
Спустя неделю он появился в Ясной Поляне. Босой, с пробивающейся бородкой, в толстовке, заложив за пояс большие пальцы натруженных рук, он вышел к толпе корреспондентов и заявил, что начинает раздачу имущества.
— Я возвращаю государству контрольный пакет ОРТ!— воскликнул Березовский и передал специально приглашенному человеку контрольный целлофановый пакет. Через неделю его отобрали бы силой, но он, как всегда, сыграл на опережение.
Вслед за пакетом ОРТ ушла фирма «Андава», «ЛогоВАЗ», приглашение на вручение премии «Триумф» с автографом Зои Богуславской, повестка к следователю Волкову с автографом последнего… В числе прочих уникальных документов Березовский отдал и письмо одного известного градоначальника, датированное сентябрем прошлого года, с обещанием стереть Березовского в порошок, и письмо того же градоначальника, датированное декабрем того же года и начинавшееся словами «Ябольше никогда не буду…» Письма взял Исторический музей, а Березовский все не мог остановиться. Он никогда еще не раздавал имущества и не знал, что это так приятно — делать подарки. В порыве щедрости он начал раздавать уже и реквизит дома-музея, отдал какому-то крестьянину диван, на котором Толстой родился, и собирался уже всучить кому-то любимый сервиз Софьи Андреевны, но вмешалось музеевское начальство, и Березовского остановили.
— Нет, по-моему, удалось,— удовлетворенно говорил он Руге на следующий день, собирая грибы в Березовой Засеке.— Да чем я хуже него, в конце концов? Я нахожу даже некоторое сходство… «Война и мир», говоришь ты? Так ведь и война — это я, и Хасавюртский мир — это я… И Хаджи-Мурат, то есть Басаев,— это тоже я… И «Воскресение» 26 марта 2000 года — скажешь, не я?
— «Фальшивый купон»,— подсказал Руга.— «Плоды просвещения». «Власть тьмы»…
— Да, да,— кивал Березовский.— И это его обещание лечь на рельсы — ведь тоже моя была формулировка!
Руга благоговейно замолчал.
Глухой сентябрьской ночью, с почти точным совпадением даты, Березовский в сопровождении любимой дочери Лизы, личного врача и Доренко в качестве секретаря выехал на станцию. Лошадей купили в Туле, коляска была толстовская, прилично сохранившаяся.
Почесывая отрастающую бороду, Березовский по недавно выработавшейся привычке записывал что-то в дневник, который прятал за голенище. «В чем моя вера?— думал он.— Что такое искусство?» Подобные мысли никогда еще не приходили ему в голову, и новизна их была ему тем приятнее, что 0, 99 всего человечества живут, делая не то, что должно быть делаемо ими, а то, что легко и приятно, тогда как главное в нас как раз и есть то, что трудно и неприятно, но оно одно должно составлять основу духовной жизни. Так думал он, пока коляска катила через мокрый, каплющий лес с его духом прели и сырости, и взглядывал на большое, спокойное небо с бегущими по нем тучами,— и все, чем жил он прежде, так представлялось ему ничтожно и смешно в сравнении с этим огромным небом, что он махнул только рукою и, оборотясь к дочери, засмеялся.
— Что, Лиза?— сказал он, переходя вдруг на французский.— Ah! quel beau regne aurait pu etre celui de l’empereur Voldemare! Les habitants sont ruines de fond en comble, les hopitaux regorgent de malades, et la disette est pertout! Tout cela il l’aurait du a non amite.[2]
— Quest que c’est, papa?— в недоумении спросила Лиза.
— C’est la vie,— горько отвечал старый граф Березовский, супя густые брови.— Пропала Россия! погубили!
Он сам не знал, что делалось с ним. Никогда еще прежде не испытывал он ничего подобного. Живя пустою и светскою жизнью, которой одна цель была как можно хитрее и ловче провернуть очередную intrigue и так завертеть эту самую intrigue, чтобы никто не подумал на него; проводя время своей короткой и единственной жизни с людьми, не понимавшими и не желавшими понимать, что есть bien public,[3] угождая ничтожным и блистательным людям, он проходил тем самым мимо главного, которое одно призвано было составить истинное содержание его жизни.
— Да, так вот оно!— сказал он, задыхаясь от счастия, и снова поднял глаза к небу с густыми сырыми тучами.— Так вот оно, что я должен делать! Отец, благодарю тебя!
«Батюшки, что это с ним!» — подумал Доренко в ужасе, но тут же почувствовал, как неведомая сила словно выдула из его головы все прежние мысли и вдула новую. Эта новая была так огромна, что он не мог сразу вместить и высказать ее и только стал срывать с себя роскошный пиджак и галстук, выкрикивая хрипло и несвязно: «Опростимся! Опростимся!»
— Чистое дело марш!— воскликнула Лиза, вскочив в коляске и подбоченясь. Где, когда всосала в себя из того воздуха, которым она дышала,— эта графинечка, воспитанная эмигрантками-француженками,— откуда взяла она этот дух, эти приемы? Как только она стала, улыбнувшись торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было старого Березовского, что она сделает не то, прошел, и все любовались ею. Дух и приемы были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские.
— Как со вечера пороша
Выпадала хороша,
— затянул Павловский на козлах.
Расшлепывая вокруг себя брызги, коляска катилась в ту новую жизнь, которая только одна была нужна и т.д.
В Москве царила паника. Репортеры целым поездом выехали в Ясную, но там ничего не знали. Старый граф уехал ночью, тайно, оставив только письмо Путину. «Так не могло продолжаться долее,— писал граф.— Я благодарю вас всех за долгую пятнадцатилетнюю жизнь со мною и прошу не искать меня».
«„ЛогоВАЗ» возращен государству,— передавали иностранные корреспонденты в свои агентства.— В Кремле отказываются от комментариев. Абрамович изменившимся лицом бежит „Сибнефть»«.
Но старый граф не знал об этом. Заехав к сестре в Оптину пустынь (откуда взялась сестра — он не помнил, но знал, что заехать нужно), он торопил коляску в сторону Кавказа, где делывал когда-то славные дела. Там, на Кавказе, его примут. Это он помнил.
Лиза по пути откололась от него и вышла замуж за простого мужика, а Доренко остался на Украине.
Восемь месяцев ехал Березовский, на девятый месяц его задержали в губернском городе, в приюте, в котором он ночевал со странниками, и как беспаспортного взяли в часть. На вопросы, где его билет и кто он, он отвечал, что билета у него нет, а что он раб Божий. Его причислили к бродягам и сослали в Сибирь.
В Сибири он поселился на заимке у богатого мужика и теперь живет там. Он работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными.
Ястребами женскими их называли в той стране за то, что при всей своей формальной ястребиности — воинственном кривом клюве, блестящем оперении и желтых когтях — они были востребованы главным образом женщинами. Даже на базаре они продавались в придачу к зеркалам — правда, птица была редкая и стоила дорого. Иная красотка, напудрясь или нарумянясь, долго смотрелась в волшебное стекло, после чего кокетливо спрашивала:
— Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?
Ярко раскрашенная птица, обладавшая вдобавок дивной способностью менять окраску в зависимости от настроения владельца, высовывала голову из-под крыла и бойко отвечала в своей манере:
— Кррасота несррравненная!
За это умный попка получал свое печенье и до следующего прихорашиванья беззаботно раскачивался в клетке, звоня в колокольчик или кокетливо поглядывая из-под крыла. Только печенья ему надо было много: не волнистый чай попугайчик!
Использовать ястребов в большой политике первым предложил главный и, вероятно, единственный администратор той страны — человек, чьи хитрость и дальновидность вошли в пословицу. Он обратил внимание на солидность и самоуверенность разноцветных птиц, которые даже очевидную ерунду произносили столь уверенно и бойко, что и самому упорному скептику внушали подобие веры. Надо заметить, что в должности официального рупора главы государства в тех краях всегда использовалась птица (таков был обычай с древнейших времен), но особенности последнего главы были таковы, что ни одна птица долго при нем не задерживалась. Птица-секретарь, призванная на должность первой, оказалась при ближайшем рассмотрении дятлом: с тупой и утомительной принципиальностью разъясняла она главе его истинные обязанности и правила хорошего тона, что в конце концов надоело нетерпеливому властителю. На место дятла пригласили соловья, который разливался при первой возможности и до поры убаюкивал вождя своим сладкозвучием, а на досуге пописывал элегии и оды. Лучшего секретаря нельзя было и желать: недалекая и тщеславная птица могла заморочить своими руладами кого угодно, но на поверку оказалась вульгарным глухарем. Собственное сладкопевство помешало секретарю расслышать, как завистливое окружение клевещет на него главе. Главе внушили, что его соловей — водоплавающий. Искренне желая сделать подчиненному приятное, глава во время пароходного круиза с размаху зашвырнул секретаря в родную якобы стихию, где тот чуть было не утоп и от волнения лишился голоса. Пришлось расстаться и с этим.
Следующим на пресс-секретарской должности около года пробыла загадочная птица, которая во время одного из переворотов, происходивших при главе чуть ли не ежегодно, стремительно перелетела на правильную сторону. Тем не менее и эта птица оказалась не тем, чем казалась: после года ее вполне безликого пресмыкания выяснилось, что это вообще рептилия в чистом виде, рожденная ползать и в силу этой причины летать не могущая. Где ей было поспеть за мыслью главы! На верной же стороне она оказалась лишь потому, что по вечной пресмыкательской медлительности не успела переползти на противоположную. Глава без сожаления прогнал нелетающего секретаря и задумался о новом. Тут-то администратора и осенило.
Надо сказать, что лучшего выбора сделать нельзя: обладая солидной внешностью и ястребиным взглядом, ястреб женский никаких хищнических качеств сроду не имел. Он питался печеньем, не выносил не то что мяса, но и вида крови, а главное, был совершенно ручным. При первом представлении главе его нового пресс-секретаря последний произвел на придворных самое благоприятное впечатление.
— Серрежа хорроший!— воскликнул пресс-секретарь, расшаркиваясь и рекомендуясь.
— Сойдет,— сказал глава.— С ястребом на плече — это стильно. Типа ведун.
С тех пор он предпочитал появляться на людях исключительно с верным секретарем, который отменно вписался в новую роль. Выступая на регулярных встречах с журналистами, ястреб женский окидывал их ястребиным взором и бодро сообщал:
— Ррукопожатие кррепкое! Рработает в ррезиденции! Бодрр!
Дамы были от него без ума:
— Душка!
Случались, правда, и курьезы. Главу не предупредили, что его новый помощник обладает чертами хамелеона. Однажды, когда глава выехал на какой-то корабль Северного флота, оперативная птица перекрасилась в патриотические цвета, и вождь, не признав ближайшего помощника, на полном серьезе спросил его самого: «А где ястреб женский?» Но команда немедленно обратила все в шутку — этим навыком птица-пресс-секретарь обзавелась в первую очередь. Когда вождь неожиданно вспоминал свое партийное прошлое и временно перевоплощался в обкомовца, заявляя на весь мир, что мы в случае чего перекусим глотку кому угодно (такие проговорки случались у него раз в год, обычно в Азии), сметливый ястреб немедленно заявлял:
— Перреводчики перрестарались! Перревожу прравильно: пррезидент прредложил пррисутствующим перрекусить!
Инцидент немедленно разрешался к общему удовольствию.
Перелом в карьере птицы настал внезапно: столичный мэр, втайне мечтавший о верховной власти, но панически боявшийся хоть как-то это обнаружить, стал постепенно набирать себе команду новых имиджмейкеров. Прежде он по большей части (как оно и принято было в тех краях на должности наместника) пользовался услугами муравьедов, известных столь длинными и гибкими языками, что подставляться под их облиз — одно удовольствие. Вся команда столичного градоначальника по команде «Ноблесс оближь!» демонстрировала чудеса благоговения, и можно смело сказать, что такого отряда лизунов не было и у самого Гарун-аль-Рашида в его лучшие времена. Однако взять власть с одними муравьедами — задача неразрешимая, и градоначальник затаил мечту переманить к себе пресс-секретаря.
Однажды после особенно теплой встречи глава, лаская столичного мэра взглядом, спросил:
— Чего ты хочешь? Исполню любое твое желание, хотя бы ты и пожелал взять в жены дочь мою!
Заметим кстати, что глава втайне надеялся именно на такую просьбу, которая не только польстила бы его отцовскому чувству, но и избавила бы от постоянного соседства злобной девчонки, совершенно замучившей его советами по имиджу и сомнительными дружбами. Но столичный градоначальник, набравшись храбрости, ляпнул:
— Подари ты мне ястреба женского!
Именно в этот момент между градоначальником и главой пролегла та роковая трещина, которая со временем превратилась в бездну, кишащую гадами. Чего только не говорили о причинах вражды — тут и ревность к власти, и зависть к кепочке, и даже темные слухи о несходстве литературных вкусов,— но истинная причина была в том, что градоначальник попросил у главы не то, с чем он охотно расстался бы, а то, что было ему необходимо как воздух. Однако царского слова назад не берут. Глава на прощание сжал птичку в крепкой руке, а потом широким жестом протянул градоначальнику:
— Бери, да потом не жалуйся!
Градоначальник, опасаясь более всего, что вождь передумает, сунул птицу под мышку и рысью побежал к себе на Тверскую. Там он усадил птичку в заранее подготовленное кольцо и приготовился слышать хвалы.
— Серрежа хорроший,— привычно заметил ястреб женский.
— Ты смотри мне!— прикрикнул градоначальник.— Тут хороший только один, про других говорить не принято!
— Юрра хорроший,— послушно сказала птица, славившаяся быстротою реакции.
Именно с этого дня градоначальник начал свой поход на верховную власть. Муравьеды, понятное дело, невзлюбили нового фаворита, но им оставалось только смириться с роскошно оперенным гостем: он, как-никак, был истинный профессионал по части пиара и обладал феноменальным навыком прикрывать чужой срам. Как в прежние времена он исправно уверял журналистов в том, что у главы крепкое рукопожатие и бодррый настррой, так теперь он вещал со всех трибун, куда его сажали:
— Ррейтинг ррастет! Вся Рроссия тррепещет от ррадости! Пользуйтесь прримусом!— и прочую ерунду в том же духе.
Ястреб женский поменял и цвет: теперь он все отчетливее краснел, но не от стыда за столь поспешную смену убеждений, а потому, что его новый хозяин считал этот цвет более соответствующим эпохе. Правда, переменой цвета новые требования к птице не ограничились. От нее потребовалась несвойственная ей прежде агрессия, а заодно пришлось выучить несколько новых слов: коррупция, крровавый крремлевский ррежим, перресмотрр прриватизации… Слушая эти возгласы, в которые птица не вкладывала никакого смысла (просто ее теперь так учили), глава плакал:
— Что же он делает? Ведь я же с руки его кормил! Яему, помнится, печеньица, а он мне: «Пррезидент всех рроссиян!» — и глава заливался слезами.
Однако устроен он был так, что долго плакать не мог и довольно быстро перешел к решительным действиям. Вскоре столичный градоначальник узнал про себя столько интересного, что от телевизора его стало не оторвать. Что говорить, человек он был небезгрешный, за любую попытку усомниться в его святости лишал дара речи, да и кое-какие темные делишки были в его богатом прошлом. Но чтобы удавить трех невинных младенцев, изнасиловать их мать и сожрать любимую собаку, у него попросту не хватило бы храбрости. Между тем из информационных и авторских программ первого телеканала он узнавал о себе и не такие новости. Тут только ястреб женский, сидевший на плече у своего хозяина во время всех телепросмотров, с ужасом понял, что ястребы бывают не только женские — главе государства удалось отловить мужскую особь, столь же неотразимую внешне, но вдобавок возросшую на кровавой пище. Сжимая в когтях окровавленные кости, в которых только слепец не опознал бы бараньих, ястреб мужской на полном серьезе утверждал, что это суставы ближайшего соратника столичного мэра, а на следующей неделе он покажет и его внутренности. В стане градоначальника воцарилась паника.
К тому же мужской ястреб, которого по странному совпадению тоже звали Сережей, активно использовал тот факт, что ястреб женский служит советником градоначальника. «Посмотрите, сограждане!— клекотал он воскресными вечерами.— Наш мэр советуется с птицей, которую на всех базарах продают как приложение к пудреницам! Мэр спрашивает у ястреба женского, он ли на свете всех милее! Это значит, что наш мэр — переодетая женщина! баба! тетка!» — и щелкал клювом так, что аудитория содрогалась. На экране между тем возникало изображение градоначальника сначала в кринолине, а потом и без. На Тверской царила тихая истерика.
Муравьеды нашептывали мэру: «Это все он, ваш новенький!» Сколько ястреб женский ни кричал «Врранье, сатррапы, инфоррмационное зомбиррование!» — народ ему не верил: теперь, увидев настоящего ястреба, публика уже не обращала внимания на крупную помесь попугая с хамелеоном и в открытую издевалась над недавним любимцем. Когда же в стране подвели итоги выборов и столичный градоначальник в ужасе обнаружил, что не получил и половины ожидаемых голосов, в его мировоззрении наступил роковой перелом. Он выдрал ястребу женскому полхвоста, разогнал пинками вернейших муравьедов, а его любимый примус так вскипел в прямом эфире, что залил кипятком троих нерасторопных журналистов, не успевших увернуться от его гневной струи. Две недели градоначальник зализывал раны, а на третью поплелся в Кремль.
Пришлось выдержать унизительную процедуру получения пропуска, долгое томление в приемной, равнодушие обслуги. Наконец преемник главы, со спокойной совестью отбывшего на пенсию, запустил в свой кабинет лысого гостя.
— С чем пожаловали?— спросил он сухо.
— Я бы вот это… птичку вернуть,— затоптался градоначальник.— Видите ли, я осознал свою неправоту. И теперь вот возвращаю вашу вещь,— с этими словами он достал из портфеля полузадохнувшегося, изрядно общипанного муравьедами ястреба женского и вручил его новому главе.
— Владимирр Владимиррович хорроший,— хрипло произнесла птица, доказывая тем самым, что и в таком скорбном виде она не утратила главного инстинкта. Перья ее начали медленно приобретать модный стальной цвет.
— Короче, вы все поняли?— жестко спросил новый глава.
— О да, о да!— воскликнул градоначальник.— Якрепкий хозяйственник и более ничего! Я считаю совершенно бесперспективной попытку так называемых правых сил того-этого… — здесь он замялся и стушевался.
— Идите и впредь не посягайте,— сказал новый глава, холодно глянув на градоначальника и протянув ему небольшую жесткую ладонь. Градоначальник подобострастно пожал ее и тут же ощутил, что такое настоящее крепкое рукопожатие.
— Кррепко?— спросила оживившаяся птица, поспешно вспархивая на плечо к новому главе и заглядывая в его нагрудный карман в поисках печенья.
Так что все легенды о том, что птицу-пресс-секретаря специально засылали в мэрию для развала пропагандистской работы, совершенно неосновательны. Ее вернули как символ государственной власти, как скипетр и державу,— да и кроме того, не надо забывать, что на гербе той страны изображался именно ястреб женский. Он, если вы заметили, слева — эта голова смотрит в Европу. В Азию смотрит другая — ястреб мужской.
Прикинув, какая политическая сфера в его хозяйстве наиболее провальна, новый глава незамедлительно кинул новообретенную птицу на театр военных действий. Армия как раз была не в силах удержать одну спорную территорию: там обитало горское племя, способное существовать только в горах. В задачи войск входило сравнять горы с землей, но задача явно выглядела неразрешимой. То есть стоило взорвать мало-мальскую гору, она тут же превращалась в груду обломков, а племени было решительно все равно, горы мусора или горы камней громоздятся на его территории: была бы гора. Сколько бы ям ни рыли войска на месте гор, вокруг тут же вырастали горы вырытой породы, и добиться окончательной ровности никак не удавалось. Именно прикрывать эту вполне безнадежную военную операцию послали ястреба женского, который для такого дела поспешно перекрасился в камуфляж.
Гордая птица, усевшись на главную скалу в привычную позу орла, завела свою песнь:
— Тррошев хорроший! Горры рразррушены арртиллеррией! Кррепости тррещат, горрода горрят, миррное население в восторрге! Дрружелюбные горрцы встрречают ррусских грромом оваций и крриками «Дрружба навек!».
И хотя население той страны прекрасно знало, чего стоят слова женских ястребов,— но сам вид гордой птицы в камуфляже был столь убедителен и победителен, а главное — верить ей так хотелось, что и новая ее роль была воспринята народом с горячим одобрением. Верит же любая косорылая уродина своему ястребу женскому, когда сажает его на плечо, смотрится в зеркало и вопрошает:
— Я ль на свете всех милее?
А гордый ястреб, хрустя печеньем, восклицает:
— Корролева кррасоты!
Никто не знал, что он такое. Всем и поныне памятно, как он, долгое время проживший рептилией среди других рептилий, вдруг расправил крылья и воспарил, дыша огнем, и на собравшихся дождем посыпалась чешуя, и все увидели, что он не дракон, а орел трехглавый, отрастивший себе запасную голову за семьдесят лет тирании. Тогда еще никто не знал, зачем ему третья голова. И потом, когда он кровавую пищу клевал под окном, демонстрируя повадки истинного дракона, его многочисленные адепты уверяли народ, что и орлам нужна кровавая пища, а хвост у него остался со времен вынужденной обкомовской мимикрии и непременно отпадет, едва лишь Россия вступит в рынок.
Головы его никогда не жили в ладу. За это его называли истинным символом России, ибо наш орел тоже сам от себя отвернулся, смотря одним глазом в Европу, а другим в рифму. Первая его голова постоянно призывала убить дракона. Вторая утверждала, что если дракон семьдесят лет созидал великую империю, то убивать его — значит идти против исторического предназначения России. Третья голова старательно стравливала две предыдущие, подливала масла в их огонь, а когда они начинали яростно грызться, откусывала обе. Они немедленно вырастали снова, всегда в количестве двух, и сначала дружили, но третья ловко ссорила их между собой — и головы снова дрались к удовольствию праздного народа, после чего, к вящей народной радости, падали.
Имена у голов менялись. Неизменно было только имя главной — она как была Борис Николаевич, так и осталась. Было время, когда левую звали Егором Тимуровичем, а правую — Николаем Ивановичем. Они взаимно уничтожились за считанные месяцы, и с тех пор левая и правая постоянно менялись местами. Потом одну звали Русланом Имрановичем, а другую — Пашей-мерседесом, и вторая из танков расстреляла первую. Была голова Александр Васильевич, полупустая, но очень твердая, утверждавшая, что она, и только она, имеет доступ к телу. Была голова Александр Иванович, кричавшая, что крылья принадлежат именно ей,— она улетела в результате дальше других, в самый Красноярск, в котором и увязла навеки. На некоторое время утвердилась голова Юрий Михайлович, заявившая, что другие только жрут, а думает она одна. Но на нее нашлась голова Сергей Кужугетович, которая и была натравлена на Юрия Михайловича — правда, не откусила, а только оттянула к себе большую часть кровавой пищи. Пища сама за это проголосовала.
Вообще голова по имени Сергей Кужугетович защищена была получше остальных — она имела особое предназначение. В силу бурности тамошней политической жизни обладателю голов постоянно приходилось возрождаться, что и дало некоторым повод считать, что он и не дракон, и не орел двуглавый, а птица Феникс, только очень перепончатая. Сравнение с птицей Фениксом, кстати, высказала одна из временных голов — кучерявая, родом из Сочи. Он действительно возрождался, как Феникс, но условием этих периодических возрождений как раз и была необходимость пепла. Без пепла ничего не получалось.
Чтобы возродиться, он нуждался в огне: ни кровавая пища, ни дальние перелеты, ни головные бои — ничто не заменяло хорошего, доброго пламени, в котором непременно должна была погибнуть часть вверенной ему страны. Но страна была большая, не жалко, зато он после каждого такого пожарчика возрождался, хорошенько вывалявшись в пепле, и делался буквально новенький. Случались ситуации, когда бедные граждане уж и не знали толком, жив ли их возлюбленный поглотитель, их единственный поджигатель, президент всей нации и гарант всей свободы. Раскинув поблекшие крылья, он вяло шевелил той самой главной головой, покуда две остальные, совершенно ополоумев, уже кусали по очереди собственный хвост. Но тут находился еще неподожженный кусок земли, и герой — откуда силы брались?— дышал на него пламенем. Тут-то и вступала в действие любимая с некоторых пор голова по имени Сергей Кужугетович: ее роль была самая благородная, пеплообразующая. Она тушила все, что поджигала голова Борис Николаевич, потому что обладала счастливой способностью изрыгать воду так же, как Борис Николаевич изрыгал пламень. Они работали в прочном тандеме и спелись как никогда.
Иногда, например, кровавая пища сама требовала какой-нибудь еды, потому что просто голосовать, выбирая, в чью пасть попасть, ей почему-то надоедало. Ропот пищи становился все громче, что серьезно осложняло пищеварительный процесс. Борис Николаевич не на шутку задумывался.
— Сергей Кужугетович,— спрашивал он строго,— где там у нас давно не горело?
— Да вон на Камчатке что-то тлеет… жалуются, что не топят у них давно…
— Полетели, погреем камчадалов!
Слышалось хлопанье крыльев, испуганный писк пищи, огненная струя ударяла в землю, за нею следовала струя ледяной воды, и скоро дракон, спасший народ от очередной чрезвычайной ситуации, которую сам же и создал, радостно кувыркался в пепле и прахе, на глазах обретая былую силу. Похоже, он и впрямь был немного Фениксом, а еще вернее будет сказать, что все Фениксы, нуждавшиеся для поддержки в непрерывных пожарах, были скрытые драконы. И воскресал наш герой, как Феникс из пепла,— или, как заметила одна его остроумная современница, как Феликс из пекла.
Случилось так, что после одного из самых неудачных Борисовых самовозгораний, когда и потушить удалось с трудом, и тлело дольше обыкновенного, в местных северокавказских горах образовался очаг, периодически напоминавший о себе довольно чувствительными вспышками. Он и был избран для очередной реинкарнации — Сергей Кужугетович резонно заметил, что заново поджигать дороже выйдет. Лучше уж сразу раздуть тлеющее, а потом и потушить до состояния выжженной земли.
— А огня-то хватит ли у меня?— обеспокоилась главная голова Борис Николаевич.
— Не беспокойтесь,— поддержала Сергея Кужугетовича часть приближенной пищи, оставляемой на самое сладкое.— Они и сами себя в случае чего раскочегарят.
— Ну полетели,— вздохнул Борис Николаевич. Ему плохо верилось и в то, что раздуют, и в то, что потушат, но пожары требовались все чаще, а без пепла воскреснуть не получалось никак. Выбора не было.
Тут надо сказать, что вследствие долгой битвы голов остойчивость нашего героя несколько нарушилась, так что для поддержания равновесия нужен был теперь исключительно длинный и мощный зубчатый хвост, к тому же бронированный. Герой отращивал этот хвост с упорством огородника, колдующего над редким сортом яблони, и рассчитывал, как всякая рептилия, когда-нибудь оставить его в руках преследователей, если придется срочно перелетать на новое место. Так что у хвоста было сразу несколько функций — обеспечивать прикрытие, удерживать героя в равновесии и отпадать, как балласт, ежели до этого дойдет. Правда, отдельные представители пищи не хотели мириться с таким положением вещей. Хвост им не нравился.
— У орлов не бывает хвоста!— отважно кричали некоторые из них, по большей части правозащитники. Правозащитниками назывались сторонники той головы, что справа, но поскольку лево и право при любых драконовских режимах являются понятиями относительными, то и правозащитники постоянно защищали взаимоисключающие вещи.
— А это и не хвост вовсе!— пояснил Борис Николаевич.— Это четвертая голова. Мой преемник на случай, если отпадут первые три.
— Если это голова и преемник, то у нее должно быть имя,— ехидствовали правозащитники.
— А оно и есть,— неожиданно раздалось сзади.— Меня зовут Владимир Владимирович!
Все три головы, а вместе с ними и вся кровавая пища, повернули головы и обмерли: хвост собственной волею приподнялся над землей, и у него уже прорезались небольшие стальные глазки, под которыми шевелился губастый ротик!
— Эк я его,— озадаченно выговорил Борис Николаевич.— Как бы он не начал мною вилять…
— Не беспокойтесь,— отвечало ближайшее окружение.— Пока что все-таки он ваш хвост, а не вы его дракон. Пусть он для начала побьет немного вашу левую голову — ту, что в кепке,— а потом вы разберетесь по обстоятельствам…
Впрочем, и раздумывать-то времени уже не было, ибо пламя в горах, как и предсказано было, разгоралось. Правда, воды у головы по имени Сергей Кужугетович действительно не хватало, и тогда мочить пожарище принялся хвост. Он очень хорошо это делал в силу того, что все соответствующие органы в нем и находились. Он, так сказать, имел долгий опыт контактов с соответствующими органами. И замочил пожарище довольно быстро, да так, что хлопья пепла долго еще носились над горами.
Вывалявшись в свежем пепле, наш перепончатый Феникс почувствовал небывалый прилив сил и сделал несколько победных кругов над своей и чужой территориями. Он приземлился в Турции, где сильно и убедительно бил хвостом, нагоняя ужасу на окружающий мир, и имел большой успех в Китае, который провозгласил своей исторической родиной. С точки зрения историко-мифологической он был, бесспорно, прав.
— Никто нас не будет бить хвостом!— произнес он, довольный.— Мы сами будем всех бить хвостом!
За разъяснениями потрясенные иноземцы обратились к хвосту.
— Ну не бить, не бить,— ласково объяснил он, шурша чешуей и поблескивая стальными глазками.— Шлепать. Вот так,— и с силой шлепнул о китайскую землю. Поднялась китайская пыль, и журналисты попрятались по представительствам.
Хвост настолько знал свое дело и так изящно с ним справлялся, что голова Борис Николаевич часто спрашивала с некоторым изумлением: и как это она раньше, отращивая себе конкурирующие головы и стравливая их в бесплодной борьбе дурного с отвратительным, не догадалась отрастить себе такого хвоста? Хвост в некоторых обстоятельствах оказывался даже важнее крыльев и уж точно важнее большинства голов. Правда, предыдущие хвосты отрастали какие-то неудачные. Первый хвост, Виктор Степаныч, двух слов связать не мог и постоянно пускал газы, за что и был уволен. Второй, Евгений Максимович, попытался спеться с той головой, что в кепке, и совокупными усилиями избавиться от двух других, и его тоже пришлось оторвать. Удачным получился только третий — видимо, потому, что на его отращивание Борис Николаевич кинул все свои силы, особенно напрягая соответствующие органы. С органов и надо было начинать, но Борис Николаевич понял это поздно.
— Хвост проявляет опасную самостоятельность,— намекали ему отдельные представители пищи, но Борис Николаевич отвечал в своей манере, что никто не сумеет вбить клина между ним и его хвостом, а то еще цитировал — как всегда к месту — одно из любимых произведений: «Не суйся меж драконом и яростью его!»[4]
Время, однако, шло. Совершенно забитая хвостом голова в кепке поникла и только иногда бормотала что-то в бреду о грязных технологиях и информационном беспределе. Вскоре она совсем отвалилась. Сергей Кужугетович, напротив, необычайно раздулся и победоносно оглядывал окрестности. Проснувшись однажды, Борис Николаевич почувствовал себя как-то странно. Он ощущал, с одной стороны, необычайную легкость, а с другой — некоторую беспомощность. Оглянувшись, он увидел, что у него нет больше хвоста.
Отделившийся хвост, приподнимаясь над землей, победоносно оглядывал окрестности маленькими стальными глазками, а пасть его, напротив, чрезвычайно увеличилась в размерах. Более того — по бокам у него постепенно прорезались два маленьких отростка, грозивших в самое короткое время развиться в полноценные головы. Можно было даже предположить, что одну из них будут звать… впрочем, не будем забегать вперед.
— Что это?— в ужасе спросил Борис Николаевич, понимая, что теперь, без хвоста, крыльев и двух других голов, он уже не дракон и тем более не птица Феникс, а так, червь земли.
— Как что?— почти нежно, как ребенка, спросил его в ответ Владимир Владимирович.— Размножение. Помнишь, ты же с детства хотел узнать, как размножаются драконы. Вот так они и размножаются.
— И… и что теперь будет?— спросил Борис Николаевич.
— Ничего нового,— терпеливо объяснил Владимир Владимирович.— Ты будешь ползать, потому что летать не можешь. А я буду летать, поджигать и возрождаться.
— А Сергей Кужугетович?— вспомнил Борис Николаевич.
— Куда он денется,— сказал Владимир Владимирович и поднял хвост. В хвосте Борис Николаевич с удивлением признал своего раскосого друга. Хвост приветственно помахал ему.
— Как же… как же я теперь буду возрождаться?— спросил Борис Николаевич, чувствуя, что прежние возможности для возрождения теперь ему не светят.
— А ты уже возродился,— улыбнулся Владимир Владимирович.— Реинкарнировал, так сказать. Думаешь, ты все еще дракон? Неправда. Дракон теперь я. А ты ползи, ползи…
И Борис Николаевич пополз, с удивлением чувствуя, что ему больше не хочется кровавой пищи. Ему хотелось чего-то простого, вегетарианского. Радостно пополз он по листку, пожирая его (как и всегда пожирал то, по чему ползал),— и мало кто обратил внимание на бездумную зеленую гусеницу, которая ороговевшими челюстями прокладывала себе путь в зеленой гуще.
Впрочем, и гусенице-то, стремительно забывавшей свое имя, не было уже никакого дела до яростного хлопанья крыльев и трескучего гудения пламени, которое все отчетливее раздавалось позади нее.
Теперь, после того что случилось, когда все адепты и поклонники бедного, а в прошлом великого, Юрия поднимаются с земли, потирая ушибленное и отряхивая с себя зловонные брызги былого величия, потрясенные зрители задают себе мучительный вопрос: что же это все-таки было? Вот это, круглое, приподнятое над местностью, что сначала пухло, пухло, застило солнце, а потом с таким громким звуком… нет, назвать происшедшее его настоящим именем у нас все еще не хватает сил!
Слишком свежо воспоминание о том, как оглушительный, хотя и не совсем приличный треск раскатился по окрестностям, как с граем шарахнулись испуганные птицы, как по одному посыпались в грязь потрясенные коротышки, как долго еще носило ветром сдувшуюся оболочку, как за триста верст от бывшего Солнечного города нашли кепку… Не сразу свидетели и участники этого Большого Взрыва найдут в себе силы рассказать историю величия и падения Бедного Юрия. Но помнить о ней надо — хотя бы для того, чтобы больше так не было.
А было так.
Для страны коротышек, где произошла эта трагическая история, настали тогда не лучшие времена. Жили на подножном корму, сами ничего не производили, а чтобы создать видимость товарного обмена и не совсем забыть высшие достижения цивилизации, торговали воздухом. Воздуха в стране пока еще было немерено, хоть и не самого свежего, и торговля им служила самым прибыльным бизнесом. Наиболее продвинутые бизнесмены убедили народ в том, что последний воздух скоро кончится и настанет вакуум, а потому надо торопиться скупить все воздушное пространство страны. Народ охотно верил, потому что все в той стране подозрительно быстро кончалось, исчезало в никуда, опровергая закон Ломоносова-Лавуазье и все другие божеские и человеческие законы. Скоро самый большой запас воздуха скопился в столице, где торговля шла особенно бойко. Чтобы обезопасить себя от возможного разоблачения, воздухоторговцы решили действовать.
Основное население страны составляли те самые коротышки, открытые нашим Носовым независимо от ихнего Толкиена, что когда-то строили Солнечный город и летали на Луну, а теперь впали в ничтожество и укоротились окончательно. Коротышки, однако, были по-прежнему хитры и изобретательны, и когда наиболее наглые воздухоторговцы решили себя обезопасить, мысль им пришла старая, как первая часть «Незнайки»: они решили опять построить воздушный шар.
Сказано — сделано: набрали одуванчикового соку, обмазали им мячик, поставили застывать на солнышко, а в получившуюся пленку закачали ворованный воздух. Ресурсы его в столице были огромны. Шар дрогнул и стал приподниматься — сначала выше уровня бедности, потом выше уровня жизни всей страны, потом выше собственной самооценки, то есть выше облаков… а дальше им и не надо было. Вся столичная элита и шустрая часть населения поместилась в гондоле: там гордо сидели коротышки-бандиты, надеявшиеся спрятаться под шаром, коротышки-интеллигенты, которым захотелось воспарить над массой, и коротышки-политологи, которые призваны были придумать шару идеологическое обеспечение. И пока бандиты поддували шар, накачивая его воздухом, политологи нарисовали ему маленькие злобные глазки, большие румяные щечки, нахлобучили сверху чью-то кепочку и имя придумали человеческое: Юра.
Правда, с политической точки зрения к шару было много претензий. Главной из них была роковая неопределенность по части цвета: будучи от природы бесцветен, шар по утрам казался розовым, на закате — красно-коричневым, а теплыми летними вечерами — неприлично голубым. Но такое отсутствие индивидуальной окраски в глазах политологов шло ему на пользу: когда кто-нибудь из недоуменных пассажиров интересовался, отчего шар у них такой хамелеонистый, любопытному популярно объясняли, что время демагогии прошло, а пришло время конкретных дел, которым и надо верить. Ведь он летает? Летает. Бандитов за ним не видно? Не видно, он их целиком покрывает собою. Ну и чего вам еще надо?
— Но ведь он пустой!— восклицал иной горожанин.
— Не пустой, а чистый,— поправляли его.
Беда была еще и в том, что чистого воздуха в стране почти не осталось. Воздух стал грязным, и сколько его ни отмывали, прежняя чистота оставалась недосягаемой. Это сказалось и на состоянии шара: Юра сделался непрозрачным, на что кое-кто из пассажиров попытался намекнуть. Но коротышки, приближенные к стропам, тут же осадили недовольных:
— Вы что, хотите, чтобы он сдулся?!
А поскольку на его летательных способностях эта непрозрачность никак не отразилась, большинство столичных жителей перестали обращать на нее внимание. Все-таки благодаря Юриным бандитам им жилось получше, чем там, внизу, среди остального народа. И хотя вся страна кричала, что столица оторвалась от земли, горожанам не привыкать было к провинциальной зависти. Внизу была грязь и разруха, а в гондоле хоть и тесно, но сытно и к солнышку ближе. Горожане приняли специальный закон, чтобы никого не пускать на свое место под солнцем. Закон этот подсказал им сам Юра, у которого чудесным образом прорезался дар речи. Стоило нарисовать ему мордочку и дать кепку, как у Юры обозначилась личность — круглая, мясистая и вовсе не такая воздушная, как было положено по статусу.
Прежде всего Юра установил в гондоле жестокий паспортный режим. Он откуда-то отлично знал (вероятно, эта мысль проникла в его пустую голову вместе с отечественным воздухом), что если хочешь настоящей любви — надо непременно держать окружающих в страхе. Коротышки и так побаивались высоты, а тут еще и Юра покрикивал: «Ужо сдуюсь!» — и его приходилось не только подкачивать, но и улещивать. Еженедельно в гондоле стали проводиться паспортные проверки, и тот, кто не успевал нарисовать или наштамповать должного количества разрешительных бумажек, сбрасывался как балласт, часто без парашюта. Особенно нелегко было бородатым брюнетам — вместе с воздухом в Юру проник местный неискоренимый страх перед черными, бородатыми и носатыми любой породы. Бородатые вылетали из гондолы в первую очередь, а их промыслы — чаще всего торговлишка добытыми с земли фруктами — отходил в ведение лысых и круглых коротышек, которых Юра за сходство с собою особенно любил. Он вообще благоволил к тем, кто был или старался быть на него похож: ближайшие поддувалы и завиралы стремительно пошили себе кепки, обрились налысо, если не были еще лысы, и стали посильно поддувать друг друга через специальную трубочку, вставленную известно куда, чтобы достигнуть должной круглоты. После поддува отверстие затыкалось. Считалось, что это оздоровительная процедура.
Бородатые, кстати, в той стране весьма ценились. Если на шаре они работали балластом, то внизу служили для сходных целей: как только руководители земных коротышек чувствовали, что их популярность падает, они шли бородатых бить. Для этого, чтобы аттракцион был интереснее, они вручали бородатым оружие и давали денег на патроны. Иногда бородатые били их, и тогда приходилось мириться. А иногда били бородатых, и тогда власть получала новый кредит доверия. Так что выкинутые Юрой горбоносые брюнеты на земле немедленно шли в дело.
Выкинув большинство чернобородых, шар захотел жениться. Сколько его ни уговаривали, что воздушным шарам жены не положены, Юра сам выбрал самую богатую и жадную коротышку, специализировавшуюся на производстве пластмассовых ведерок и лопат. К пластмассе резиновый Юра испытывал генетическую близость. После он озаботился проблемой своей славы. Ему все казалось, что пассажиры гондолы недостаточно восхищаются им. А ведь если бы не он, они бы так и жили, как все остальные. Для начала Юра нанял пресс-секретаря. На эту роль он выбрал жестокого узкоглазого коротышку восточного происхождения. Полное имя коротышки было неприлично, состояло из трех букв и оканчивалось на «й», поэтому подобострастные подчиненные предпочитали называть его «Петрович». Всех, кто отзывался о шаре недостаточно почтительно,— например, осмеливался напомнить, что это всего-навсего каучуковый пузырь, надутый бандитами,— немедленно сбрасывали с гондолы как отягощающих наш общий дом. Этак гондола скоро опустела бы вовсе, но параллельно с оттоком пассажиров шел и некоторый приток. Так, любой коротышка с земли, выражавший недовольство тем, как идут дела вне гондолы, тут же подбирался и втаскивался под шар. Среди этих новых гондольеров преобладал откровенный сброд, который попросту устали терпеть на земле. Но Юра горячо радовался новым поступлениям. Гостям тут же вручали кепки и слегка поддували в знак особого благоволения, хотя воздуха в гондоле оставалось уже немного, да и тот грязный. Любимым приобретением Юры сделался старый зобастый коротышка, которого за полную его неспособность к осмысленной деятельности глубоко уважали в народе. «Он хоть не испортит ничего»,— уважительно перешептывались провинциалы. Юра взял его в гондолу и объявил первым вице-шаром, отчего старик немедленно раздулся и вообразил в сердце своем, что может летать самостоятельно. Но пока не решался, хоть и вынашивал план рано или поздно от Юры отделиться и с гроздью верных отправиться в сепаратный полет.
Больше всего на свете Юра любил лесть. Сначала он потребовал, чтобы его именовали не шаром, а монгольфьером. Потом переименовал себя в аэростат и подумывал даже о названии «Союз-5», но узкоглазый Петрович опередил его, торжественно присвоив шару звание Пуп Земли.
— А что это такое?— спросил польщенный Юра.
— Это центр вселенной,— отвечал Петрович, подобострастно согнувшись.— Где центр, там и вы, а где вы, там и центр.
Это немедленно вдохновило Юру на создание партии политического пупизма. Что такое пупизм, не мог объяснить даже зобастый. Вся идеология нового движения исчерпывалась словами «Где мы, там и пуп». Накачивали Юру к тому времени так, что в самой гондоле дышать стало почти нечем: весь воздух ушел в главного пуписта. По бокам гондолы стояло четверо придворных певцов Юры: Захар, Табак, Каляг и Хазан. Они гремели в погремушки, дули в дудочки и тем выражали всенародную любовь. Процессом поддува руководил крутой коротышка по кличке Таран, давно еле передвигавшийся из-за надетого на нем золота, которое далеко превышало его собственный вес. Он для того и надевал золото, чтобы прибавить себе весу. Коротышка Цери, любитель побаловаться с пластилином, заставил все внутреннее пространство гондолы таинственными химерами, общим свойством которых была шарообразность. Коротышки Минштейн и Хинкин, ненавидевшие друг друга из-за конкуренции, дрались за право лично превознести шар и опозорить его врагов.
Эта идиллия могла бы продолжаться весьма долго, если бы в гондоле и вокруг хватало воздуха. Но поскольку кислород производится все-таки на земле вследствие процесса, называемого фотосинтезом, в разреженном пространстве вокруг Юры очень скоро стало трудно дышать, тем более что почти весь воздух шел на подкачку. Шар так раздулся, что практически полностью затмил собою солнце, и его огромная тень в кепке легла на просторы бедной страны коротышек. Правда, был у шара и навязчивый, вполне обоснованный страх. Юра страшно боялся сесть, и все его окружение эту фобию разделяло, поскольку было очевидно, что если сядет Юра — сядут и они. Поэтому путь на землю был им заказан, оставалось только стремиться вверх, и Юрины амбиции вполне такое стремление оправдывали. Дело в том, что в какой-то момент он стал подозрительно долго вглядываться своими нарисованными глазками в солнце. Окружение заметило, что это не к добру, как и многие Юрины инициативы последнего времени, но перечить боялось.
— А что, Петрович,— начал как-то Юра со своими характерными рублеными интонациями,— не напоминает ли тебе вон тот маленький золотистый шарик кое-кого своею формою?
— О мудрейший!— только и мог выдохнуть Петрович, чьи худшие опасения сбывались на глазах.
— А не кажется ли тебе, Петрович, что я-то побольше буду?
— Так знамо!— воскликнул Петрович, на ходу придумывая изощренный комплимент.— Вы и получше будете, ваша круглость, потому что тот маленький золотистый шар появляется днем и исчезает ночью, а вы изволите круглосуточно исполнять свои обязанности!
— Соображаешь!— похвалил польщенный Юра.— А еще?
Он уже очень привык к Петровичевой грубой, но витиеватой правде, и частенько заставлял читать себе вслух некоторые главы из сочиненной Петровичем (под именем Юры, разумеется) книжки «Я сын твой, небо!». Книжка начиналась описанием полета Юры над столицей: летает Юра — и видит грязные крыши, кучи мусора, клубы дыма от экологически нечистых производств… «Нет, так не пойдет,— думал Юра в книжке Петровича.— Я построю новый Солнечный город, где установлю новый солнечный порядок!» И так далее, можно цитировать всю главу, называвшуюся «Мне сверху видно все».
Петрович подумал еще, пожевал губами и выдал требуемый комплимент:
— Все небесные тела без кепок, а вы в кепке! Только Сатурн от зависти обзавелся какими-то дурацкими кольцами, но хоть ты весь окольцуйся, а краше нашего шара не станешь. Вот и то сомнительное светило — где у него кепка? Не вижу!
— То-то,— сказал шар, поощрив Петровича очередной благожелательною улыбкой.— А как ты думаешь, Петрович, не пора ли нам, исходя из всего этого, заменить это слабогреющее светило, вечно шатающееся из края в край неба, на что-нибудь более центристское? На что-нибудь, что никуда бы не двигалось, не всходило и не закатывалось, а вечно сияло в центре небосвода, как пуп не только земли, но и всей Вселенной?
Тут только до Петровича дошел весь ужас нового плана. Он мог бы попытаться объяснить Юре, что воздушным шарам не следует подниматься выше муниципального уровня, но тогда его самого тут же сбросили бы, как балласт, благо недостатка в конкурентах не было. Да и перспектива стать спутником Солнца его отчасти радовала, но своим восточным задним умом, который за время пиаровской деятельности очень увеличился от непрерывного поддува, он не мог не понимать: взлетев слишком высоко, шар либо ввергнет их всех в безвоздушное пространство, либо лопнет от солнечных лучей, как некий Икар! Не в силах ничего решить, он трусливо искал ответ, но шар уже расценил его молчание как восхищенное согласие.
— То-то,— изрек он снисходительно.— А у вас разве есть настоящий полет мечты? Тьфу, один я и летаю… пигмеи…
По личному распоряжению шара и под руководством коротышки Вована была тотчас же создана корпорация «Солнечная Система», главной целью которой стало накачать Юру до верхнего предела. Поскольку этого верхнего предела никто не знал, коротышки из «Системы» не жалели сил и дули в Юру так, что воздух в гондоле стали раздавать по карточкам, хоть и кредитным. Для страховки — все-таки мало ли что — одновременно поддували зобастого, который и сам дулся не по дням, а по часам, невероятно гордясь на старости лет своим положением. На всякий случай Юра уже оповестил население земли, испуганно наблюдавшее за странными манипуляциями наверху, что если народ его вдруг не поддержит, он предложит народу кандидатуру вице-шара, с которым они вместе создали политическую партию «Небо — моя обитель». Часть неблагодарных землян прицелилась в Юру из рогаток, потому что перспектива замены солнца им совершенно не улыбалась, и самый храбрый коротышка по имени Сережа вместе с юным очкариком Знайкой несколько раз даже попали. Пробить шар им, естественно, не удалось, но от злости Юра раздулся немного больше положенного предела, и в скором будущем это сыграло свою роковую роль.
Подталкиваемый рогаточными выстрелами с земли, подкачиваемый окружением и раздуваемый самолюбием, Юра резко рванул вверх, в сторону солнца,— и, очутившись в безвоздушном пространстве, почувствовал избыточное давление изнутри. Он вообще-то всегда страдал от давления, что было естественно при его апоплексической фигуре и полном отсутствии шеи, но тут давление явно превосходило допустимый предел. Еще не поздно было вернуться на прежний уровень, но это означало потерять лицо, а возможно, и кепку. И Юра поднимался выше, выше, выше… Всю гондолу уже тошнило, но Петрович из последних сил запрещал гондольерам блевать под угрозой сброса. Стало холодно. Зобастый, как некий Дедал, попытался урезонить политического партнера, но говорить уже не мог — весь воздух ушел в Юру. Некоторые сообразительные коротышки, заранее сшившие парашюты, начали катапультироваться. Особенно их привлекало то, что внизу в очередной раз побили бородатых (правда, добивать не стали — пригодятся) и как раз праздновали победу. Пробки так и вылетали из бутылок, грозя пробить Юру.
— Мародеры подкуплены землей!— из последних сил крикнул Петрович, но слушать его было почти некому: попрыгивание с Юры приобрело массовый характер. Первые мародеры с покаянными, но счастливыми улыбками уже приземлялись на родную почву, где коротышка Сережа выдавал каждому из них по десять нарисованных долларов и бутылку шампанского. Это была его концептуальная акция.
Тут-то и произошло то, о чем долго еще вспоминали коротышки: наверху раздался оглушительный треск, хоровой вопль, и на землю хлынули грязные финансовые потоки. Под вой Тарана, Каляга, Хазана, Захара, Табака и Вована клочья Юры планировали среди облаков, как хлопья небывало крупного снега, а коротышки стремительно летели вниз. Последним, пытаясь сохранять достоинство, планировал зобастый.
— Без паники!— кричал он.— Юра не лопнул! Его живым взяли на небо! Теперь он нам светит! Взгляните на солнце — вы видите на нем кепку?
Эту легенду долго еще повторяли коротышки, спасшиеся после приземления. Некоторые из них и теперь еще говорят землянам:
— Посмотрите на солнце! В ясную погоду отчетливо виден козырек!
Кое-кто верит. В тех краях вообще любят сказки.
(по мотивам французского фольклора)
Когда родовитый, но год от года нищавший дворянин Д’Эсэсэсэр после тяжелой и продолжительной болезни испустил наконец дух, его многочисленные и неблагодарные дети принялись делить наследство. Одному достались ослы, то есть транспорт, другому мельница, то есть хлебопечение. Третий ухватил легкую, четвертый — полусреднюю, пятый — самую тяжелую промышленность. Шестой сгреб все деньги и с ними бежал в княжество Оффшор. Только самый молодой и нерасторопный олигарх Вольдемар не успел ничего ухватить, поскольку больше всего интересовался театром, бредил кулисами и кутил с актрисами. Так что когда он наконец очнулся и приступил к дележу, от всего отцовского наследства достались ему старый телевизор и кот Баюн.
Кот был толстый, персидский, вследствие этого хорошо знавший фарси. Он любил рассказывать о том, как бывал в Персии и какова там сметана. Во всех его движениях сквозила пленительная лень и грация. Часами лежал он на солнцепеке, с достоинством вылизывая себя, или терся об ногу хозяина, умудряясь при этом, как всякий кот, сохранять вид независимый и самостоятельный. К такому коту хорошо было бы иметь замок как минимум в Испании и миллионный капитал, но все это Вольдемар прощелкал.
— Что мне с тобою делать?— грустно вопрошал он разъевшееся животное, умывавшееся мягкою лапкой как ни в чем не бывало.— Во всем судьба несправедлива ко мне! С детства ущемляемый, я родился пасынком, нелюбимым сыном Д’Эсэсэсэра, принадлежащим к гонимой народности! И вот теперь, на всеобщем пиру удачи, мне только и достались что кот да телевизор, содержимое которого не годится даже на запчасти! Увы мне, увы! Лучше мне было бы пасти гусей!
— Не плачь, хозяин,— хладнокровно промурлыкал кот, переворачиваясь на другой бок и распушая богатые усы.— У тебя есть все, что надобно для счастья, и даже более. Следует только правильно нами распорядиться. Для начала вынь ты содержимое из телевизора, оставив от него пустую коробку со стеклом, а когда придет время, посади меня внутрь. Странствуя со мною по городам и весям, ты сберешь обильную жатву. Пока же прощай, я ухожу на промысел.
И пока Вольдемар непривычными руками потрошил свой старый телевизор, Баюн отправился на поиски товара, на продаже которого можно было нажиться быстрее всего. Он вышел в поход за информацией. Надобно вам сказать, что независимо от погоды и территории на свете существует всемирное братство котов, которое, умело сочетая прикормленность с независимостью, выведывает всю информацию о мире людей. Загляните в глаза своему коту, если Бог благословил вас этим сокровищем, и вы увидите в его узких зрачках несокрушимое всеведение и едва скрытое высокомерие. Не верьте, если собака скажет вам, что владеет информацией. Собаку губит преданность. Служа одному хозяину, она волей-неволей приобретает столь рабский вид, что ни одна другая собака не поверит в ее объективность. Зато когда слово берет кот, можно не сомневаться, что завтра его слова будут пересказывать и перетолковывать все сороки. Итак, персидский Баюн немедленно отловил всех кисок в округе (за что местные крестьяне прозвали его Кисоловом, и прозвище это приклеилось навеки) и в подробностях расспросил их, что где творится.
— На соседней помойке старый кот Черномыр, прозванный так за пятно во всю мырду, вышиб из стаи толстого Егора, потому что Егор давно не ловит мышей и не может больше быть вожаком…
— Главным над всеми птицами назначен боевой Грач…
— Любимцем нашего суверена сделался бойцовый кот Коржик, прозванный так за любовь к сладостям. Он перетащил в замок своего друга Барсука, прозванного так за жирность, и пирует в хозяйских кладовых…
— Для первого выпуска довольно,— промурлыкал Кисолов и важно прошествовал к хозяину. Тот как раз выламывал из коробки кинескоп 1961 года выпуска.
— Теперь, хозяин,— произнес Баюн,— приклей в угол экрана надпись «Окончательный анализ», посади меня в эту коробку — и пошли зарабатывать!
Вольдемар так и сделал — с трудом втиснул телеснообильного кота в телеящик и понес его по окрестным селам и ярмаркам.
— Удивительный кот!— кричал он голосом профессионального театрального зазывалы.— Чешется, кобенится, подводит политические итоги недели! Знает все про всех и предсказывает будущее! Стопроцентное попадание, точная аналитика, последние сведения от наших источников во власти! (При этом Вольдемар, конечно, не уточнял, что источники во власти расположены на ближайшей помойке,— но политика такое грязное дело, что он не очень-то и лукавил.)
В первые две минуты, в порядке телевизионной заставки, кот действительно потягивался, кобенился и с важностью точил когти. После этого скромного вступления он усаживался поудобнее, свешивал хвост и начинал:
— Как сообщил наш источник в замке суверена… эмм-мяу… небезызвестный интриган де Коржаков и его ближайший сподвижник де Барсуков расхищают собственность нашего владельца и нашептывают ему кадровые решения. Эмм-мяу… что бы это значило? Мы с хозяином полагаем, что это к дождю… Политический тяжеловес Черномыр фактически растерзал легкомысленного, либерального идеалиста Егора. Должно быть, теперь Его Величество король больше любит дворовых, чем сиамских… И наконец, эм-мяу, недальновидная птица Грач (кот плотоядно облизнулся) назначен главным над всеми лесными птахами. Трепещите, граждане! Скоро агрессивные птицы загадят ваши крыши и истребят посевы!
Народ дивился умному коту, щедро кормил его сметаной, не забывая и про хозяина, и охотно давал ночлег. Скоро кот освоил и новый фокус — политический прогноз. Вольдемар с истинно актерской ловкостью спускал ему в телевизор чашку кофе из ближайшей кофейни. Кофе с достоинством выпивался, а на гуще кот гадал.
— Из очертаний этой… эм-мяу… гадательной гущи совершенно отчетливо видно, что Его Величество король стар и безнадежно немощен…
— Что ты говоришь?! Мне отрубят голову, а тебя кастрируют!— страшно шептал Вольдемар.
— Не бойся, хозяин, что надо, то и говорю,— отфыркивался кот.— Страну возглавить должен тот, кто богат, популярен и любим в народе. Наша аналитическая служба… эм-мяу… знает несколько таких людей, но разгласить не может (здесь кот надувал щеки, якобы полные секретов, отчего его усы топорщились по-моржиному), потому что это противоречит нашей стратегии!
Программы кота пользовались бешеной популярностью на всех ярмарках. Слух о нем катился по прекрасной Франции, как снежный ком по склону. Скоро Кисолов разъелся так, что перестал помещаться в старый телевизор, и Вольдемар купил ему новый — просторную коробку, в которую легко вмещались, помимо Баюна, несколько котов более скромной комплекции. Тут был сухощавый, элегантный сфинкс Косокин, прозванный так за легкую косоватость, черная красавица Котьяна, несколько гнусавый перс по кличке Гнускер, русская голубая Светлана, изгнанная с королевского телевидения за слишком честные глаза, и черепаховый колор-пойнт Лобкот, получивший кличку за огромный лоб. Поскольку носить переполненную котами коробку с ярмарки на ярмарку уже не было никакой возможности, Вольдемар приобрел повозку — теперь он мог себе это позволить. На повозке был крупно намалеван ярко-зеленый кружок, символизировавший кошачий глаз, и красовалась гордая аббревиатура «НТВ», что значило «Нас Теперь Видно!». Кисолов храбро командовал всей своей братией, и если во Франции делалось что-нибудь, не устраивающее Вольдемара, вся хвостатая гвардия задавала такой кошачий концерт, что слышно было в Париже. Вопли об антинародном режиме, зажиме демократии и надругательстве над свободой не смолкали по целым ночам. В принципе Кисолов до подобных истерик не снисходил, отделываясь учеными фразами вроде:
— Эм-мяу… можно предположить, что при наличии определенной активности в этом лагере, в особенности в свете, эм-мяу, политических событий последней недели… мммурр… следующая неделя может быть чревата неожиданными политическими решениями и альянсами как в лагере оппозиции, так и, эм-мяу, в кругах, близких непосредственно к правительству.
— До чего умен!— переглядывались поселяне.— Не тот ли это, что в Лукоморье сидел на цепи?
— Никак нет, сограждане!— восклицал Вольдемар.— Тот был цепной, политически ангажированный, а наш совершенно независимый!
Случалось, однако, что и Кисолову приходилось прибегать к кошачьим концертам. Так, в ночь, когда Коржик с Барсуком задумали сместить короля, Баюн вылетел в эфир в половине второго, перебудив всех поселян. При короле он мог выделываться как угодно и купаться в сметане, а при Коржике с Барсуком он из персидского мигом превратился бы в сибирского, без всяких сметанных перспектив. Растолкав хозяина, мирно спавшего под телегой, он горячо зафырчал ему в ухо:
— Хозяин, крути мне!
— Что крутить?— не понял со сна Вольдемар.
— Что, что! Что котам крутят?!— прошептал аналитик.
— Как можно, Баюн, ты мой кормилец!
— Крути, тебе говорят!— заорал Кисолов, просовываясь мордой в экран.— Сограждане! Согра-а-аждане! В нашем отечестве политический переворооооот!— и вся округа огласилась его диким мявом, потому что Вольдемар проснулся наконец и принялся крутить, покуда Баюн не отвизжал положенное и не скомандовал вниз: «Довольно!» К этому приему они с Вольдемаром прибегали довольно часто, поскольку политические амбиции их росли.
— Помяни мое слово, Вова,— мурлыкал Кисолов, потягиваясь во всю повозку в свободное от эфиров время,— я сделаю тебя наследником престола!
— Это невозможно,— грустно вздыхал Вольдемар.— Ты ведь знаешь, я принадлежу к проклятому племени пасынков…
— Из этого в наши времена можно извлечь немалую пользу!— мяукал Кисолов.— Создай всефранцузский конгресс пасынков и сделайся его председателем, маркизом де Карабасом. Никто и не говорит, что государство возглавишь лично ты. Мы найдем достойного преемника, которому ты будешь накручивать хвост, а он — проводить нашу политику, то есть снабжать нас окороками… муррр!.. из лучших кладовых Версаля! Для отвода глаз я рекомендовал бы тебе поддержать скромного Гри-Гри,[5] а основным кандидатом сделать московского сторожевого Лужу. Собственно, полное имя его было Лужкот — он получил его за луженую глотку, но в кругу соратников его дружески звали Лужей.
— Лужа, кажется, собирается въехать в Версаль на спине красного коня,— замечал информированный Лобкот.
— Господи, делов-то!— лениво замечал Кисолов.— Ну скажи этим идиотам, что красные кони не любят пасынков и что пасынки поддержат Лужу только в том случае, если он решительно размежуется с красными… А того лучше — позови его ко мне в эфир!
Эфирами сеансы Кисолова назывались потому, что чрезвычайная убедительность его речей делала программу «Окончательный анализ» подобной сеансу гипноза или вдыханию эфира. Кисолов не зря позвал к себе в гости московского сторожевого Лужу — помойного, мускулистого дворового кота, возглавлявшего движение «За чистый двор!». Лужа был хозяином сразу над несколькими дворами во французской столице и порядок там поддерживал образцовый. В подъездах этих домов никто не мочился, не пахло бомжатиной, не плевали и даже не курили. Там делались дела посерьезнее — грабили случайных прохожих и облагали данью жильцов. Всякий, кому посчастливилось жить в Лужином подъезде, с утра выносил ему сосиску, днем ставил мисочку супа, а вечером наливал ему и его верным друзьям блюдечко валерьяны. За это Лужа не трогал обитателей дома, а всех гостей, приходящих в подъезд, тщательно регистрировал и метил характерным кошачьим приемом. Скоро он переметил всю территорию и стал считаться признанным ее хозяином. Все давно забыли, что когда-то Лужу наняли ловить мышей и стеречь двор: перед ним трепетали все управдомы, и подхалимы из стаи прочили ему въезд в Версаль еще при жизни короля. Сказать о Луже плохое слово боялись не только местные собаки, но и сами дворовые жители. Тем более что с их детьми Лужа вел напряженную воспитательную работу, учил их ходить строем и распевать в свою честь:
Я по свету немало хаживал,
Мне встречались не раз коты,
Но нигде, никогда не поглаживал
Я такого кота, как ты!
И врагу будет только хуже,
Если он в наш подъезд придет —
Дорогой наш товарищ Лужа,
Уважаемый наш Лужкот!
Будучи приглашен в эфир к Кисолову, Лужа быстренько его построил, чтобы все поняли, кто тут хозяин. Кисолов послушно втянул когти и даже несколько подобрался, почуяв вожака большего масштаба. Искусство требовало жертв. Теперь Вольдемару приходилось крутить заветное по нескольку раз на дню — истерики Кисолова исправно делали свое дело.
— Наш король стар и бооооолен! Принцесса совокупляется с кем попало и проводит дни в кутежааах! Францией управляет людоееед! (В доказательство Кисолов потрясал обглоданными костями, якобы оставшимися от людоедского пиршества. На самом деле он сам старательно обгладывал эти кости перед эфиром, и были они самые что ни на есть бараньи, но на публику производили сильное впечатление — поселяне давно не видывали баранины и толком не помнили, как она выглядит).
Вольдемар к тому времени уже имел титул маркиза де Карабаса, издавал несколько листков и прикупил вожделенный замок в Испании. Кисолов неоднократно побывал в Версале, отирался там на кухне и разживался не только свежей курятиной, но и свежими сплетнями. Плотно накушавшись, он возвращался в эфир и с характерным «ммм» (он постепенно избавился от «мммяу») рассказывал, чем кормили. «И все это на наши деньги, сограждане!— приговаривал он.— Не людоедство ли?!» Ни давний приятель Кисолова, черный абиссинский кот Николай, ни жесткошерстый котенок Леонтий, издатель журнала «Гав!», не могли соперничать с главным аналитиком, без устали лоббирующим и лобзающим Лужкота.
Опасность подстерегала Вольдемара и его кошарню с неожиданной стороны. На одной из парижских крыш объявился бойцовый кот Рассерж, старый бандит, покрытый шрамами, одноглазый, но не чуждый некоторой апашеской элегантности. Жильцы его любили и звали запросто Сержем, а то и Серым. Давно бесхвостый по причине частых драк и абсолютно безбашенный по жизни, он ничего на свете не боялся и был кумиром окрестных кошек. Сама королева не раз почесывала его и называла самым красивым самцом Франции. Рассерж не скрывал, что за его храбростью стоит твердая вера в свою звезду и безнаказанность: в случае чего ему всегда было готово убежище в логове профессора Мориарти — математика и олигарха, близкого к короне. Рассерж сделал то, чего не ожидал никто: он бегал по крышам домов, считавшихся Лужиной епархией, мочился с крыши на Лужину свору, обзывал Лужу старым помоечником, диктатором подъездного масштаба и убийцей беззащитных мышей. При виде отважного Сержа подняли головы не только жильцы, помеченные Лужей в порядке регистрации, не только обитатели подъездов, но и самые бесправные существа в доме, а именно мыши. Они давно привыкли, что Лужа и его прихвостни едят их почем зря, но тут вспомнили о правах животных, объединились в Союз правых сил и выступили под лозунгом «Высушим Лужу!». Некоторых из них Кисолов позвал к себе в эфир, в упор вопрошая, не боятся ли мыши своими действиями расколоть демократический электорат. При этом он плотоядно скалился, щурился и топорщил усы, но мыши были уже пуганые и отважно пищали, что дряхлость короля — еще не повод менять его на пахана.
Между тем вечерние концерты самого Кисолова давно не пользовались прежней славой. Разленившись на котлетах, он перестал ловить мышей. Его важность и вальяжность решительно пасовали перед отвагой и наглостью Рассержа. Пока Кисолов вылизывал Лужкота, Рассерж бесстрашно колотил его лапой, да так, что тот гудел. Пока Кисолов мекал и бекал, изображая аналитику, Рассерж мочился и испражнялся с крыши. «Вы смотрели, как Рассерж вчера замочил Лужкота?» — спрашивали друг друга облегченно вздыхавшие горожане, избавленные наконец от постыдного страха. «Хи-хи, омерзительно!— отвечали соседи.— Никогда больше не включу!» — отлично при этом зная, что через неделю снова бросят все дела ради восхитительно-непристойного зрелища. И даже новая программа Кисолова «Vox felini — vox Dei»,[6] в которой изящный Гри-Гри, взобравшись на подиум, гулял сам по себе, не прибавила рейтинга Вольдемару и его компании: относительным успехом пользовался только тот выпуск, в котором наглый и рыжий Чуб, прозванный так за характерный вихор на макушке, разделал Гри-Гри как последнюю мышь за чистоплюйство и пораженчество. Гри-Гри только яростно шипел в ответ.
Тем временем король тоже не дремал и наметил себе нового фаворита — санкт-петербургского сфинкса.[7] В отличие от прежних домашних любимцев, избранников королевской семьи, санкт-петербургский сфинкс много не мурлыкал, по пустякам не мяукал и только с характерной северной сосредоточенностью колотил одичавших котов с парижских окраин. Молва о его подвигах гремела по всей столице, и население было в восторге.
…В ночь после окончательного воцарения санкт-петербургского сфинкса Кисолов и его шатья в отчаянии выли пять часов кряду: Вольдемар крутил им заветное уже не ради эффекта, а в приступе ярости. «Провалили, все провалили!» — вопил он, жестоко орудуя пальцами. Никогда еще название «Окончательный анализ» так не соответствовало сути происходящего. «Мыши! Это все мыши!— выл Кисолов.— Мыши разносят чуму и туляремию! Это они пришли и съели французскую демократию! Все мыши — скрытые людоеды!» — и вой его далеко разносился по столице. Мыши с достоинством покинули телегу НТВ и присоединились к пирующим сторонникам сфинкса. «Завтра они придут и всех нас сожрут! Мыши разгонят наше бедное кошачье братство!» — кричал им вслед Кисолов, даже не особенно смущаясь тем, что из угла его пасти свешивался мышиный хвост.
Мыши, впрочем, действительно возвращаются. Санкт-петербургскому сфинксу они пришлись не ко двору. Лужкот смирился с триумфом нового вожака, они ласково пометили друг друга и договорились о существовании: он не претендует на Версаль, сфинкс не мешает ему обирать жильцов родного подъезда. Никто так и не пришел ссылать или мучить Кисолова. Он по-прежнему мурлычет и мявчит, предрекая великие потрясения, но сограждан его мяв уже не возбуждает. Он всерьез подумывает о том, чтобы потереться о лапу нового фаворита: ведь всякий кот гуляет сам по себе, и ни собственные убеждения, ни бывший владелец ему не указ.
рождественская сказка
С детства Лера любила играть со спичками. Прятать их было бесполезно: пытливый ребенок всюду находил запретный коробок и жадно воспламенял окружающие предметы. На беспокойные родительские расспросы — мол, зачем ты это делаешь и не жалко ли хорошую вещь, Лера, едва научившись говорить (а говорить она начала очень рано и сразу очень много), пламенно доказывала, что всякая вещь существует для того, чтобы гореть, а если она подло спасает свою жизнь, не желая рассеивать окружающую тьму, то это дезертирство. Когда ей возражали, что на улице стоит белый день, Лера презрительно обзывала окружающих слепцами. В мире царила вечная ночь, он был полон несправедливости: кошка ловила мышку, паук питался мухой, лошади кушали овес и сено, Волга впадала в Каспийское море, а бесчеловечные коммунисты угнетали трудящихся. Тот факт, что трудящиеся были очень довольны да еще подмахивали, ограничиваясь в смысле недовольства анекдотом за кружкой ларечного пива или брюзжанием в кухне за щедро накрытым столом, Леру нимало не смущал. Но на беду она родилась на болоте, гордо занимавшем одну шестую часть суши,— так что поджечь здесь что-нибудь без керосина было практически нереально, да и с керосином все быстро гасло со страшным шипением и вонью. В лучшем случае подолгу тлели торфяники.
С раннего детства Лера доставила пожарным немало хлопот. Желая обратить как можно больше живых существ на борьбу с царящей в мире несправедливостью, она пыталась воспламенять своими речами всех окрестных жуков, гусениц, бабочек, а когда подросла — стала обращаться со спичками уже к собакам и кошкам. Сверстники ее побаивались: когда речи не действовали, девочка выхватывала коробок и принималась воспламенять собеседников вполне буквально. Иногда дворник позволял ей поджечь кучу сухих листьев, но от сухих листьев в борьбе за освобождение Родины не было никакого проку. Летом Лера жгла тополиный пух, но он, как кухонный диссидент, легко воспламенялся и так же быстро гас. Тем не менее как-то раз она чуть не спалила целый квартал, и справедливость уже лизала своими огненными языками белье на дворовой веревке, но подкрались злобные соседи, и торжество добродетели отсрочилось на неопределенное время, а Лере в буквальном смысле нагорело по первое число. Однажды Лера изловила бродячего пса и попыталась примотать ему к хвосту фитиль, но он вырвался и умчался — явно не спасать Родину.
— Трус!— кричала Лера ему вслед.— Конформист!
На детских утренниках она громче всех кричала: «Елочка, зажгись!» Ей так хотелось, чтобы елка — христианский символ, который пошел на поводу у большевиков и терпит свое использование в их скверных празднествах,— взорвался снопом искр и подпалил и этого Деда Мороза с его фальшивой бородой, и эту разряженную Снегурку с ее слащавой песенкой о счастье советских детей, и весь этот зал, подло украшенный подлой символикой… Но елочка зажигалась в лучшем случае бенгальскими, а в худшем — банальными электрическими огнями, и Лера в ярости выплевывала леденец.
В свободное от поджигательства время она писала листовки. Круглым крупным почерком отличницы на листах школьной тетради в клетку она выводила свои любимые лозунги: «Если я гореть не буду, если ты гореть не будешь, если он, она, оно гореть не будет, кто тогда рассеет тьму?» «Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Гори, гори ярче, небу будет жарче!» «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем». «Гори, гори, моя звезда!» (ниже изображалась красная звезда, охваченная синим пламенем). «Взвейтесь кострами, синие ночи!» (это была единственная советская песня, которую Лера любила по-настоящему: только ради нее она и посещала бессмысленные уроки пения в родной школе,— впрочем, нравилась ей и песня о том, как там вдали, за рекой загорались огни). «Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я». Естественно, думала она и о самосожжении, но его, как самое приятное, откладывала на десерт: сначала следовало наподжигать как можно больше народу. Излюбленной ее игрой сделались горелки, но дети не любили с ней играть, потому что водить (т.е. «гореть) она никого не пускала. Ее настольными книгами были „Огонь“, „Борьба за огонь“, „Земля в огне“, „Огневушка-поскакушка“, „451° по Фаренгейту“, журналы „Костер“ и „Огонек“, а также вся серия „Пламенные революционеры“; из музыки она предпочитала ВИА „Пламя“. Все попытки выучить ее готовить были тщетны — она упорно пережаривала любую еду, не в силах выключить газ. Такой ее и заставали родные — в дыму, в чадной кухне, мечтательно глядящей на голубой венчик конфорки.
Надо ли говорить, что идеалами Леры были герои и героини, погибшие на костре либо сумевшие поджечь свою Родину так, чтобы тлело еще лет двести. Жанна д’Арк была ее кумиром. Единственное, чего Лера не могла ей простить, так это бездарной траты времени на какое-то там взятие Орлеана, в то время как в назидание будущим героям следовало немедленно влезть на самую высокую точку тогдашней Франции и поджечь себя. Злейшими же врагами Леры были пожарники, тушащие и душащие все живое и прогрессивное. По ночам она била стекла в пожарных машинах, писала на их капотах слово «сатрапы», а иногда не могла отказать себе в удовольствии набрать «01» и крикнуть в трубку: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья!»
За все эти правонарушения Леру подвергали разнообразным притеснениям вплоть до ссылок и пыток. Надо сказать, что переносила она их с небывалым мужеством, служившим примером для других борцов. Разумеется, расти она при чуть более человечной власти, ее бы давно оставили в покое или пустили по части пиротехники, поскольку помимо своего огнепоклонничества она не обладала никакими социально опасными чертами, а была, напротив, милейшим человеком, знатоком французского экзистенциализма и большой любительницей котов. Но властям некогда было разбираться в том, какой Лера человек. Они знали только, что Лера раскидывает листовки и поджигает предметы, к тому не предназначенные.
В ссылках Лера разработала собственную теорию мироздания, согласно которой все вещи делились на правильные и неправильные. Правильные в свою очередь могли либо самовоспламеняться (это были высшие вещества в ее иерархии, вроде нитроглицерина, взрывающегося от сотрясения), либо быть поджигаемы. К правильным вещам относились керосин, дрова, спички, спирт и Долорес Ибаррури, более известная под кличкой Пасионария. К неправильным в первую очередь относилась вода, которую Лера называла своим злейшим врагом и истребляла как только могла. Далее шли железо, кирпич, почва и все руководство страны. Социальный аспект Лериной теории сводился к тому, что сначала в мире надо оставить одно горючее, а потом воспламенить его с помощью зажигательной речи (если подействует) или зажигательной смеси (если оратор окажется недостаточно пассионарен). Вследствие всемирного горения долженствовала высвободиться небывалая творческая энергия, а главное — одним махом прекращались все несправедливости. Птицы переставали клевать беззащитных насекомых, капиталист и рабочий уравнивались в правах, а Волга выпадала из Каспийского моря, которое со всеми своими нефтяными вышками должно было вспыхнуть первым. В таких-то мечтах Лера смотрела в глазок печурки, и в очках ее загорался ответный нехороший огонек. Чтобы во время всеобщего преображения вспыхнуть особенно ярко, она питалась исключительно горючей смесью из пороха и кайенского перца, запивая его Молотов-коктейлем, но окончательное решение всех вопросов откладывала, ожидая благоприятного момента.
Время, однако, шло, и времена переменились — пусть не совсем так, как предсказывала Лера. Ее любимое Отечество не загорелось, а напротив — окончательно заболотилось, и вместо примитивного красного мха на нем выросла элегантная трехцветная плесень. Леру вернули из ссылки и даже разрешили выступать публично, но вскоре снова загнали в подполье, ибо на выступления она имела обыкновение приходить с канистрой бензина, из которой щедро поливала толпу. С криком «Пока свободою горим!» она лезла за спичками, но толпа бросалась врассыпную, и Лера разочарованно говорила на пустой площади еще часа полтора. Она создала даже небольшую партию единомышленников «ДС», что расшифровывалось как «Давайте сгорим!», но по степени пламенности партийцам было до нее далеко. На ее фоне все они были в лучшем случае постепеновцы, готовые поджечь власть, торфяное болото, Каспийское море, ну Леру в конце концов,— но никоим образом не себя.
Тем временем на болоте появился политик, который устал от постепенности и захотел радикализма. Конечно, Лериной пламенности он мог только завидовать, но и сам кое-что из себя представлял по части огневой мощи. Для начала, перебравшись из Свердловска в Москву, он развернул такую бурную деятельность, что Москва чуть было не загорелась в очередной раз. Потом он попытался испепелить своими взглядами тогдашний состав ЦК, но количество воды на партийных пленумах было таково, что наш герой с шипением был разжалован в строители. Там он некоторое время тлел, но поскольку народ от голода и нетерпения уже порядочно усох, этого тления хватило, чтобы лучшая его часть — передовая интеллигенция — со страшной вонью задымилась. Лера подумала, что пришел ее час.
— Значит, радикально все смести?— спрашивала она опального политика.
— Все к чертям! Чтобы небу жарко!— отвечал свердловский радикал.
— То есть дым коромыслом?
— С треском и искрами!
— Чтобы свобода, равенство и братство? Чтоб никого в живых?!— с замиранием сердца спрашивала Лера.
— Почему нет!— отвечал политик, которого на тот момент устраивал даже конец света — лишь бы вместе со светом наступил конец и его лысому патрону, который так безжалостно низверг былого любимца. И Лера доверчиво поддерживала будущего ниспровергателя, горячо привлекая к нему сердца.
А поскольку болото заболачивалось все пуще, а интеллигенция воняла все удушливее, народ натужился и выбрал опального на царство. В ночь выборов Лера нанюхалась пороху, чтобы, когда начнется, рвануть первой,— но, проснувшись наутро, увидела за окном обычный пейзаж без всяких следов пепла, и даже пожарные не были объявлены вне закона. Дело в том, что опальный разрушитель, встав во главе болота, автоматически разлюбил огонь и полюбил воду — таково было магическое свойство власти, о котором Лера и не подозревала: ведь ей никакой власти никогда не предлагали! Она поспешно переориентировалась и тут же сожгла портрет нового главы государства под окнами его резиденции, пыталась поджечь и самое резиденцию, но та отсырела еще при прежнем руководителе, налившем в родное болото столько воды, что хватило на несколько поколений.
Все, кого Лера поддерживала на пути во власть, поначалу обещали ей в обмен на поддержку поджечь моря и взорвать пороховые склады, но власть тут же преображала былых оппозиционеров, и на Леру с ее неизменными спичками и многочасовыми спичами начинали смотреть с подозрением. При главном опальном политике ей даже попытались пришить разжигание межнациональной розни (поскольку южные, более сухие участки болота затлели давно), но абсурдность обвинения была слишком очевидна: при всей своей пламенности Лера не умела разложить и пионерского костра, а уж поджечь целую республику было тем более не в ее власти. Она продолжала неутомимо проповедовать самоуничтожение, называть всех живых предателями, отказывать себе в спиртном (которое горит и потому должно оберегаться) и пить одну воду (которую надо истреблять елико возможно) — и все напрасно: кроме шапок на крепких хозяйственниках, ничто не горело. Но то ли шапки были несгораемые, то ли пламя какое-то по-набоковски бледное — к нему очень быстро привыкли.
Привыкали, кстати, и к самой Лере — постепенно, не вдруг, но капля камень долбит. Ее появления со спичками были теперь частью почти всех официальных детских мероприятий в стране. Ее канистра с бензином сделалась сначала любимой деталью карикатуристов, а потом известным местным сувениром. Леру стали изображать на спичках, она превратилась в персонажа светской хроники, нефтедобытчики считали за честь заручиться ее рекомендацией. Многие бензоколонки украсились лозунгами «Лера пользуется нашим бензином!». На плакате изображалась Лера в нимбе, говорящая к народу из горящего куста. Ее приглашали на телевидение, огнеглотатели посвящали ей цирковые номера, ее книги отлично раскупались — правда, брали их в основном дачники на растопку, потому что горели они замечательно, как всякая хорошая рукопись. Вскоре у Леры установился симбиоз с известным местным предпринимателем Костей, который после нескольких лет бизнеса понял, что при нынешних акульих нравах это занятие не для него. Он обнаружил у себя задатки шоумена и занялся промоушеном Леры. Вместе они снимались в кино, дуэтом исполняли любимое «Взвейтесь кострами!» и участвовали в детских утренниках. Дети кричали «Елочка, зажгись!» — и Костя с Лерой в виде Деда Мороза и Снегурочки на роликовых коньках выезжали к толпе. Лера с наслаждением поджигала бенгальские огни, а Костя под тальянку распевал частушки собственного сочинения. Малышня визжала от восторга.
Выступала Лера и перед молодежью, которая задавала ей чаще всего один и тот же вопрос:
— А ежели народ не захочет освобождаться через аутодафе? Ежели так и вознамерится влачить рабское существование?
— Ведьмы в средневековые героические времена тоже не хотели,— решительно отвечала Лера.— Но кто б их спрашивал? И жертвенные факелы разгоняли тьму средневековья!
— То есть… вы предлагаете железной рукой поджечь население ради его окончательного освобождения?— спрашивал какой-нибудь ушлый очкарик.
— Естественно!— высокомерно отвечала Лера.— Но где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода?! Если люди сами не хотят возгораться, долг лучшей части общества — просветить их насильно! Тех, кто со мной не согласен, я приглашаю остаться после лекции и причаститься вот этим,— после чего из саквояжа извлекался портативный огнемет, подаренный Лере одной оружейной фирмой в рекламных целях, и студенческая аудитория принималась восторженно аплодировать, чтобы Лера ни на секунду не заподозрила несогласия.
Дошло до того, что ни одно светское мероприятие уже не обходилось без пассионарной Леры. Поскольку каждый новый этап заболачивания в тех краях сопровождался шумной гулянкой, презентации следовали одна за другой. Фантазия их устроителей не знала предела: на одной Лера поджигала хвосты ракетам из многоцветного фейерверка, на другой подбрасывала дровец в мангал, на третьей ее вывозили на торте с горящим факелом в руке, в виде статуи Свободы, всю в шоколаде. Правда, устроители поначалу предлагали вместо факела взять в руку фунтик с кремом, неотличимый по форме, но тут уж Лера была непреклонна.
Между тем сколь фитильку ни виться, а бомбочка никуда не денется. Болото, давно тлевшее по краям, постепенно занималось и в центре — то Белый дом выгорит до черноты, то какой-нибудь очень уж бурный фейерверк на дне рождения какого-нибудь богача воспламенит пару-тройку сердец из национал-большевистского электората… В один прекрасный для Леры и не особенно прекрасный для остального населения день количество как-то незаметно перешло в качество, и страна взялась вся разом. Крупнейшие банки и предприятия погорели, народ пылал в жару, охваченный неизвестными болезнями, шапки на всем чиновничестве вспыхнули, уже нимало не стесняясь, и только передовая интеллигенция продолжала еле-еле тлеть, потому что на более сильном огне не смогла бы так вонять, да и для жизни оно опасно. Видя это тотальное воспламенение и полный прогар родного болота, Лера ликовала, подбрасывала в костер щепки и подтаскивала коряги. Кто успел, перебежал со вспыхнувшего торфяника на относительно культурную почву, но счастливые уроженцы окультуренных земель не думали тушить болото: у них был по этой части негативный опыт. Сперва, пытаясь его осушить, они мостили его деньгами, потом отправляли своих наблюдателей заливать окраины,— все было тщетно, поэтому теперь никто из болотных уроженцев не мог выпросить у соседей даже ведра воды, да и беженцев принимали неохотно. Самое трогательное, что часть чиновничества в догоревших шапках, вместо того чтобы спасать свою жизнь или тушить Родину, до последнего момента порывалась таскать из огня каштаны и загребать жар — правда, по большей части чужими руками. Скоро, однако, и чиновничество, и каштаны сделались добычею стихии.
Из всего населения уцелела только Лера, так долго питавшаяся порохом и кайенским перцем, что ее устойчивость к пламени оказалась выше, нежели у прочих. Как всякий истинный пироман, она была несгораема, и потому все ее попытки поджечь себя ни к чему не привели. Как помесь Феникса с саламандрой, бродила она по пепелищу, громко ликуя: ее вековая мечта сбылась, родное болото было свободно!
Собственно, никакого болота больше не было. Черная запекшаяся корка покрывала шестую часть суши. Ни единого признака жизни не наблюдалось на ней. Это было царство полной и абсолютной свободы, ничем не нарушаемого равенства стартовых возможностей и тотального торжества справедливости. Удушливый дым стлался по руинам. Лера, покрытая копотью, шла по бесконечному ровному пространству и дивилась, как странно выглядит осуществившаяся утопия.
Но объяснить ей, что так получается всегда, было уже некому.
Жили-были дед и БАБа, ели кашу с молоком. Деда звали Владимиром Александровичем, а БАБу, почему она так и называлась,— Борисом Абрамовичем. Старик ловил неводом рыбу в мутных водах отечественных СМИ, старуха пряла свою пряжу интриг и прочих хитроумных комбинаций в недрах Кремля.
Жили они не сказать чтобы вовсе мирно — все-таки сколько лет вместе,— но кое-как уживались и даже совместно нажили кое-какое имущество. У БАБы была курочка Ряба, которая несла золотые яйца и обитала в телевизоре, у деда — золотая рыбка, тоже телевизионная и говорящая человеческим голосом всю как есть правду, включая такую, которой никогда и не было. С помощью рыбки можно было выманить у властей то теремок, то деньжат, то на худой конец новое корыто. Так что было кое-что, было. Не было только наследничка.
То есть нельзя сказать, чтобы они не старались. Они старались, и даже очень. Для начала слепили Снегурочку, назвали Таня, но Снегурочка увлеклась строительством замков в теплых краях и пиаром своего отца Деда Мороза, а про деда с БАБой забыла напрочь. Они ей то шубку, то брульянт в косу,— а она знай себе виллы прикупает да рассказывает всем, какой у нее Дед Мороз отличный: мол, и душевный-то он, и теплый, и нос-то у него не красный… Мороз при таком пиаре забрал всю власть и стоял двенадцать месяцев в году — всю как есть политическую жизнь вокруг себя приморозил, мелкая живность передохла, крупная впала в спячку, птицы поумнее потянулись в теплые страны, а бедные дед с БАБой сидели в своей избушке ни живы ни мертвы и уж не рады были, что привели на Отчизну такую напасть. Правда, их Дед Мороз не трогал — так, пощипывал только по мелочи: то деньжат попросит, то золотое яичко от Рябы. Старики и тому рады — несут на серебряном блюдечке подношеньице, приговаривают:
— Что хочешь бери, голубчик, только не тронь!
— Ладно,— урчит Мороз,— живите покуда… олигархи нехорошие…
— Слышь, дед,— БАБа говорит,— давай-ка мы другого наследничка исделаем, чтоб по крайней мере было кому при дворе за нас постоять?
Сказано — сделано: отрубили БАБе мизинчик, завернули в тряпочку, пошептали, попели — вырос у них Липунюшка, мальчик-с-пальчик, любимый сынок. Назвали Роман Аркадьевич, ходят вокруг — не нарадуются. «Уж ты Ромушка наш Аркадьевич, свет ненаглядный, последнее утешение!» Наследничек, однако, оказался с таким аппетитом, что, предстательствуя за деда и БАБу при дворе, вскоре начисто оттер их от Кремля, оттяпал у каждого по половине имущества и по три четверти влияния, жажду свою заливал потоками нефти, а под конец обнаружил способность есть землю. В последний раз его видели на Чукотке, в которую он вгрызся было со всей силы, да так и примерз.
— Что ж за незадача такая,— плачут дед и БАБа,— все у нас есть, и курочка исправно несется, и каша с молоком не переводится, и рыбка ловится, и мосты строятся,— а с наследничком никак не выгорает!
— Думайте, думайте!— свищет за окном Дед Мороз.— Вот выйдет мое время — с кем останетесь? Придет Кощей Бессмертный Евгений Максимыч, только на вас посмотрит — мигом позеленеете! Конец вам выйдет с курочкой и со всеми яичками!
Думали, думали дед и баба — и надумали. Наскребли по сусекам муки, дунули, плюнули, замесили и слепили колобок.
Правда, тут у них не обошлось без ссоры. БАБа очень уж хотела военного, а деду больше нравились гражданские, строительных специальностей.
— Нехай будет в кепочке,— дед говорит.
— Нет, в фуражечке!— БАБа настаивает.
— В кепочке!
— В фуражечке!
Разозлился дед на БАБу, трах по пузу кулаком — все, как в фольклоре ведется. Он ее, понятное дело, киселем полил — водился у него в особой банке такой ядовитый кисель,— она его курочкой, курочкой… В общем, подрались — как за все годы совместной жизни не случалось. Аж разговаривать перестали. Колобок, однако, и сам был смышленый: глянул на них глазками-изюминками, подкатился к фуражечке и тем решил свой выбор.
— Ладно уж,— дед кряхтит,— будь по-твоему… сатрапка кровавого режима! Все одно мы его киселем замочим. Веню Диктова напущу!— это, стало быть, такой домовой у них водился: сам из себя мохнатый, в бороде, кулачонками машет и словами обзывается.
— Да чего ты,— миролюбиво БАБа отвечает.— Какая тебе разница, что у этого колобка на голове и что внутри? Сусеки-то у нас с тобой общие, мука народная, а главное не то, что на ем надето, а то, куда он покатится! А покатится он направо, это я тебе верно говорю. Потому налево сидят ужасные волки, и они нашего колобка съедят — пикнуть не успеет.
Колобок, однако ж, оказался не прост: он покатился туда, куда дед с БАБой отнюдь его не направляли. Не в чистое поле европейского сообщества, а в темный лес родного имперского сознания. Катится себе — а настречу зайчик-интеллигент, ушки дрожат, и хочет есть, а боится.
— К-к-к-колобок-колобок, я т-т-тебя…
— Съешь, что ли?— догадался колобок.— Да у тебя ж всего четыре зуба, и те зуб на зуб не попадают!
— А-а-а все-таки хотелось бы знать твою программу…
— Ты чего так дрожишь-то, бедный?— колобок сочувственно спрашивает.
— А к-к-как же! Чеченцы же кругом…
— Ну уж на этот счет ты будь спокоен,— колобок отвечает.— Я их живо — одного в глаз, другого в нос. Видал?!— и самодовольно закружился вокруг своей оси.
— Это очень х-х-хорошо!— пропищал зайчик.— А свободу слова-то не отберешь у меня?
— Очень мне нужна твоя свобода слова,— презрительно отвечает колобок.— Пищи что хочешь, а я буду делать что хочу. Договорились!
— Договорились!— зайчик прыгает.— Мне главное — чтоб свобода пищати!
— Да хоть обпищись,— снисходительно колобок ему говорит. И дальше покатился. А зайчик побежал по лесным тропкам, нахваливая сильную государственность.
Долго ли, коротко ли катился колобок,— а навстречу ему серый волк.
— Колобок, колобок, я тебя съем!— рычит волчара, глаза красным горят, в левой руке серп, в правой молот.
— А ты не ешь меня, серый волк,— говорит колобок без тени страха и очень даже миролюбиво.— Я тебе…
— Что, песенку споешь?— волк глумится.— Так знаю я все твои песенки! «Я от дедушки ушел, я от БАБушки ушел…» Не верю я, чтобы ты от них ушел! Ты вылеплен из их сионистской антинародной муки, маца ты замаскированная!
— Вовсе нет,— говорит ему колобок, поправляя фуражечку.— Очень мне надо петь тебе какие-то дурацкие песенки. Я тебе, если хочешь, объективку на тебя прочитаю. Интересно?
— Ну валяй,— говорит волчара, а у самого зубы начинают потихоньку дробь выбивать.
Ну тут колобок ему и прочти — про все злоупотребления, да про всякие коррупции, да про договоры и компромиссы с кровавым режимом, да про всякие прочие дела партии большевиков… Волк на задние лапы присел, хвостом по земле метет.
— Понял?— весело колобок говорит.— Я колобок особый, везде катаюсь, все вижу! У меня и песенки соответствующие. Теперь давай дружить. Ежели тебя, мил человек, устраивает направление моего движения, так уж ты поддержи меня, дружок. А за это я тебе дедушку скормлю.
— Дело!— щелкнул зубами волк и поскакал по всем лесным тропинкам, призывая лесной народ повсеместно голосовать за колобка.
А колобок катился себе, катился да и докатился до медведя.
— Колобок-колобок, я тебя съем!— заревел хищник, голодный после зимней спячки.
— Дудки,— невозмутимо колобок отвечает.
— Да посмотри ты на меня, какой я худой да голодный!— медведь плачет.
— Меня этим не разжалобишь, я черствый,— колобок отвечает.— А вот ежели хочешь, БАБушку мою скормлю тебе охотно.
— Идет!— взревел медведь и понесся по лесным тропам, прославляя колобка и агитируя за него всякую мелкую мелочь.
А колобок катился все дальше и дальше, забирая в своем движении уж настолько влево, что всполошились не только дед и БАБа, но и часть лесных жителей.
— Колобок-колобок,— обратилась к нему рыжая хитрая лиса, отвечавшая в лесу за всю энергетику.— Если ты и дальше будешь забирать в сторону от запада, то я тебя, извини, немного того!
— Зубки коротки,— ровным голосом колобок отвечает.— За меня волк — зубами щелк и медведь, олицетворение пробудившегося народного самосознания. Ну куда ты супротив них? А вот ежели ты будешь за меня, так я тебе гарантирую… ну не сразу, конечно, а со временем… пост первого моего заместителя!
— Это по какому же заместителя?— лиса ехидничает.— И с какой же это радости? Уж не думаешь ли ты стать царем зверей?
— А чего тут думать-то?— колобок отвечает.— Объективки на всех есть — раз. Фуражечка на мне — два. Круглый я? Круглый, для всех удобный. Дзюдо знаю,— и колобок, бойко подпрыгнув, так ударил лису в нос, что она впервые за всю политическую жизнь несколько полиняла, поменяв рыжий на бурый.— Народный герой, поняла? И вообще,— колобок попрыгал, позвякивая,— денег в меня много вложено. Понимаешь? Это, я тебе скажу, не последнее дело!
Катился, катился колобок таким манером и докатился до самого дворца царя зверей, который ему тут же освободили. Народ в лице медведя ликует, волки зубами клацают в ожидании обещанных расправ, ежи и зайцы водят хороводы, радуясь, что к власти в лесу пришел истинно русский персонаж.
Да и дед с БАБой в своей избушке шампанское пьют:
— Ну, таперича заживем! Наш ведь!
Наш, однако, оказался крутенек. Только чуть огляделся во дворце — мигом замесил вокруг себя семь штук князей из грязи, все семеро в фуражечках; поделил лес на семь регионов да и направил в каждый по представителю. Раскатились колобки, а сами на пути каждую шишку, каждую ягодку подсчитывают, на всякую встречную зверушку объективку составляют и налоги взимают. С кого — шишечка, с кого — ягодка, а у кого нет ни шишечки, ни ягодки — с того шкурка. Ну не все семь, понятно, а так — пять, шесть…
— Однако,— поежились дед и БАБа. Вызвали зайчика:
— Слышь, ушастый! Не слышим писка!
— П-п-произвол!— пронзительно запищал зайчик, но тут волк с медведем так на него клацнули, что он прижал ушки и стремглав понесся в нору.
— А,— обернулся колобок к деду и БАБе.— Я вижу, тут кто-то собирается ставить палки в колеса стремительно катящейся российской государственности?
— Да ты на кого покатился-то!— стыдят его дед и БАБа.— Ведь ты же наших рук дело! Ведь это мы ж тебя вылепили!
— Дело? Вылепили?— колобок усмехается.— Хорошая мысль! Ну-ка, ребята,— и хлопнул в ладошки (когда и ручки-то отросли?!) — Быстро слепите-ка на них по делу!
— Ты что, ты что!— только и успел крикнуть дед, а на него уж набежали с двух сторон, схватили под белы руки и препроводили в подпол. Он там, понятное дело, бьется, лаптями сучит:
— Изменщик коварный! БАБское отродье! Говорил ведь я ей, дуре,— слишком крутое тесто ставит! Надо было песочное…
— А будешь буянить — вообще дубиной дам,— колобок ему в подпол говорит.— Дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественной силою и будет мочить олигархов до тех пор, пока нам не покажется достаточно! Вопросы есть?
— Нет вопросов,— стонет дед.— Но ведь ты ж мой отпрыск, моя кровь! Тебя и Владимировичем зовут в мою честь! Выпусти ты меня, Христа ради!
— А долги отдашь?— улыбается колобок.
— Да что ж я тебе должен-то?— дед в ужасе спрашивает.
— А золотую рыбку отдашь — тогда и выпущу. А то что-то разговорилась она у тебя.
— Да как же я без рыбки!— дед воет.— Я же без нее у разбитого корыта останусь! Ведь она, голубушка моя, мне все как есть богатство доставила — и избу, и кафтан, и место председателя еврейского конгресса!
— Ничего не знаю,— пожимает плечами колобок,— рыбка государственная и должна выражать государственные интересы. Ежели каждый дед заведет себе рыбку, это что же получится? И вообще, ежели хочешь знать, говорящая рыба — это нонсенс. Рыба должна что делать?
— Молчать!— покорно сказала золотая рыбка.— То есть буль-буль…
— Черт с тобой, БАБское отродье,— орет дед из подпола,— бери мою рыбку, отпусти меня только на волю!
— Изволь!— согласился колобок, рыбку заныкал в кладовую, на всякий случай вынув из воды, а деда выпустил на все четыре стороны, только чтоб в окрестностях духу его не было. Три дня и три ночи бежал дед, пока не очнулся в Лондоне и не заблажил на весь свет:
— Православные! То есть леди и джентльмены, я хотел сказать! Рыбку мою незаконно отняли! Сам я колобка вылепил, своими руками создал предпосылки!
— Это чтой-то?— сказал колобок, прислушиваясь.— Никак опять наш старый приятель забеспокоился? Эй, стража, объявите-ка его в розыск!
— Да чего его разыскивать, вот же он, в телевизоре!— недоумевает стража,— киселем поливается!
— Ничего, ничего,— спокойненько говорит колобок, поправляя фуражечку.— Он в телевизоре, а вы все равно объявите. Они народ нервный — как узнает, что он в розыске, так сразу станет шелковый…
— Ай-яй-яй!— БАБа колобка корит.— Это что же получается! Ты обещал нам свободу и все такое, а сам вона что в родном лесу устраиваешь?! При тебе ж хуже стало, чем при Морозе!
— Ничем не могу помочь,— колобок отвечает.— Народная воля. Народ видит во мне исполнителя своих заветных чаяний. И ты, БАБка, в мои дела не лезь, а то у меня тут волк похаживает и медведь порыкивает — на всякий случай.
БАБа в первый момент от такой наглости просто обалдела:
— Да ты что несешь-то! Да ты вспомни, чей ты есть!
— Русский, народный,— колобок говорит.
— А мука в тебе чья? Моя ведь мука-то!
— И мука народная. Она тебе досталась в результате незаконного передела собственности.
— А яйца! Яйца в тебе чьи!
— А-а-а,— колобок говорит.— То-то мне давно казалось, что у тебя нетрудовые доходы. Надоел мне твой треп: беги, мышка, посмотри, что там за яйца!
Мышка побежала, хвостиком махнула, все золотые яйца побились, а курочка Ряба в испуге закудахтала на весь лес: «Произвол! Произвол!» — и убежала из телевизора.
— Ну вот что,— колобок говорит.— Вызываю тебя на допрос. Либо ты сдаешь все яйца и курочку вместе с телевизором, и тогда я тебя, может быть, отпускаю. Либо ты занимаешь антинародную позицию, и тогда я действую по усмотрению…
— Что-то эти яйца тебя вполне устраивали, когда я тебя из них лепила!— БАБа ехидничает.
— Да нешто ты меня лепила?— простодушно колобок удивляется.— А по-моему, я был всегда! Давай хоть медведя спросим. Медведь, ты, кажется, есть хотел? Так вот, скажи: всегда я был или нет?
— Всегда, всегда!— зарычал медведь.— Как сейчас помню: меня еще не было, а ты уже был!
— Был, был!— волк вторит.— Не может быть, чтоб ты его лепила, старая карга! Ты только кровь народную можешь пить, а не колобков лепить!
Поняла старуха, что осталась она у разбитого корыта, собрала вещички, сделала заявление для прессы и побежала за тридевять земель. «Докатился,— думает.— Да и мы, старые дураки, хороши».
Сидят дед и БАБа в Лондоне у разбитого корыта, плетут свою пряжу, забрасывают дырявый невод и ведут меж собою грустный разговор:
— Дед! А дед!
— Ну чего тебе, дура?
— Дед! А давай еще одного наследничка слепим! Чтоб он колобка-то прогнал, слышь-ка!
— Да из чего ж мы его слепим?
— Да вот хоть из корыта! Дунем, плюнем — вдруг чего получится?
— Получилось уж три раза, спасибо тебе большое…
— Да ладно, давай! Делать-то все одно нечего! Лондон же кругом — телевизор отобрали, рыбку тоже…
— Ну давай,— кряхтит дед.— Раз-два… взяли!
Дуют, плюют в корыто, кругом бегают… Рядом курочка носится общипанная, квохчет, старается… Кричат заклинания, призывают духов, скребут по сусекам — делают нового наследничка.
И невдомек им, старым, что наследничек на то и наследничек, чтобы урождаться в них — добра не помнить, зло преувеличивать, зверей пугать, о будущем не думать… Невдомек им, бедным, сидящим у разбитого корыта, у самого синего моря,— что для пользы дела наследничек должен быть не ихний.
Но этого они, старые и глупые, не поймут никогда.
посвящается Совету Европы
Шмидты и Кузнецовы жили в двух соседних квартирах: Шмидты — в четырехкомнатной квартире с евроремонтом и двумя туалетами, Кузнецовы — в многонациональной коммуналке с вечной очередью в сортир, который язык не поворачивался назвать гордым словом «туалет». Кузнецовы были многочисленны, бедны и горды. Со Шмидтами они с сорок девятого года пребывали в состоянии холодной войны, настраивали против них жильцов всего дома и делали мелкие пакости. Несколько раз в году они собирались под окнами Шмидтов, разворачивали транспаранты и проводили митинги с осуждением их внутренней жизни. Если же собаке Шмидтов случалось неосторожно забежать по своей надобности на газон, который Кузнецовы считали своей исконной территорией, они собачку арестовывали и отдавали только в обмен на хомяка. Кузнецовские дети очень любили хомяков, но хомяки этой любви долго не выдерживали и дохли,— тогда приходилось опять арестовывать собачку.
Своих детей Кузнецовы не любили. Дети были слишком многочисленны и с определенного возраста начинали задавать вопросы — «Отчего вода мокрая», «Отчего папка пьет» и «Отчего мы лучше всех». Первый вопрос вызывал у главы семейства снисходительное раздражение, второй провоцировал на крик, а ответом на третий неизменно служила порка, причем кузнецовские дети визжали на весь этаж. Те из них, кто после порки так и не прозревал всего величия родной квартиры, отправлялись в ссылку в сортир или чулан. Сердобольные Шмидты вступались за малюток и требовали прекратить истязания, на что Кузнецовы рявкали, что это вмешательство в их внутренние дела и что пожили бы они сами с таким отродьем. Некоторая часть беспрерывно плодившегося отродья в конце концов стала просить у соседей политического убежища. Других — которых Кузнецовы совсем было заморили голодом в тесной кладовке — удавалось выменять на хомяков и тем спасти.
Кузнецов-отец, напившись, любил прохаживаться под шмидтовскими окнами и покрикивать:
— Вас — сколько-то там! Нас — совершенно до фига! Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы мы! Да, азиаты мы с раскосыми и жадными, этими, как их!
Шмидты испуганно поеживались под своими одеялами.
У Шмидтов было все и при этом никакой духовности. У Кузнецовых не было ничего, зато от духовности их стонал весь подъезд. Шмидты ели двумя ножами и пятью вилками каждый, ходили отутюженные и главу семьи выбирали голосованием. Правда, в шестьдесят восьмом их дети немного побуянили под электрогитары, повтыкали спички в потолок и даже несколько раз совокупились на лестнице под портретом Че Гевары, но подозрительно быстро остепенились и вернулись к нормальной карьере. И вообще все это было сущими игрушками по сравнению с тем, как Кузнецовы в том же шестьдесят восьмом году пустили из кухни газ в одну из коммунальных комнат, где читали журнал «Чешское фото», вместо водки пили пиво и формировали себе перед зеркалом человеческое лицо.
Плюс к тому Кузнецовы непрерывно вооружались. Они были убеждены, что Шмидты хотят на них напасть. В этом страхе они растили своих детей, которые с первых лет жизни жестоко писались по ночам. Кузнецовы беспрестанно готовили детей к отражению возможной атаки, заставляли их маршировать, выполнять ружейные приемы, прицельно стрелять из рогатки по шмидтовским окнам и есть в противогазе. Когда Шмидты в порядке самообороны закупались огнетушителями и духовыми ружьями, а на дверь устанавливали сигнализацию, Кузнецовы называли это гонкой вооружений и забивали почтовый ящик Шмидтов самодельными открытками «Не дадим взорвать дом!», чем практически парализовали работу почты.
В восемьдесят пятом, однако, Кузнецовы на покупке противогазов обнищали окончательно и решили пересмотреть свою позицию в отношении соседей. Для начала они выпустили из чуланов наиболее строптивых детей, перестали лупить остальных и рассказали часть правды о том, что делалось в чулане в пятидесятые годы. У Шмидтов это вызвало припадок необоснованных надежд. Они стали наперебой зазывать Кузнецовых в гости, снабжать их пропагандистской литературой, за которую каких-то два года назад можно было оказаться в чулане без надежды на выход, и щедро подкармливать всем, что оставалось от их собственных обедов. Справедливости ради заметим, что оставалось у них полно — Шмидты за послевоенные годы страшно разъелись. Старушка Шмидт отдавала кузнецовским детям еще вполне целое белье, пальтишки и платьица собственных выросших балбесов, а сами эти балбесы — давно уже респектабельные деловые люди — отдали Кузнецовым все свои пластинки шестьдесят восьмого года и очень бахромчатые, но стильные джинсы примерно тех же времен.
Вскоре Кузнецов-старший встретился с главой клана Шмидтов на нейтральной территории (около их дома выстроили симпатичный пивняк) и попросил взаймы. У него появились планы по перестройке своей коммуналки, чтобы в ней стало больше света и воздуха, а количество площади на душу населения приблизилось к цивилизованным нормам.
— Пойми, я давно этого хотел,— клялся Кузнецов-старший, обсасывая пролетарские усы.— Но ты сам понимаешь: огромная территория, при этом крошечная жилплощадь и дурная наследственность…
Про наследственность Шмидт очень хорошо все понимал, потому что еще в начале века отец нынешнего Кузнецова у отца нынешнего Шмидта взял в долг что-то очень много в твердой валюте, а после известных беспорядков (в результате которых их приличная когда-то квартира, собственно, и превратилась в коммуналку) этот долг вчистую аннулировал. Но, в конце концов, сын за отца не отвечает — и Шмидт с готовностью полез за бумажником.
С тех пор встречи на высшем уровне стали регулярными. Шмидты приглашали Кузнецовых в лес и на дачу, Кузнецовы затаскивали их в баню, где долго и жестоко хлестали березовыми вениками, и после каждой встречи Шмидт доставал бумажник. Он давал на образование кузнецовских детей и прокорм кузнецовских стариков, на ремонт кухни и остекление балкона, на памперсы для младенцев и дачу для главы семьи,— и хотя аккуратно записывал все кузнецовские долги, но возврата не требовал: перестройка коммуналки — дело долгое, косметическим ремонтом не обойтись. Размякнув после бани, в порыве благодарности Кузнецов-старший декламировал:
— Мы широко по дебрям и лесам перед Европою пригожей раскинемся. Мы обернемся к вам своею азиатской рожей! Слышь, сосед,— обернемся к вам! В смысле конвергенция! Дай я тебя поцалую!— и толстыми мокрыми губами жадно тянулся к холеной щеке Шмидта.
По вторникам Шмидты приглашали Кузнецовых на скромный журфикс, где обсуждали проблемы мирового развития. Шмидты музицировали на клавесине, их дочери пели, сыновья выступали с дрессированными собачками, а Шмидт-старший вслух мечтал о временах, когда агнцы возлягут с волками и квартиры будут строиться без стен, образуя тем самым единый прозрачный дом. Кузнецовы цивилизованно поддакивали, вставляя «оно конешно» и «а как жа».
Разумеется, периодически у Кузнецовых продолжало взрываться и гореть, но уже исключительно в рамках борьбы за свободу. Часть коммунальных комнат объявила себя отдельными квартирами и понастроила в них собственных кухонь, отчего стоял невыносимый чад. Несколько отделившихся вспомнили территориальные претензии своих родителей и принялись выяснять отношения, да так, что у Шмидтов дребезжали стекла. Но в целом процесс демократизации Кузнецовых шел успешно — так, когда отец семейства надирался по старой памяти, дети уже не прятались в чулан и не задавали вопросов, а тыкали в него пальцем, пели похабные частушки и приглашали соседей полюбоваться расхристанным стариком. Иногда, правда, Шмидта смущало, что деньги, которые он столь щедро выдавал Кузнецовым, исчезают почти бесследно: с потолка по-прежнему капает, в кухне установлена взрывоопасная плита модели 1952 года, а старики питаются сухарями и ходят под себя, вследствие чего стучат клюками и требуют реставрации коммуналки в прежнем составе. Часть денег Кузнецов-старший пропивал, а другую часть откладывал на случай, если выросшие отпрыски выгонят из дому. Сбережения он хранил у дальнего родственника Шмидтов без их ведома: дома немедленно украли бы дети.
Все это время, невзирая на свою корректность и доброжелательность, Шмидты Кузнецовых ужасно боялись. Они опасались, что Кузнецовы ворвутся в их чистенькое, аккуратненькое жилище, перебьют фарфоровые копилочки и горшочки с геранью, затопчут пол, пожрут весь вурст и отберут не только потертое и потрепанное, что Шмидты отдавали им по принципу «Лучше в вас, чем в таз», но и вполне еще носибельное, что нужно им самим. Опасаясь вторжения, Шмидты уже не протестовали против отдельных кузнецовских эскапад, спокойно воспринимали пожары на соседской кухне и старались не лезть со своими советами, когда Кузнецов-старший ломал об жену новые табуретки, купленные на шмидтовские деньги. В конце концов, в их четырехкомнатной квартире был свой чулан, где держали сумасшедшего племянника Слободана, к которому регулярно применяли методы репрессивной психотерапии.
Но тут в одной из кузнецовских комнат, которой Кузнецов-старший сгоряча даровал независимость, стало твориться непонятное. По ночам там пили и дрались, по утрам иногда выволакивали трупы, у соседей стали пропадать невеликие деньги и нехитрые ценности, а главное — из этой темной комнаты со страшной силой поперли клопы и тараканы, которые немедленно заселяли все окрестное пространство. Поначалу Кузнецовы пробовали уговаривать темных жильцов, но те отвечали, что согласно их религии немедленной тараканизации подлежит все жилое пространство, а кто против, того не жалко и чик-чирик. Темные жильцы не ограничивались паразитизацией квартиры. Сами они давно нигде не работали, но в деньгах нуждались остро и потому стали похищать детей. Кузнецовы, как было уже сказано, детей не любили, но положение сверхдержавы обязывало — их приходилось выкупать. А поскольку детей было много, никаких шмидтовских денег уже не хватало.
Кузнецовы оказались перед непростым выбором. Одни их родственники, большие гуманисты, предлагали огородить темную комнату колючей проволокой, лишить ее жильцов права пользования сортиром и закрыть им доступ на кухню. Другие советовали вынуть из коридора паркет и окопать темную комнату рвом, дабы исключить возможность повторных похищений. Третьи же, составлявшие большинство жильцов и вечно скандалившие между собой, объединились на базе самого жесткого варианта, получившего название «зачистки». Первым этапом зачистки было вбрасывание в пресловутую комнату несколько дустовых шашек с целью уничтожения тараканов, вторым — выжигание жильцов, третьим — побелка. Кузнецов-старший склонился к последнему варианту, который позволял не только побелить темную комнату, но заодно и отмыть шмидтовские кредиты. Схема действий Кузнецова была проста: четверть соседских денег он перечислял на нужды темных жильцов, чтобы иметь возможность другую четверть тратить на дустовые шашки, а половину спокойно прикарманивать под предлогом борьбы за целостность квартиры.
Правда, война с темными жильцами, ведшаяся по всем правилам кавалерийской атаки образца 1921 года, стала затягиваться. В темной комнате, как выяснилось, жило не только бандитье, но также старики и дети. Так что после первых дустовых и дымовых шашек в соседние комнаты хлынул нескончаемый и все увеличивающийся поток жильцов (непонятно было, как все они там помещались): беженцы неумолчно голосили и жаловались на тиф. В то же время любые попытки захватить темную комнату были обречены, поскольку не успевал очередной Кузнецов-младший водрузить на шкафу шест со своим национальным флагом, как из-под стола выскакивал притаившийся темный и Кузнецова вместе с флагом похищал. Такая живучесть бандформирований была неудивительна, учитывая регулярно следовавшую им четверть, но Шмидты обеспокоились продолжительностью войны и стали засылать к Кузнецовым международных наблюдателей.
Взору наблюдателей открылось потрясающее зрелище. По обеим сторонам коридора выли и причитали мирные жители, обнажавшие свои язвы и тянувшие к представителям Шмидтов отощавших, орущих детей. Тут же они и испражнялись, ибо в кузнецовский коммунальный сортир их не пускали — и если заставали там, то мочили. Прижав к носам надушенные платки, шмидтовские посланники проследовали дальше и, задыхаясь от запаха гари и мертвечины, проникли в темную комнату. Там было темно, только вспышки разрывов рассеивали мрак, и при этих вспышках международные наблюдатели с трудом разглядели, как Кузнецовы стреляют по темным, не забывая, однако, отсыпать им патроны для ответа. Кто-то кого-то резал, но знаки различия терялись в дымной темноте. Шмидтовцы с присущим им гуманизмом немедленно заключили, что режут мирного жителя. В довершение всего в разгар боевых действий Кузнецовы обменяли одного своего непослушного и слишком любопытного сына Андрюшу на двух других, плененных темными, а заодно договорились, чтобы Андрюше в плену мало не показалось. Только протесты международных наблюдателей спасли Андрюшу от неминуемой гибели и способствовали воссоединению семьи, глава которой так стиснул в объятиях новообретенного сына, что тот знай похрустывал.
На этом терпению Шмидтов пришел конец. Они недвусмысленно заявили, что не для того десять лет кормили Кузнецовых остатками со своего стола и одевали со своего плеча, чтобы теперь их недоперестроившиеся соседи нарушали права человека на глазах у всей квартиры, плодя бездомных и распространяя тиф. Если Кузнецовы сию секунду не пустят беженцев в уборную, не перестанут гробить своих детей и тратить все кредиты на дустовые шашки, Шмидты пообещали перестать пускать их в приличное общество, то есть на журфиксы с клавесином и собачками.
Кузнецова-старшего это взорвало. Он выбежал от Шмидтов, оглушительно хлопнув дверью, и долго еще бегал под окнами, восклицая:
— Мы широко по дебрям и лесам перед пригожею Европой раскинемся. Мы обернемся к вам своею азиатской… понятно вам, сволочи?!
Тем не менее на очередной журфикс Кузнецовых пригласили. Следовало выяснить отношения и по возможности договориться. На журфикс Кузнецовы делегировали двух своих наиболее агрессивных родственников: один был хорошо разъевшийся патриот с мордой до того наглой, что его боялся весь двор, другой и вовсе был припадочный, собиравший деньги на местной паперти, но большой хитрец и дипломат, поскольку о нем говорили, что он сын юриста. Сам Кузнецов-старший отказался чтить соседей своим присутствием и в подмогу припадочному с патриотом прислал несколько самых неграмотных своих детей, с детства под порками понявших, что даже пьяный папка все равно лучше всех.
Неграмотные, припадочный и патриот расселись за чайным столом, дружно выложили на него ноги и приготовились слушать хозяйское пение.
— А нельзя ли нам послушать пение Андрюши… того, обмененного?— поинтересовались Шмидты.
— Андрюша находится под следствием и может спеть вам по телефону,— сквозь зубы отвечал патриот и извлек из кармана мобильник, но стоило Андрюше в чулане открыть рот, как неграмотные хором запели: «Провока-ация, провока-ация!» — и совершенно заглушили его скромную арию.
В ответ на вопрос Шмидта-старшего о правах человека патриот плюнул в варенье, в ответ на вопрос о беженцах припадочный помочился в заварку, в ответ на вопрос о возможных сроках окончания антитеррористической операции неграмотные оглушительно пустили ветры и сами расхохотались своей шутке.
— А что до внешних долгов,— сам затронул патриот больную тему,— так это еще неизвестно, кто кому должен. Да, мы принимали ваши деньги и обноски, которыми вы пытались спасти свою душу за наш счет. Но моральное унижение, которое мы при этом испытывали, значительно превосходит любые суммы. Мы не кто-нибудь, мы скифы! Мы широко по дебрям и лесам пред европейским джентльменом раскинемся. Мы обернемся к вам своим здесь коллективным членом!— и собрался исполнить задуманное, но мамаша Шмидт в ужасе воскликнула: «Ах, молчите, молчите, ради Бога!» — и кузнецовская делегация, расценив это как лишение права голоса, гордо удалилась, последним хлопком снеся дверь с петель и подравшись на лестнице.
На следующее утро Шмидты проснулись от митинговых воплей под своим окном. Они успели несколько отвыкнуть от этих звуков за последние двадцать лет. Почтовый ящик был натуго забит открытками «Не дадим взорвать дом!», кузнецовские дети в шмидтовских джинсах кидались в шмидтовские окна шмидтовскими банками с пивом, а на дверь было аккуратно приклеено заявление о том, что никаких больше наблюдателей, но если Шмидты к вечеру положат под дверь очередной транш, то Кузнецовы, может быть, сохранят им жизнь. Народный энтузиазм за кузнецовской дверью был колоссален. Из-за нее время от времени летели заношенные до полного неприличия шмидтовские гуманитарные штаны, а припадочный под окнами неумолчно орал: «Они нам журфикс, а мы им пипифакс! Очень нам нужен ваш жидкий чай с прошлогодним вареньем! И дочки ваши мымры в прыщах, и клавесин ваш расстроенный, и у хозяйки на носу бородавка! Да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными очами, и если не дадите нам взаймы, то мы вас забросаем кирпичами!»
Шмидты перепугались не на шутку. Поздним вечером, вооружившись очередным траншем, глава семьи вышел на лестницу, чтобы сделать официальное заявление.
— Мы вовсе не имели в виду… — начал он.
— И не надо нам ваших наблюдателей! И вообще не суйтесь, и что хотим, то и воротим!— ответили вразнобой из-за соседской двери.
— Мы никак не хотели…
— И засуньте себе ваши права человека!
— Мы никоим образом…
— И сами жрите ваше варенье с клавесином и дочками!
— Я принес денег,— быстро сказал Шмидт, и дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы можно было просунуть конверт. Послышались шуршание и шепот: глава семьи пересчитывал сумму. Через минуту дверь распахнулась, и хмурый Кузнецов предстал перед Шмидтом.
— Да ладно,— сказал он, улыбаясь, как природа после бури.— Все ж таки соседи, единое мировое пространство. Что торчишь, как труба на бане? Заходи, поговорим про многополярный мир без границ.
подражание Гауфу
Сережа рос шаловливым, сметливым и шустрым мальчиком. Лишь иногда его посещали приступы странной злобы, не вполне понятной ему самому. Тогда он кусал и потрошил свои игрушки, царапал стены, яростно лупил добронравных соседских деток, а иногда, случалось, в кровь расквашивал собственный нос. Гадкие, злые слова вылетали тогда из его румяных губок, а большие карие глазки наполнялись гневными слезами.
Однажды, играя в песочнице, Сережа случайно наступил на свой собственный куличик, и приступ ярости обуял его с небывалой силой. Как раз мимо его многоквартирного блочного дома шла сгорбленная старушка с клюкой. Поскольку под рукой не было никого, на ком можно было бы выместить злобу за раздавленный куличик, Сережа яростно метнул в старуху ведерком и закричал на весь двор:
— Старая какашка! Ка-ка!
Старушка остановилась и уставилась на Сережу пронзительными черными глазками.
— Как ты назвал меня, остроумный мальтшик? Какашкою? Что ж, это хорошо, это отшень хорошо!— проговорила она с сильным немецким акцентом. При этом ее кривой нос чуть было не влезал в беззубый рот, и Сережа от души расхохотался.— Тебе, верно, не отшень-то нравится мой кривой нос и шамкающий рот? Что ж, тебе не откажешь в айне кляйне наблюдательность. Значит, ты любишь делать кака, если это слово так уж само и просится тебе на язычок? Теперь тебе будет хорошо, отшень хорошо, злой, гадкий мальтшишка!
Старуха трижды стукнула в асфальт двора своей причудливой клюкой, дунула, плюнула и исчезла, оставив в воздухе клуб зловонного дыма. Только тут Сережа понял, что старушка та была не простая, а немецкая и что по роду занятий своих она была ведьма, вроде той, что испортила всю жизнь Карлику Носу и Маленькому Муку. Он хотел было попросить у нее прощения, но поскольку от природы был горд, то только пожал плечами и еще выше вздернул свой правильный нос. Да и старушки никакой уже не было, только дым рассеивался в воздухе да пахло чем-то неаппетитным.
С тех пор почти ничего не изменилось в жизни маленького Сережи: он по-прежнему ходил в школу, где изучал испанский язык, слушался родителей, читал умные книжки,— но ведьма наградила мальчика даром, который грозил стать главным проклятием его столь многообещающей карьеры. Дело в том, что всякий раз как Сереже предстояло публично выступить, он не успевал открыть рта, как уже чувствовал сильнейший позыв определенного толка. Мужественно подавив несвоевременное желание, он начинал говорить — и в ту же секунду начинался бурный и неконтролируемый процесс, с которым ни один врач не мог ничего поделать. Не переставая говорить, Сережа, как бы это сказать, какал, и чем больше говорил, тем больше какал. Уж он чего только не делал — глотал успокоительное, объясняя таковой странный эффект избыточным волнением; за неделю до выступления переставал есть; вставлял пробку… Но где действует волшебная сила — там напрасны усилия человеческие: даже и на самый голодный желудок Сережа неостановимо испражнялся во все время своего публичного выступления, и многие свидетели дивились — как может столько помещаться в одном мальчике. Однако ж, как мы уже заметили, волшебная сила превозмогает любую физику. В известные минуты Сережа был неисчерпаем. Самое же печальное, что самого Сережу эта его особенность повергала в такое бешенство, что знакомый приступ ярости накатывал немедленно, а тогда уж процесс становился попросту лавинообразен.
Надобно заметить, что Сережа, от природы одаренный приятным баритоном и эффектною внешностию, планировал сделать карьеру, тесно сопряженную с необходимостью появляться на публике. Один раз старухино проклятие чуть не стоило ему пребывания в комсомоле, когда он поднялся на трибуну, чтобы от имени школьной комсомольской организации приветствовать комиссию из райкома… и все дальнейшее походило бы на диверсию, если бы педагогический коллектив не уверил гостей, что это исключительно от счастья при виде руководящих товарищей. На уроках Сережу старались не спрашивать — он отвечал учителям в индивидуальном порядке. Памперсы еще не были изобретены. Одно время спасала пробка, но когда ею чуть не убило секретаря комитета ВЛКСМ Сережиного института, куда он легко поступил после школы, эти рискованные эксперименты пришлось прекратить. Под конец Сережа с горя попросился работать за границу, где изъян можно было бы объяснить русской национальной болезнью или странным обычаем,— но и там Сережу терпели только первый год, а потом отсылали на Родину. В быту это был милейший человек, но стоило ему подняться на трибуну собрания или ощутить с детства знакомый приступ ярости, как вся добропорядочность шла прахом. Несколько раз Сереже случилось испытать внезапную злобу на дипломатическом приеме, где невкусно кормили, в магазине, где не было требуемого сорта колбасы, в семье, где дети были недостаточно почтительны,— и сначала из него с трубным звуком вырывалась струя пара, а уж затем… берегись, кто не отпрыгнет! Далеко не всегда успевал Сережа отбежать в безопасное место или тем более в клозет.
Все это, конечно, тормозило Сережину карьеру. К тридцати пяти годам его коллеги достигли высоких постов, а он оставался скромным испанистом, но однажды рассказал о своей беде давнему другу Борису — хитрому, с юркими глазками.
— И ты говоришь, что это проклятье?— воскликнул Борис.— Да это благословение! Обладай я хоть малой толикой твоих способностей, любезный Серхио,— и мне не нужен был бы никакой «ЛогоВАЗ»! Ты еще думаешь, куда бы тебе устроиться? Стань моим ведущим обозревателем, и у тебя не останется проблем!
— Что ж, дело,— согласился Сережа.— Попытка не пытка.
Перед каждым эфиром Борис клал перед Сережей список фамилий, а вся его дальнейшая задача сводилась к тому, чтобы вызвать у нового обозревателя бешеную злобу. Сережу в принципе могло взбесить все, но больше всего он с того самого проклятого дня, как раздавил свой куличик, ненавидел старость. Борис повязывал старушечий платочек, брал клюку, а нос у него и так был кривой и длинный. Вместо телесуфлера стоял он за камерой, пока Сережа готовился к передаче. В результате к началу эфира обозреватель достигал нужного градуса ярости и начинал зачитывать по списку:
— Чубайс!— и раздавался оглушительный треск.
— Кох!— и студия заволакивалась дымом.
— Потанин!!!— и реактивная сила процесса приподнимала Сережу над стулом. Обессиленный, опустошенный, он покидал студию после эфира, а десять ассистентов режиссера оставались убирать. Но игра стоила свеч: и Чубайс, и Кох, и Потанин, имевшие неосторожность обидеть Сережиного благодетеля, немедленно становились посмешищами народа и теряли уважение власти. Все-таки хорош ты или плох, но если тебя обгадили — сохранять респектабельность трудно.
Сережа был чрезвычайно эффективным обозревателем, здесь надо смотреть правде в глаза. В тех краях привыкли к разным формам полемики — от кулачного боя до швыряния тухлых яиц,— но такого еще не было, Сережа оказался первым, и как противостоять его тактике никто как не знал, так и не знает по сию пору. Для того чтобы растоптать политика, его оказывалось достаточно обгадить; размахивая Сережей, Боря отомстил за так и не доставшуюся ему корпорацию «Связьинвест», но две другие, созданные при помощи Сережи — «Грязьинвест» и «Смазьинвест»,— в избытке компенсировали эту неудачу.
Боря вообще старался набирать в свои газеты и телеканалы команду побезбашеннее. «Независтливую газету» (да и кому бы, в самом деле, могла завидовать газета, уверенная в своем первенстве?) возглавлял древний римлянин,— то есть это он так полагал и имел для того все основания, ибо говорил так, что никто его не понимал. Видимо, эта была латынь. Разобрать в его речениях можно было только «Sine ira et studio», «Exegi monumemtum» да в конце неизменное обращение к какой-то Vale. Римлянин носил тогу, ходил в бани и обожал лукулловские пиршества, на одном из которых подали настоящих устриц, живых и отчаянно сопротивлявшихся.
На Борином телевидении вместе с Сережей работал отважный белорус, чьим хобби был переход границ. Перейденные им границы он словно коллекционировал: граница Белоруссии и Литвы, России и Белоруссии, граница разумного, грань приличий… Тяжелой же артиллерией, наряду с Сережей, был отчаянный любитель конного спорта, вечно затянутый в черную кожу и не расстававшийся с пистонным пистолетом — так ему нравился запах пороха. Отличительной его особенностью была способность сказать 1600 слов за 600 секунд. Этот-то зоопарк служил Бориным целям, и не было никого, кто был бы способен остановить такую команду. Борины конкуренты тихо ненавидели ее. «Это не журналистика!» — кричал они при виде Сережи и кожаного конелюба. В ответ конелюб доставал пистонный пистолет, а Сережа не успевал даже расстегнуться — оппонентов сметало уже первой волной его гнева.
В президенты той страны задумал баллотироваться один чрезвычайно крепкий хозяйственник, тоже человек не без странностей: больше всего на свете он любил, чтобы его поливали елеем, да не каким-нибудь, а отборнейшим. Без елея лучше к нему было не соваться. От многомесячного употребления елея лицо его замаслилось, лысина залоснилась, глаза источали жирный блеск самодовольства, а в улыбке появилось что-то столь самоупоенное и хищное одновременно, что не всякий мог выдержать зловещий блеск его зубов. Народ панически боялся хозяйственника, выбившегося к тому времени в градоначальники. Вокруг него толпилась свита, готовая носками задушить каждого, кто отзывался об их начальнике без должной елейности.
— А тебя,— сказал однажды градоначальник Боре,— я, если приду к власти, лично повешу на первом же суку!
Ему очень не нравились Борина пронырливость, свободолюбие, алчность и то, что Боря предпочитал решать свои дела без елея.
— Это мы еще очень будем посмотреть,— сказал Боря, крупно записал на бумажке имя градоначальника, положил ее перед Сережей, а сам привычно облачился в платок, подперся клюкой и встал за камеру.
— Мэр столицы,— начал Сережа без всякой задней мысли, и тут из него поперло.
Крепкий градоначальник в это самое время расположился перед телевизором, чтобы получить очередную порцию елея. Ничего другого он давно уже не встречал в свой адрес ни на одном телеканале. Он подумывал уже о переименовании родного города в свою честь. Градоначальник с приятностью щурился, уставившись в экран; пресс-секретарь почесывал ему правую пятку, советник по культуре облизывал левую, коллектив лояльных гурий играл на арфах гимн любимого города, а благодарные министры покрывали страстными поцелуями его наиболее усидчивую часть.
— Ну посмотрим, посмотрим,— снисходительно пробурчал градоначальник, и тут он увидел Сережу. А с Сережей случилось то, что и всегда происходило в прямом эфире,— но на этот раз Боря еще и накормил его в лучшем ресторане, так что Сережа был прямо-таки переполнен чувствами. Брызнуло из него уже на заставке программы и потом хлестало битый час. Градоначальник забился под стол, но поток достал его и там. Он прыгнул в бассейн, но волна из телевизора дохлестнула и до бассейна.
— Что мне теперь делать!— восклицал он.— Что делать, я вас спрашиваю!!!
Окружение, однако, безмолвствовало, впервые видя дорогого начальника в столь непрезентабельном виде. Не нашлось ни одного здравомыслящего человека, который готов был бы процитировать мэру старую поговорку — «Облили — обтекай»; мэр был не таков, чтобы глотать обиду, и немедленно подал на Сережу и Борю в суд за клевету.
Ох, не надо было этого делать! Ошибка оказалась поистине роковой: Сережин адвокат в суде немедленно доказал, что это не клевета.
— А что же это?— удивилась судья.
— Как что?— простодушно изумился в свою очередь адвокат.— Вы разве не узнаете? Никогда каку не видели?
Когда же очередь говорить дошла до самого Сережи, то он, как и всегда с ним бывало на публичных выступлениях, немедленно достиг нужного градуса ярости: кипящая субстанция хлынула с ниагарскою силой, публика в восторге разбежалась, улюлюкая, а представители мэра, вероятно, и поныне пытаются заглушить благовониями навеки приставший к ним аромат. Сережа не зря ел свои обеды в Бориной компании.
Каждую субботу градоначальник в противогазе, полном комплекте химзащиты и болотных сапогах садился перед телевизором. Благодушный Сережа, только что после сытного ужина, каждую субботу выходил в эфир.
— Добрый вечер,— говорил он с доброй улыбкой, предвкушая облегчение и очищение,— и действительно, в течение ближайшего часа никому из телезрителей не было так хорошо, как ему. С каждым сказанным словом он чувствовал нараставшую физическую легкость и под конец эфира попросту воспарял, просветленным и всепрощающим взглядом глядя прямо в глаза градоначальнику.
— Всего вам доброго,— заканчивал он со слезами счастья на больших карих глазах. Первые полчаса программы градоначальник еще топал ножками, вторые же — только хрипел. Он попытался было, на свою голову, принять кое-какие ответные меры — запустил на собственном канале программу «Конкретные материалы» и сатирическое шоу «Сало». Первое вел буйный шизофреник, специально спущенный на это время с цепи, а на вторую была приглашена специально отловленная в подмосковных лесах кикимора — но куда им было до Сережи! Как они ни тужились, повернувшись задом к зрителю, как ни надували своих и без того пухлых щек, как ни наедались гороху,— только жалкое постанывание доносилось с экрана, да редко-редко выходило что-то похожее на тихое «тпру». Это и сравнить было нельзя с волшебной легкостью истечения Сережиных монологов. Он нашел наконец себя и бескорыстно дарил радость людям. Его слов «Добрый вечер!» с надеждой ждали миллионы. Столичный градоначальник пошел на крайние меры, приказав своим агентам подсыпать Сереже в кофе чего-нибудь закрепляющего,— но если в свое время и пробка не помогала, то куда уж им было со своими жалкими таблетками! Боря потирал ручки. В Кремле пили шампанское.
Мода на понос стремительно распространялась по всей России. Детей в детсадах стало невозможно усадить на горшок — они хотели непременно какать друг на друга, «как Сережа». Стиль дефеканс возобладал в газетной и телевизионной журналистике. Слово «слив» стремительно делалось самым модным. Стилисты предлагали современные украшения в стиле D’Orenko (d’or по-французски — «золотой»): позолоченное унитазное очко, надеваемое на шею; цепь от сливного бачка, намотанная на запястье… Облегчаться на людях стало признаком культовости и продвинутости. Главный Борин конкурент Володя со своим каналом оказался в глубоком арьергарде. Там считали Сережин метод негигиеничным и оскорбительным для зрителя, поэтому ограничивались скромной тошнотой. Ведущих независимого канала, принадлежавшего Володе, тошнило от всего — от кровавого режима, властей, президента, преемника… Но их тошнота вызывала у зрителя главным образом брезгливость, а Сережино лихое, удалое испражнение будило национальную гордость. «Эк заливает!— восхищались граждане.— Никто так не может. Нешто немец какой столько наобозревает в единицу времени? Смотри, Мань, и как он не боится!» Володин канал относился к Сереже крайне недоброжелательно. «Наши фекальные соперники» — называли тут Борину команду. Боря очень гордился. Многие пытались перекупить Сережу, но Боря никому не продавал свое стратегическое орудие. Словом, довольны были все, кроме тех, кому приходилось мыть за Сережей студию. Но Боря им хорошо платил.
Престолонаследник, морщась и беспрестанно нюхая надушенную салфетку, дал Бориному телеканалу несколько интервью. Сережа старался задавать свои вопросы как можно подобострастнее, но, как всегда перед большой аудиторией, не удержался.
— Это я от восхищения,— предупредил он зрителей.
— Ничего, ничего,— сухо кивнул преемник.— Со всеми бывает, знаете… Я тоже, когда первый раз в разведку пошел…
При Бориной и Сережиной могучей поддержке кремлевский престол достался наследнику из правящего клана, столичный градоначальник был жестоко посрамлен. Наследник, однако, оказался крут: поблагодарив Борю и Сережу за благодеяния, он публично заметил, что время словесного поноса прошло, а настало время сдержанности. Хватит растекаться известно чем по древу, пора научиться властвовать собой. Первым эту новую политику почувствовал на себе Борин соперник Володя, команде которого запретили тошнить на экран, а дальше дело дошло и до Бори. Ему намекнули, что хорошо бы вернуть награбленное.
— Да я!— совершенно обалдел Боря от такой наглости.— Да вас! Да вы у меня! Вы что, Сережи не видели? Завтра же натравлю!
На следующий же день Сережа выдал в кадр такое, что московский градоначальник смело мог бы назвать его атаку на себя лишь детскими играми по сравнению с мощью и красотой нового наезда. Престолонаследник, однако, был малый не из пугливых.
— Что ж,— ответил он,— на ваш понос у нас есть запор!
И на следующий день, придя на работу, Сережа увидел на своем кабинете огромный запор с надписью «Не вскрывать».
Боря и Володя, объединенные отверженностью, вспомнили о своей былой дружбе. Сережу немедленно позвали в гости на Володин канал.
— Я ненавижу ваши… эээ… методы,— важно сказал главный аналитик канала,— но готов отдать жизнь за ваше право по-честному, по-большому говорить все, что вы хотите!
Сережа от избытка чувств выложил все, что думает про престолонаследника.
— Ну что ж,— сказал главный аналитик.— Это ведь ваша авторская программа! Вы… эээ… выражаете… эээ… свою позицию. Ведь это все ваше личное, а не чье-то!
— Личное! личное!— воскликнули участники программы «Зуд народа», только что клеймившие Сережу последними словами.
— Это ваша, можно сказать, индивидуальность!
— Да! да!— визжал народ.
— Так покажем же Кремлю, что мы с ним делаем!— призвал главный аналитик, и они с Сережей на пару выложили Кремлю. Одного буквально рвало на части от негодования, другого самозабвенно несло на волне праведного гнева. Престолонаследник поморщился.
— И это свобода слова?— сказал он, брезгливо обтираясь платочком.
— Ничего не поделаешь,— вздохнул министр печати.— Свобода.
А к дуэту Сережи и главного аналитика уже присоединялся столичный мэр. Он забыл былые обиды, приплясывал, свистел и улюлюкал в сторону Кремля.
Мало кто заметил тихую старушку, которая подошла к Сереже сразу после программы «Зуд народа».
— Что ж, мальштик,— сказала она с немецким акцентом.— Ты есть наказан достатотшно, и я снимаю с тебя проклятие…
— Ты что, бабка?!— заорал Сережа.— Рехнулась? Яна это живу! Это моя индивидуальность! Пошла вон, старая ведьма, не то… — и он угрожающе расстегнулся.
— Тшто ж,— промолвила старуха и растаяла в воздухе. Народ продолжал ликовать. Что немцу смерть, то нашему здорово!
До всех этих дел Юрий Ильич был обычнейшим юристом, не хватающим с неба звезд: не сказать, чтобы слишком кровожаден, но и не настолько милостив, чтобы на мундир его пала тень подозрения в либерализме. Ровно и неспешно восходил он по служебной лестнице, не брезгуя подношением, но и не беря сверх негласной нормы; не щадил невиновных, случайно попавшихся под руку (таковых особенно много заплывало в широкие сети местного правосудия), но и не отличался особенною жестокостью к закоренелым преступникам, дабы не лишать их возможности исправления. Таково, впрочем, было все правосудие на Ильичевой родине: к злодеям, казнокрадам и погубителям христианских душ там были традиционно жалостливы, помня о милости к падшим, и чем закоренелее был преступник, чем более загубленных душ было на его счету, тем скорее мог он рассчитывать на снисхождение судей и аплодисменты толпы. Тех же, кто не совершил никакого преступления, но не успел вовремя увернуться от стражей порядка или не имел средств дать им взятку, чтобы отвязались,— покрывали заслуженным презрением. Поскольку первая статья тамошнего Уголовного кодекса (разумеется, не в общедоступной редакции, но в варианте для служебного пользования) звучала «Не пойман — не вор», то вторая автоматически читалась «Пойман — вор»: первая обозначала презумпцию невиновности, вторая — презумпцию пойманности.
В силу долгого следования этим законам в тех краях постепенно сложилась ситуация, при которой тюрьмы ломились от невиновных, гнивших среди вшей на соломенных матрасах, а между тем почти на каждой улице убийства совершались в открытую, и толпы горожан пылко спорили, хорош ли был выстрел и достаточно ли невозмутимо сплюнул отважный стрелок в сторону благожелательного участкового, следившего за инцидентом в компании зевак. О грабежах нечего и говорить — очереди местных жителей выстраивались к специальным пунктам приема денег, где местные воротилы и цивилизованные бизнесмены сбирали с населения положенную дань. Разница между воротилами и цивилизованными бизнесменами заключалась не в степени их криминальности и даже не в форме одежды (все носили одну и ту же униформу, специально для них моделируемую европейскими гомосексуалистами, и предпочитали стрижку «бычок», подчеркивающую прочность затылка). Единственное различие было в том, что цивилизованные бизнесмены брали деньги с благодарностью, а воротилы просто совали их себе в карман да еще плевали в рожу обобранному, чтобы знал, кто тут фраер. Обязанностью прокуратуры в тех краях было поддерживать в обществе этот статус, удобный для властей, а населению позволявший своевременно сокращаться, так что благодаря его пропорциональной убыли хлеба худо-бедно хватало на всех.
От стандартного генпрокурора Ильич отличался только тем, что, пока его юркие однокашники шлялись по веселым домам и питейным заведениям, он фанатично зубрил УК в редакции ДСП, дабы как можно быстрее научиться извлекать из него максимум пользы. О женщинах он не думал и даже не очень понимал, зачем они нужны. Когда его совсем перестало быть заметно, ему предложили пост генпрокурора. На этом посту он демонстрировал изумительную лояльность, и многие заблудшие души благодаря ему вполне постигли, что такое христианское милосердие. Так, когда бдительные швейцарцы задержали на своей территории одного из цивилизованных предпринимателей по кличке то ли Карась, то ли Вчерась, то ли Обломись, и с соответствующей рожей,— на запрос швейцарской стороны, нет ли на него какой информации, Юрий Ильич с обезоруживающей улыбкой отвечал местной пословицей: «Меньше знаешь — крепче спишь». И скоро торжествующий Обломись с улыбкой снисходительного монарха, вернувшегося из эмиграции, золотозубо скалился в отечественные телекамеры. Также в обязанности генерального прокурора входило раз в году публично заявлять, что убийцы одного священника, одного журналиста и одного телеведущего уже сысканы, а аресту не подвергаются единственно потому, что генпрокуратура дает им возможность искупить грехи честною жизнью. За то время что их искали, убийцы и впрямь могли бы уже несколько раз пешком сходить в Святую землю,— туда они, видимо, и удалились на покаяние, потому что найти их в родной стране никак не удавалось.
Все это время местных мошенников ловили где ни попадя, и только у себя дома они, благодаря попечениям Ильича, пользовались неприкосновенностью и почетом. С некоторыми из них, особо крупными, Ильич водил личную дружбу, предлагал почитать дела, над которыми они немало хихикали вместе, и делился новостями. Один из них в приступе благодарности сказал как-то:
— Хороший ты мужик, Ильич, а живешь, как последний фраер! Вкалываешь, вкалываешь на нас, грешных,— ни тебе веселья, ни продыху. Неблагодарные мы твари!
— Отчего ж?— отвечал Ильич с лукавой улыбкой.— Вот костюмчиков недавно заказал по дешевке, штук четырнадцать,— есть и у нас простые радости!
— Разве ж это радости!— причмокнул языком Ильичев друг, из восточных людей, умеющих ценить плотские наслаждения.— Вот я тебе устрою удовольствие — ты такого еще не пробовал, папой клянусь! Только ты это… дельце-то мое… прикрыл бы, что ли?
Юра в ответ тонко улыбнулся, показывая, что подобные просьбы между своими излишни.
На другой день Ильича привезли на конспиративную квартиру, где в течение двух часов его мировоззрение совершенно перевернулось. Он понял, что лучшие годы своей жизни посвятил совершенно не тому, чем следовало заниматься. Он не верил собственным ощущениям и даже упросил личного охранника снять все происходящее на видеокамеру — до такой степени все было внове. «Уж не снится ли мне это?» — спрашивал себя Ильич, даже в студенческие годы не допускавший мысли о том, что так бывает. Он, в жизни своей не кончивший ни одного дела (потому что тогда пришлось бы разбираться с фигурантами, то есть нарушать статус кво), за два часа кончил столько и так, что ни один сослуживец не узнал бы в нем тихого ботаника. Всегда говоривший гладко, он утратил даже представление о том, какие формулы в такой обстановке уместны, а какие неприемлемы: когда одна из его обворожительных учительниц вышла на минутку по нужде, Ильич закричал ей вслед, что не давал на это санкции. Он позабыл даже собственное имя! Когда одна из жриц любви трепетно спросила, как его зовут, он долго искал ассоциации:
— Как же меня, Господи… Ну как этого, Долгорукого… И этого еще, коротконогого… который круче Долгорукого… Не помните?
Девушки не помнили, но зато знали и умели столько всего остального, что Ильич им легко простил. Большего потрясения в Ильичевой жизни не было, и с того самого дня ни о чем другом он думать уже не мог. Дошло до того, что в его речь стали вкрадываться бесчисленные оговорки по Фрейду. Вместо привычного «Преступность надо душить!» он с самой высокой трибуны, сам себя не слыша, кричал: «Преступность надо …!» — употребляя глагол, истинного смысла которого доселе не понимал. Вместо «презумпции невиновности» он стал упоминать загадочную «презумпцию невинности», а уж когда на международном форуме заговорил о Дефлорации прав человека, даже самые недальновидные Юрины коллеги поняли, что их шеф крепко влип. Его пытались отвлекать новыми костюмами, крупными взятками, охотой и даже, страшно сказать, мальчиками,— но ничто не могло вытеснить из его памяти двух конспиративных прелестниц. Каждый день на рабочем месте он по нескольку раз просматривал заветную пленку. Из кабинета его неслись сладострастные стоны и звонкие причмокивания. Иногда среди публичного выступления прокурор жмурился, как сытый кот, и начинал водить руками в воздухе, словно ощупывая спелые округлости. Когда же вместо весов Фемиды он упомянул другую ее исконно женскую принадлежность, тоже парную, глава государства понял, что Ильич зашел слишком далеко.
— Юрий Ильич,— сказал он ему при личной беседе,— может быть, вам отдохнуть? Развеяться, попить брому…
— Бром вредно употреБЛЯТЬ,— сказал Ильич, непроизвольно напирая на окончание.— Я чувствую небывалый подъем… подъем… Я готов искоренять, истреБЛЯТЬ… (Он все никак не мог соскочить с этого слова, вызывавшего у него сладострастную дрожь.) Я только теперь стал полноценным членом общества… полноценнейшим членом! Я поШЛЮ ХИтрые запросы в Швейцарию, в Грецию… Я должен работать, я могу и хочу!— и в изнеможении откинулся в кресле.
Главе государства все стало ясно, и он подписал приказ об отставке Ильича по собственному Ильичевому желанию. О каком желании шла речь, он не уточнял, потому что придерживался протокола.
Ильич, собственно, отставки не заметил, потому что был весь во власти нараставшего эротического помешательства. Он продолжал ходить на работу, куда его, впрочем, вскоре перестали пускать, и когда его вдруг вызвали на Совет Федерации, чтобы объяснить губернаторам, почему его снимают,— он с искренним недоумением ответил, что никто его не снимал.
— Но ваше собственное желание… — развел руками спикер.
— Желание!— Знакомое слово возбудило Ильича.— В груди горит огонь желанья! Желаю Клавы я! Угрюмый огнь желанья! У меня есть три желанья, нету рыбки золотой!
— Он хочет выполнять свои обязанности!— прошелестело по залу.— Он готов оставаться на посту, но не может сказать об этом прямо. Он пользуется эзоповым языком!
— Я пользуюсь языком!— воскликнул Юрий, расслышав, и это окончательно убедило губернаторов, что они верно разгадали его маневр.— Надо, надо пользоваться языком!
— Скажите, как вы относитесь к Березовскому?— прямо спросил его главный столичный хозяйственник, упираясь тяжелым взглядом в прокурорскую переносицу.
— Березовский… Березовский… — сморщился Юра, пытаясь вспомнить, о чем идет речь.— Березовского надо …!— воскликнул он, найдя единственно верную формулу.
— Надо! надо!— воскликнули в зале.— Оставьте его на посту, он будет … Березовского и спасет Россию!
— И Россию надо …!— закричал Юра, сев на любимого конька.
— А президентская семья? А президентская дочь?— наседали на Юру сторонники столичной власти, которая давно уже хотела всех употреблять, но не была уверена, что сможет достаточно надежно предохраняться.
— А президентскую дочья готов немедленно! У меня на нее уже возбуждено!— закричал Ильич, и слова его потонули в приветственных воплях. «Вы слышали? У него возбуждены дела против президентской дочери!» — передавалось из уст в уста, и верхняя палата парламента отказалась утверждать Ильичеву отставку. Из зала заседаний его вынесли как героя — сам он идти не мог, ибо конечности его дрожали от неконтролируемого возбуждения.
Глава государства всерьез обиделся за семью и задумал отомстить Ильичу. В ту же ночь по государственному каналу телевидения частично продемонстрировали роковую пленку. Ильич встретил ее демонстрацию с восторгом.
— Теперь они все увидят, как я могу!— ликовал он.
— Скажите,— спрашивали его журналисты,— это все правда?
— И вы еще спрашиваете?!— возмущенно спрашивал Ильич, но, памятуя о его прежнем имидже, журналисты понимали его с точностью до наоборот. «Это монтаж!» — утверждали Юрины сторонники. Главный столичник по своему обыкновению хотел уже предложить ему должность в своей команде, где собрались к тому времени все отбросы из команды президента, но испугался, ибо в команде были женщины, а Ильич собою больше не владел. Интервью, которые он давал, выглядели теперь так:
— Будут ли возбуждены уголовные дела против крупнейших олигархов?
— Надо возбуждать, возбуждать, возбуждать!
— Что вы думаете о коррупции в российской власти?
— Все б…. б…. б…!
— Хотите ли вы и впредь оставаться генпрокурором?
— Хочу, хочу, все время хочу!
Дошло до того, что представители швейцарской прокуратуры, которой Ильич отказал когда-то в документах на Карася-Обломися, не поверили чудесной перемене, произошедшей с ним. «Всегда был такой лояльный, и вдруг оппозиция!» — восклицала швейцарская прокурорша. Ей не терпелось своими глазами увидеть, что произошло с коллегой, но едва она успела переступить порог его квартиры, пробившись через тройной кордон фотографов, телевизионщиков и поклонниц, как Ильич бросился к ней с распростертыми объятиями и чуть было не повалил на диван. Теперь он знал, зачем нужны женщины. Швейцарка еле уклонилась от его объятий и, тяжело дыша, выскользнула за дверь. Вслед ей неслись истерические вопли «дай! дай!».
— О чем вас просит бывший генеральный прокурор?— щебетали неутомимые папарацци.
— Он просит… просит… передать ему результаты моих расследований,— нашлась швейцарская коллега обезумевшего юриста.
— Каких расследований?— опешила пресса.
— Бородино!— выкрикнула швейцарка единственное известное ей слово, так много говорящее всем жителям Европы. Откуда ей было знать, что жителям современной России это слово тоже кое о чем говорит?
— Ильич копает под Бородина!— перешептывались ведущие политики.— Кранты Палычу!
Обычных забав Ильичу уже было к тому времени мало. Группа его поддержки, состоявшая из сторонников крепкого хозяйственника и отборной криминальной элиты тех краев (впрочем, эти множества процентов на девяносто пересекались), не уставала поставлять ему жриц любви, но он уже отвергал стандартный секс и требовал крутого садо-мазо.
— Побей меня еще!— кричал он так, что журналисты, дежурившие за дверью, испуганно переглядывались.— Покусай! Поколи, я требую, я даю санкцию — поколи!
— Какого-то Пакколи требует,— шипели телерепортеры.— Тише вы, не слышно!
Неоднократный показ по телевидению пленки о похождениях Ильича доставил ему нешуточную славу. У него появился даже клуб поклонников — «За единственного политика, который реально может!». Эти люди выдвинули его кандидатом в президенты родины и организовали ему турне по ней с выступлениями перед массой.
— Как будем бороться с коррупцией? Что будет с президентской семьей? Что ждет прессу?— спрашивали его наперебой, и на все он отвечал единственным глаголом, заменявшим ему все остальные:
— …!
— Значит, сильная рука?— понимающе переглядывались обыватели.
— Зачем же рука!— ободрял их Ильич.— Хватит уже рукой! Слава Богу, сколько уже времени мы все рукой да рукой! Пора уже по-настоящему, как большие…
Слова его тонули в приветственном грохоте.
— Ильич научит вас любить Родину!— восклицали фанаты Ильича из числа его бывших клиентов, и только подозрение, что в душе нация по-прежнему целомудренна, удерживало их от организации эротического шоу с Ильичом в главной роли. В качестве Родины предполагалось использовать широкобедрую красавицу, но народ мог не понять.
За это время в стране сменилась власть, и новый глава даровал семье прежнего пожизненную неприкосновенность. Ильич толком не понял, что произошло,— он только услышал, что кого-то больше нельзя трогать, и выступил с резким протестом:
— Как это нельзя трогать? Всех можно!
— Он против неприкосновенности!— выл коммунистический электорат.— Ура Ильичу!
Но случилось так, что по части применения любимого Ильичева глагола у него нашелся серьезный конкурент. Пока он еще только призывал употребить Березовского и лично употреблял на экране двух никому не известных баб, исполняющий обязанности президента успел поиметь на глазах у всего народа целую область родной страны, а также основательно притиснул ее столицу, спасшуюся только ценой заверений в своей полной и безоговорочной лояльности. И.о. окончательно добил Ильича, представ на экране не с двумя, а с двадцатью двумя шлюхами обоего пола, которые с горящими глазами сладострастно облизывали его, и все вместе называлось серией предвыборных интервью. Эту пленку, в отличие от Юриной, народ смотрел ежедневно, и штаны его были мокры: у половины — от страха, у другой — от возбуждения.
— Как он их так укладывает-то?— завистливо спрашивал Ильич.— Тоже за деньги?
— Не похоже,— смущались его советники.
— Так как же?!— чуть не плакал Юра, но советники были бессильны ему объяснить, что если кто берет по-настоящему — тут уж не до вопросов, давать или нет.
Когда были объявлены результаты выборов, Ильич не поверил своим ушам.
— Полпроцента?!— кричал он.— Пусть не первый, пусть даже не второй, но полпроцента?! Да я вас всех, всех, всех!
Но — странное дело!— знакомого возбуждения он не чувствовал. Что-то было не то, что-то раз и навсегда сломалось, и, ощупав себя, Ильич понял, что именно. Не вынеся нервного потрясения, он навеки вернулся в тот статус, откуда его так неожиданно извлекли жрицы любви. В ужасе упал он на родную землю, словно собираясь публично любить ее, и хриплый стон вырвался из его уст. Он долго катался по мартовской грязи, но вдруг кто-то сзади похлопал его по плечу.
Ильич обернулся и безумным взглядом окинул подошедшего. Перед ним стоял бывший и.о., ныне всенародно избранный.
— А!— горько воскликнул Ильич.— Глумиться пришел?
— Ничуть не бывало,— спокойно отвечал избранный.— Ты, значит, больше не можешь?
Вместо ответа Юра заплакал.
— Вот и отлично,— поощрил бывший и.о.— Будешь отвечать за мораль.
— За мораль?— Ильич задумался. Такая мысль еще не приходила ему в голову.
— Ну а как же?— вопросом на вопрос отвечал недавний и.о.— Кому ж еще за нее отвечать-то? Согласен?
— А ты ничего,— отвечал Ильич после недолгой паузы. Теперь он понял, что они все находили в этом невысоком, крепком дзюдоисте. Он потянулся к нему с поцелуем и, видя некоторую брезгливость в его глазах, добавил:
— Да это так, не думай. Чисто по-дружески.
— По-дружески — давай,— согласился бывший и.о. и подставил его трепещущим губам жилистую руку.
подражание Гоголю
На том самом месте в Москве, напротив которого стоит Генеральная прокуратура, в начале 199* года, на заре десятилетия, вошедшего в учебники как Эпоха Большого Хапка, бронированная машина с генпрокурором задела бампером какого-то бомжа. Да такого вонючего, такого нечистого, с такой поганою рожей, что просто мое почтение.
— Тьфу на вас!— закричал бомж бесовским голосом, от которого птицы небесные содрогнулись и дети в колясках укакались.— Быть прокляту месту сему!— и погрозил прокуратуре кулаком, а для подкрепления слов своих сплюнул зеленым.— Ни один, ни один боле не удержится тут!— И тотчас весь затрясся и пропал злой старик, словно ушел под землю.
И точно: не было с тех пор счастья на Малой Дмитровке. Не говоря уж о том, что несколько раз разверзалась земля и вдруг, без причины, поглощала в себя иномарки, тошнее всего приходилось желтому зданию рядом с Институтом марксизма-ленинизма. Первым при свободе назначили Валентина, того, что победил путчистов,— но он, доселе государев любимец, пострадал через чепуху, фитюльку, тряпку, когда ничто того не предвещало. С каким-то щелкопером, бумагомаракою взялся он издавать протоколы дознания о ГКЧП — и был низвергнут за разглашение материалов следствия, хотя и до того все эти материалы были уж перепечатаны басурманскими журналами во множестве вариантов.
Сменил Валентина бородатый малый чудного вида по кличке Казаник, из самой Сибири, прозванный так то ли за сходство головы своей с казаном, то ли за казанское происхождение, то ли просто так, не пойми от чего, потому что и все у него получалось не пойми как. Сначала вознесся он тем, что уступил опальному Борису свою депутатскую охранную грамоту, а потом прославился какою-то особенною честностью, не позволявшей ему и близко выносить соседства лжи и казнокрадства. Сказывали старики, что, едва войдя в здание Генеральной прокуратуры, почувствовал он такую ломоту и как бы тошноту во всех членах, что изо рта его далеко выбежал язык, колена подогнулись, лицо посинело и руки судорожно ухватили воздух. «Душно мне!» — страшным голосом крикнул прокурор и, не вынеся такой плотности интриг и клевет, бежал не оглядываючись до родного Омска, да и там еще отпаивался три дни родниковой водою.
Настал черед Алексея, родом также из Сибири. Не одолел и он страшного проклятия: избавиться от заветной приставки «и.о.» не попустила нечистая сила. Квадратный, ладный собою, вознесся он тем, что нашел будто бы расписку одного Борисова воеводы, который стал неугоден царю, в получении тридцати золотых серебреников. Напрасны были уверения вельможи в том, что и сам он чист, и золотых серебреников не бывает,— воеводу низвергли, а храброго Алексея вознесли. Но едва вошед в роковое здание, набросивши только на квадратные плечи свои проклятую прокурорскую шинель, почувствовал он странное помрачение ума, от которого принялся вдруг кидаться на кукол, где бы они ему ни попались на глаза. Ни одной кукле, будь она хоть выставлена в блистающей витрине роскошного супермаркета, не было от него покою: он тут же кидался душить ее и, покуда не отрывал голову, не успокаивался. То было бы еще можно, и не таких видывала Русь затейников на своем веку, но кинулся он однажды и на куклу, изображавшую главу государства,— и, усмотревши в сем покушение, Борис низринул и его. Доведись несчастному безумцу жить в иное время, запахло бы пыткою, но в просвещенный век повредившийся и.о. отделался Лефортовскою башнею.
На смену ему пришел человек ума просвещенного и жизни смиренной, по имени Юрий Ильич, сущий старосветский помещик по темпераменту, который ежели от чего и приходил в восторг, то разве от грушевого взвару или галушек. Но стоило кроткому Юрию набросить на округлые, пухлые плечи ту самую несчастную шинель, как страшно покраснело лицо его, пот выступил на челе, приоткрылись уста, и понеслись из них нестройные звуки, которых и на самом ведьмином шабаше не услышишь. Порыв дикого любострастия охватил прокурора, и, неостановимый, как буря, бросился он на двоих сразу. Долго ловили его, неустанно бегающего по столице в поисках срамной услады, и все не могли поймать. Когда же поймали, то будто бы снова показался разум в очах его: он даже порывался говорить, что бегал по городу, преследуя преступность… но уже не было веры ему, и пропал законник ни за что!
Много с тех пор сменилось временщиков в проклятом здании: иной удерживался месяц, иной два, иной три дни, иного мутило, иного начинали мучить кошмары, будто скачет он по полю, а верхом на нем — ведьма не ведьма, русалка не русалка, а сама царская дочь: шпорит ему бока, нахлестывает веником да приговаривает: «Закрой дело Мебетекса! закрой дело Мебетекса!» Седым просыпался чиновник от такого сна и долго ощупывал бока свои, словно ища на них стремян, и не надевал уж более проклятой шинели. А не то бродил по всей прокуратуре страшный демон с лицом жидовина, нос загнут крюком, а глаза… у, какие страшные, какие огненные глаза! из них словно высовывается Доренко! Бродит и стонет, словно грешная душа на том свете: «Прекратите дело „Аэрофлота!“ Никто не мог устоять перед ним, не помогало и крестное знамение — только глумливо хихикал страшный карлик над православными христианами. Никто и за десять червонцев, и за генеральскую шинель не желал переступать порога проклятого здания, и вот уже несколько месяцев разворовывалась Русь без прокурора, пока не сменилась в ней власть и не появился новый царь.
Чуден, право, был вид его! Не слишком мал, не довольно велик, не толст, не тонок, не блондин шевелюрою и не брюнет, он был именно то — не знаю что, какое-то совершенное не знаю что такое: арбуз не арбуз, огурец не огурец, и даже ходил как-то слегка покачиваясь, словно готовясь вот-вот растаять, как бесовское какое-нибудь наваждение. Однако ж не только не таял он, но как будто с каждым днем становился все плотнее и осязаемее, как будто напитывался силою народной любви.
— Что ж это такое,— спросил он раз у первого министра своего двора,— даже любимую ложку у меня давеча украли?
— То исключительно от любви, для сувенира,— отвечал ему первый министр, чиновник хитрого разума.
— Да, от любви! али я вашей любви не знаю?— спросил с холодною усмешкой новый царь.— Воровство оттого, что присмотру нет. Где у нас прокурор?— и, не дождавшись ответа по телефону, поехал лично смотреть прокуратуру.
Здание поражало запущенностью и нечистотою. Всякая погань торчала из окон, вход заплело ядовитое растение с волчьими ягодами, трещинами пошли стены, и вместо портретов вождей на стенах такая намалевана была дрянь, что стыдно было глядеть православному человеку. Прокурорская шинель в пыли лежала на полу, брошенная последним своим носителем.
— Негарно, негарно,— произнес как бы про себя новый царь,— недоброе дило!— И отправился в отпуск обдумать положение дел.
Отпуск проводил он у Бочарова ручья, что течет через Сочи. О, скоро ли снова увижу тебя, роскошный, пышный юг, где роскошные, пышные чиновники так ублажают свои роскошные, пышные тела, что говорить об них надобно только роскошным, пышным слогом! Окрай полуденных пальм и лазурного моря, смеющегося звонким смехом своим и над российскою государственностью, и над нашим казнокрадством, и над Максимом Горьким, который первым невесть с чего написал, что море смеялось! О край изобилия и роскоши, таких же могучих рыцарей порождающий из себя, как кряжистые его пробковые дубы и несгибаемые кипарисы!
Один такой несгибаемый пробковый дуб как раз бегал по пляжу на глазах у нового царя и кричал вольно расплававшимся повсюду отдыхающим:
— Да не заплывайте же вы за буй, трясця ваша матерь! Не заплывайте за буй!
Трогательные крики его были так грозны и вместе потешны, в таком комическом и вместе убедительном отчаянии вздымались толстые, короткие ручки его, с такою силой угрожал он невинным забавам санаторных жителей, что по тонким устам нового царя пробежала улыбка не улыбка, судорога не судорога, но во всяком случае что-то одобрительное.
— Кто сей?— спросил он то ли с добродушным любопытством, то ли с брезгливостью.
— Это буйный смотритель,— отвечал ему с усмешкою один из тех грязных мальчишек, что вечно крутятся у моря в наших жарких городах.— Он за буями надзирает, чтобы не заплывали, и тем добывает себе хлеб. Да куда от нас уплывешь? разве в Турцию к басурманам!
— А пожалуй, мне такой и сгодится,— как бы про себя сказал новый царь и, повеселев, направился в резиденцию.
Тем же вечером он вызвал к себе друга своего Козака. То был добрый Козак, любитель крепкой горилки и крепкого слова, но во всяком застолье помнивший себя; не тот Козак, что в шароварах шириною с Черное море, распустивши чуб, лежит весь день в степи да играет песни на волынке, не запорожский, а петербургский Козак, еще собчаковой выделки.
— Нашел я нам прокурора, друже,— то ли опять усмехаясь, то ли судорожно кривясь, сказал царь.
Козак, честно говоря, и сам не возражал бы в прокуроры, но тут, понявши, что дело нешуточное, приумолк.
— Всякие у нас были,— продолжал царь.— Были честные, были продажные. Были простые, были хитроватые. Не было только смотрителя буев.
Потупился Козак и впервые не знал, что ответить.
— Правильно молчишь,— одобрительно сказал царь.— Время сейчас такое, что надобно молчать. Скажешь «за» — подозрительно, «против» — опасно. Жалую тебя чашею.
Выпил Козак чашу и вышел вон.
А смотрителя буев, оказавшегося по рассмотрении Володей, выписали в Москву и поставили Генеральным прокурором, нахлобучив на него насильственно роковую шинель.
И чудо — развеялись бесовские чары! Они оказались бессильны против пробкового дуба с южных берегов. Предшественники его надевали шинель и лишались рассудка, но смотрителю буев лишаться было нечего, а кошмары его не мучили по причине крепости сна. Что же до любострастия, то все прочие страсти заменяла ему жажда помечать любое пространство буями и препятствовать заплыву за оные. Безумство его могло выражаться только в служебном рвении, и здесь роковая шинель сработала — остановить буйного смотрителя не смогло бы и цунами.
О буй, буй! гордо прыгаешь ты на волнах, означая собою предел человеческого дерзания! Редкая птица долетит до тебя, а ежели залетит в дерзновении своем за тебя, то так ей и надобно! Буй, буй, граница нашего разума, страж поползновений наших! Чудно глядишь ты на меня своим сигнальным фонарем, точно спрашивая: «Куда?» Нет, я никуда, я так, погулять вышел — и никогда не осмелюсь сунуться за тебя!
Первым делом Володя заставил всю столицу буями, четко обозначив, кому куда можно, а кому нельзя. Он вторгся и в полномочия ГИБДД, размечая дороги по-новому — так, чтобы проехать по городу нельзя было без разрешения из каждой управы. Далее расставил он буи в газетах и на телевидении, запретивши заступать за них под страхом кары лютой, неслыханной! Радовался царь, глядючи на то, как неистовствует его новый сатрап Володя: ни один преступник не мог теперь пересечь пределов Родины, все обречены были томиться на вечном невыезде, ибо генеральный прокурор в шинели, которую не снимал даже и летом, бдел неустанно.
— Куда? Нельзя!!— кричал он с равным усердием и бестолковому водителю, и забывшемуся журналисту, и изворотливому олигарху. «Не видишь, буй поставлен!» — указывал он тому, кто поднимал запретную тему или переходил улицу в неположенном месте. Одного же олигарха, который досадовал, что к царю приблизились другие, и оттого поливал грязью все новые царские инициативы, Володя и вовсе привязал к бую (это называлось у него «послать на буй») и трое суток не выпускал из Москва-реки, да и потом все перемещения несчастного ограничил тремя буями, среди которых тот и блуждал, неустанно сетуя на отсутствие демократии. Вскорости Володя забуячил и весь Кремль, так что самому президенту приходилось передвигаться строго определенным маршрутом — всюду путь ему преграждали цветные шары с фонарями, и отовсюду слышались вопли Володи с подручными:
— Куды?!
В некотором смысле в государстве воцарилось благолепие. Сочинский прокурор разом покончил со всею преступностью, ибо у граждан, включая воров и мошенников самых отпетых, только и было теперь заботы, что обходить буи да собирать справки о том, что такому-то разрешен проход туда-то. Справедливости ради надо сказать, что Володя был в службе ревнив и к царю лоялен, ибо стоило тому сказать: «Обложи-ка, мол, буями такого-то» — и несчастный не мог уже никуда двинуться, ибо был регламентирован со всех сторон. Предлога для обкладки буями было почти не надобно: довольно было сказать, что страна лишилась свобод или устала от войны. Буйство это продолжалось и ширилось, и уже самый словарь начал меняться под дивным действием его. Буйным называли теперь кроткого, смирного, как бы привязанного к бую. Буёвым именовался добрый гражданин, законопослушный житель Отечества. Буйцом назывался отважный страж порядка, буйком — боевой солдат внутренних войск, буячить — значило ограничивать, а все, что не входило в сферу интересов простого человека, пренебрежительно описывалось термином «за буем». Орденом почетного буя награждался самый законопослушный олигарх, платящий налоги. Напротив, полному забуячиванию подвергался тот, кто кричал что-то о западных ценностях и взывал о помощи к басурманам.
— А буй ли?— восклицал иной горожанин, получая задание от начальства,— и, услышав, что буй, то есть деваться некуда, плелся исполнять.
— С буя сорвался!— говорили о каком-нибудь самом осатанелом правозащитнике, который пытался сквозь буи прорваться на радио «Свобода».
Предложение же сосать буй, который и в рот-то не лезет, означало нечто заведомо невыполнимое.
Настал, однако, день, когда царь вышел из своей резиденции, не дозвавшись никого из челяди, и обнаружил, что уличное движение прекращено и даже помочь ему одеться некому, ибо никто с утра не вышел за пределы четко очерченной буями территории. Страна была забуевана, скована буями, оцеплена ими, как сочинский пляж, и только из Шереметьева, где кучковались последние олигархи, доносилось Володино отчаянное «Куды?!». Он пытался забуянить взлетную полосу.
— Порядок,— вздохнул новый царь и с чувством исполненного долга отправился почивать дальше. Это и впрямь был он — тот вожделенный порядок, о котором он всегда мечтал. Тишь и неподвижность царили над страной, и лишь самодовольные красные буи подмигивали повсюду.
Зато в Сочи настало теперь настоящее раздолье. Те немногие, что успели туда добежать, чувствуют себя превосходно. Они резвятся на пляже, плавают куда хотят, и некоторые, говорят, доплыли уже почти до самого басурманства. Басурмане, конечно, люди дикие и галушек не едят. Но и не обуячат кого попало по роже за попытку сделать шаг влево, шаг вправо или слегка подпрыгнуть на месте.
Стоял терем-теремок, не низок, не высок, и где он находился — толком никому не было известно, поскольку из него осуществлялось партийное руководство Родиной. Родиной называлось пространство вокруг теремка — чрезвычайно просторное болото, раскинувшееся на восемь климатических поясов и полное полезных ископаемых. Ископаемые добывались из болота вручную и свозились в теремок, а взамен оттуда поступали руководящие указания. Правда, отмечался некоторый диссонанс между посылаемым ископаемым и получаемым исходящим: никогда нельзя было угадать, что ответят из теремка в следующий раз.
К примеру, посылают туда уродившуюся на болоте курицу, а оттуда раздается:
— Крепите!
Шлют им золотой самородок, а они:
— Соединяйтесь!
Поэтому не только местоположение теремка, но и мотивы действий его обитаталей были принципиально непонятны совершенно дезориентированным лесным жителям.
Особенность теремка заключалась в том, что обитало там одно-единственное существо, и в этом-то и заключалась высшая демократическая мудрость болотоустройства. Во всех прочих теремках, руководивших разными странами на так называемом гнилом Западе, обитателей было либо очень много, на выбор, либо по два. Так, в заокеанском теремке жили слон и осел. В последнее время они сделались совершенно неотличимы — оба были серые, оба большеухие, оба трубили,— но символическое разделение тем не менее сохранялось: слон и осел правили по очереди. Например, поруководит лет восемь слон, граждане задумаются, почешут в заокеанских своих затылках и скажут:
— Чегой-то, братцы, давно осляти не было?
— Валяй, осел! Правь, ишачина!
В островном теремке тоже обитали двое и тоже правили по очереди: одни назывались консерваторами (видать, консерву делают, укупорку, закатку,— догадывались жители Родины). Вторых звали так замысловато, что никто на Родине выговорить не мог: эти, видимо, предпочитали живой продукт. Между ними иногда бывали кровавые стычки, но потом надолго воцарилась какая-то железная баба (самая главная консерваторша), и политическая жизнь в островном теремке надолго затихла.
Иногда, конечно, на болоте вспыхивали голубоватые болотные огни всякого рода прений и дискуссий: хорошо ли, что у нас в теремке обитает всего одна сущность? Но, покалякав промеж себя, жители Родины приходили к естественному выводу, что какое-никакое разделение в их жизни все же существует, а именно — на теремок и болото; и таковая двухпартийность вполне способна заменить любую оппозицию. Тем более что с каждого дуба, еще не прогнившего на том болоте, свисал гордый лозунг «Теремок и болото — едины!»
О сущности, обитавшей в теремке, никто ничего достоверно не знал. Поговаривали только, что живет там красный, но кто красный — было таинственно. На деле же владел теремком о ту пору красный петух, бывший некогда очень огнеопасным, но теперь присмиревший и вошедший во вкус мирной жизни. В нынешнем виде теремка, однако, ему становилось тесно. Хотелось вытащить из погреба всякого рода подпольные богатства, накопленные за годы власти (куры, самородки, колбаса — все шло в погреб, поскольку внешне теремок должен был сохранять аскетический вид, хотя его все равно никто не видел). Чтобы легализовать накопленное, разложить его вокруг себя, ходить и любоваться, петух задумал перестройку теремка: в его надземную часть подземные богатства не влезали.
Он не учел, однако, того, что в ходе перестройки надземная эта часть станет видна и — более того — широко обсуждаема. На болоте возникла даже видимость общественной жизни, шакалам разрешили тявкать, болотные огни кухонных дискуссий заполыхали во всю мочь, и скоро в воздухе зародился естественный вопрос:
— А пошто у нас до сих пор в теремке нет альтернативы?
Петух, защищая монополию, первым почуял необходимость перемен. Он выкликнул давнюю обитательницу теремка — мышку-наружку, называвшуюся так потому, что она осуществляла наружное наблюдение; народ этого не знал и в простоте своей звал ее норушкой, от слова «норка».
— Слышь, мышка-наружка,— заговорщицки прошептал петух.— Создай мне партию, да быстро! Чтоб видимость была!
— Что за партию, касатик?— спросила проворная наружка.
— Ну не знаю, какую хочешь! Чтоб орала погромче! И, само собой, чтоб на теремок не посягала!
— Сделаем,— кивнула мышка, которой от щедрот петуха регулярно перепадало, и на свет появилась партия Жириновского, состоявшая из одной говорливой мышки и нескольких десятков молчаливых, которые даже если б и хотели — все равно не могли говорить, потому что все время жевали. Говорливая мышь пищала на всех углах, создавая видимость партийной жизни, и яростно обличала всех вокруг, кроме петуха. Послушать ее — выходило, что она и есть истинный хозяин теремка.
При виде буйной мыши подпольного происхождения в болоте зашевелились демократические силы. Большая пучеглазая лягушка ультрадемократических убеждений, сопровождаемая десятком таких же отважных квакуш, постучалась в дверь теремка, по швам трещавшего от перестройки:
— Тук-тук, кто в тереме живет?
— Я, петушок — золотой гребешок!
— И я, мышка-наружка!
— А я лягушка-квакушка,— сказала лягушка.— Лидер партии «Демократический союз». Хочу у вас жить.
— Да нам самим не хватает!— в один голос фальшиво воскликнули петух и мышь.
— Мне вашего награбленного добра не надобно,— гордо отказалась квакушка.— Я квакать хочу!
— Ну черт с тобой, полезай,— махнул крылом петух.— В другое время я бы тебя, конечно… но раз таперича демократия…
Следующим прилетел комар-пискун с партией «Выбор болота» — на болоте комаров водилось немерено — и принялся за структурные реформы экономики; в результате этих структурных реформ бойкая команда жучков-древоточцев довела теремок до такого состояния, что перестраивать его было уже безнадежно, а новый строить не из чего,— так и стали жить в развороченном. Партия «Выбор болота» была большая — у комаров же, как известно, очень много всяких членов и сочленений; у мышки-наружки, например, член был всего один, хоть и очень заметный, у лягушки вообще никакого, зато комары имели полное право гордиться массовостью. Пищали же они так, что на гнилом Западе слушали да радовались. «Ишь, гласность в России прорезалась!» — умилялись меж собою слон и осел. Впрочем, когда запасы в подполе были уже основательно подъедены, партия «Выбор болота»фактически самораспустилась, а из остатков ее собрали таинственный «Союз правых», хотя где право, где лево — никто уже толком не знал.
Дальше повалили валом: петух пытался было протестовать, намекая, что он — ум, честь и совесть теремка, но когда он стал очень уж громко подавать голос, его вообще предложили запретить, чтоб не кукарекал, и он заткнулся, для порядку из петуха переименовавшись в курицу. Это, впрочем, вполне соответствовало духу времени: ПЕТУХ ведь в революционные времена расшифровывалось как Партия, Ети Твою, Ужасно Храбрых, а КУРИЦА — в демократические времена — была Комитетом Униженных Режимом Истинно Центристских Аппаратчиков.
От партий в теремке скоро стало нечем дышать: любая болотная тварь, собравшись по двое, организовывалась в партию, перекатывала по фразе из программ всех соседних партий, шла регистрироваться и ломилась в теремок. В результате все программы состояли из одних и тех же фраз, но в разных комбинациях: в одних, либеральных,— «Свобода, Держава, Отечество и всем поровну еды», в других, консервативного толка,— «Отечество, Держава, Еда и всем поровну свободы», а в третьих, национально-окраинных,— «Свобода, Держава, Еда и всем поровну Отечества».
— Кто там!— не успевал кудахтать петух, переименованный в курицу.— Кто там! Кто там!
— Это мы, партия согласия!
— Согласия уже есть! Опоздали!
— Ну хорошо, единства!
— Черт с вами, входите, только учтите — есть уже нечего!
— Ничего, ничего, мы будем питаться неприкосновенностью…
— Кого еще там несет?!
— Это мы, партия друзей народа!
— Друзья народа уже есть, воюют против социал-демократов!
— Ладно, ладно, тогда мы будем партия политического центра!
— И центра уже есть, не может же у одного теремка быть несколько центров!
— Господи, ну ладно вам к словам-то придираться! Это зажим демократии! Давайте мы будем партия цветущего процветания!
Болото между тем окончательно заросло всяким сорняком и действительно процвело так, как никогда прежде. Над ним жужжали насекомые, болотные огни по окраинам уже разрастались в небольшие локальные пожары, со страшной силой перла наружу всякая нечисть — словом, шла настоящая политическая жизнь. В теремке постепенно не осталось еды, и обитатели его лихорадочно ели друг друга. В результате уцелели лишь самые крупные партийные образования: петушок—золотой гребешок, конспиративно прикинувшийся курицей и гордо несший по жизни свои яйца; мышка-наружка, проводившая во всех спорных случаях линию петушка; зайчик-побегайчик по фамилии Рогозин, перебегавший к тем, кто побеждал; рыжая лисичка-сестричка, прибравшая к рукам партию правых сил; а также одинокое яблоко, которое все равно никто не ел, потому что оно было с одного боку кислое, с другого гнилое, но все равно ужасно гордилось своей независимостью.
— Никто-то меня не съел!— гордилось оно, катаясь по серебряному блюдечку, и пять процентов жителей болота стабильно видели в нем оплот правды.
Между тем царем болота задумал стать один чрезвычайно агрессивный и хозяйственный волчок—серенький бочок, рассевшийся в самом центре болота и контролировавший все шедшие через него товарные потоки; оно хоть и болото, а кое-что в нем еще водилось. Как водится, перед окончательным захватом власти волчок сначала перекушал всю вяло попискивавшую вокруг оппозицию в виде разнообразных мелких кроликов, а потом, поглаживая сытое пузо, озаботился созданием партии власти.
— Как бы мне назваться?— спрашивал он верного хорька, советника по пиару.
— Центристом,— докладывал хорек.— Самое надежное. Вы же в центре сидите.
— Да уж полно центристов-то!
— Ничего не знаем, наша хата в центре.
— Ну ладно. А название партии?
— Вы же будущий отец болота! Назовитесь «Отечеством».
— И то верно!
Поглотив энное число сторонников, волк раздулся неимоверно. Теперь для окончательного успеха оставалось съесть авторитетного суслика Максимыча, который премьерствовал на болоте и стяжал себе колоссальный авторитет тем, что почти ничего не делал и очень мало говорил.
— Не хотите ли в меня, ммм, вступить,— подъезжал к нему волчок, вертясь волчком.
— Да я уж вступил,— с горечью говорил суслик, оглядывая свои лапки, выпачканные в болоте. Он с каждым часом все яснее понимал, что забрел не в свою степь.
— Да нет, в меня!— уточнял волчок.— Во мне уютно. Все вас будут уважать…
— А не переваришь?— косился суслик.
— Как можно-с, никакого пищеварения, одно только консультативное членство и полное согласие!
— Ну давай, что ли,— решился наконец суслик и, зажав нос, полез в пасть волчка. На первых порах его там действительно не переваривали — он даже подавал голос из волчка, доказывая, что тоже участвует в политической жизни.
Почувствовав себя достаточно солидным, волчок, трещащий по швам, тяжело пополз к теремку.
— Кто там!— привычно прокудахтал петух, он же курица.
— Я волчок — цыц и молчок!— прикрикнул на перепуганную прессу новый обитатель.— Я ваш общий отец, пришел вам… как бы это выразиться… период небывалого благосостояния! Смог в болоте — смогу и в теремке!
— Ахти, какая ужасть!— хором воскликнуло население теремка и попряталось кто куда. Только лисичка что-то такое потявкивала из-под лавки, да яблоко радостно подкатилось к волчку, надеясь, что им не побрезгует хоть он; и волчок действительно не побрезговал — он для массовости привык глотать любую дрянь.
— Господи, Господи, что же делать!— метался в подполе укрывшийся туда побегайчик. Петух-курица бочком подходил к волчку с предложением дружбы и коллективного членства. Из волчка уже доносилось хоровое пение партийного гимна «Мое Отечество», но тут земля зашаталась, дверь затряслась, и что-то огромное засопело за нею.
— К-кто это?— спросил волчок, не успевший испугаться, поскольку пугаться ему, по его твердому убеждению, на этом болоте было больше некого.
— Я Мишка — вашему терему крышка,— мощно донеслось снаружи. В следующую секунду на теремок властно начала усаживаться чья-то огромная мохнатая политическая платформа с коротким хвостиком на самой серединке. Болотным властям надоела многопартийность.
От страха волка вырвало сначала сусликом, а затем и всеми прочими его приобретениями, которые радостно разбегались из партии «Отечество» и присоединялись к Медведю. Медведь их брезгливо подбирал и все сильнее наседал на теремок. Зайчик-побегайчик с ликующим визгом «Давно пора!» выскочил из погреба и носился вокруг, мышка-наружка предлагала свои услуги, лягушка-квакушка яростно квакала, но никто ее не слышал, а лисичка-сестричка с союзом правых сил почесывала хвост и думала, что это еще не худший вариант. Одно яблоко, так и не успевшее вступить в волчка, изо всех сил пахло в середине теремка, но на него уже не обращали внимания. Теремок трещал и шатался, медведь усаживался на него все основательнее и наконец сел совсем. Болотная многопартийность прекратилась, щепки от теремка долго еще носились в воздухе, а медведь все сидел посреди болота, потирая платформу, и недоуменно оглядывался.
— Што ж я таперича делать буду?— спрашивал он у присутствующих.
— Ты таперича партия власти,— поясняли ему.
— То ись как? Один я, что ли?
— Нет, нет! Мы все твои коллективные члены!— кричали комар-пискун, мышка-наружка, зайчик-побегайчик и даже лисичка-сестричка.
— А как же многопартийность?— вспомнил медведь знакомое слово.
— Да зачем нам теперь многопартийность! Болото одно, ну и Медведь должен быть один! Медведь и болото едины!
— А мне хоть как,— сказал Медведь, очень утомившийся от их шума.— Мне спать пора,— и завалился на бок в тяжелую зимнюю спячку.
И такие уютные сонные волны шли от него по всему болоту, что тут же закрыли глазки и улеглись спать и лисичка-сестричка, и зайчик-побегайчик, и комар-пискун, и даже волчок—серенький бочок, похудевший, сдувшийся и решивший начать новую жизнь. Политическая жизнь болота прекратилась, как не была.
— Чтой-то там на гнилом Востоке давно ничего не слыхать?— спросил осел у слона.
— Тебя волнует?— ответил слон.— Давай лучше голоса во Флориде посчитаем.
— И то дело,— согласился осел.— Болото за океаном, а Флорида вон она.
И углубились во Флориду.
В некотором царстве, некотором государстве, на берегах мелководной красавицы Десны, в дремучих брянских лесах, известных своими лосями, грибами и партизанами, проживал дремучий дядька Василий. Был он напорист, как лось, крепок, как гриб, и суров, как партизан. Дядька Василий любил труд. Он гордился своей трудовой закалкой, трудовой биографией и трудовыми мозолями, и не было в нем ничего нетрудового, включая доходы. День-деньской он вертелся как белка в колесе, бился как рыба об лед, жужжал, как пчела, вкалывал как Карло, и шуршал что немой. За это восхищенные сограждане поставили его наставником над своими детьми, которые к этому времени чрезвычайно обленились. Дело в том, что в воздухе как раз тогда стал носиться сладкий аромат легких денег, как будто мимо пролетела Фея Быстрой Наживы, и запах этот вскоре стал забивать даже могучий дух брянского леса с его лосями, грибами и особенно партизанами. Молодое поколение знай себе зачарованно водило носами по ветру и грызло семечки, потому что еще не успело узнать, что выбирает пепси.
— Вы все заразу эту нюхаете,— назидательно выговаривал им дядька Василий,— а пороху не нюхали. А кто пороху не нюхал, землю потом не поливал, за сохой не ходил, кровавой юшки не утирал, на дядю не горбатился, вшей не кормил, кого жареный петух в зад не клюнул, тот, скажу я вам, не стоит ломаного гроша. Выеденного яйца. Билета МММ не стоит. Козячего дерьма, короче, я так вам скажу.
— Нештяк мужик,— лениво посмеивались брянские хлопцы.
— Да ну яво к свиням собачим,— певуче возражали румяные девки, поглядывая на хлопцев не без умысла.
Дядька Василий сердито хмурил затылок, сдвигал густые брови на кончик носа и продолжал рассказывать о пользе ручного неквалифицированного труда, поскольку только такой род занятий он считал достойным настоящего человека — за полной своей неспособностью к любым другим.
Слава о дремучем Василии скакала впереди него, как очумелая мышь впереди лесного пожара. Во всем Брянске и окрестных лесах знали этого проповедника немудрящей трудовой жизни. Люди стекались к нему отовсюду, чтобы послушать о пользе труда. Погутарив с народом, дядька Василий обычно требовал от собравшихся показать руки на предмет мозолей, с позором прогоняя от себя тех, кто не пахнул ядреным рабочим потом и не имел натруженных рук. Напрасно иные хитрецы показывали ему писчую мозоль от шариковой ручки на среднем пальце правой руки. «Почем я знаю,— громыхал Василий, грозно размахивая бровями,— может, ты ложкой натер или еще чем. Ты мне, знаешь, еще на большом и указательном мозоль покажи! Нет уж, поди поработай! Ты дерьма похлебай! Лопатой помахай, граблями пограбь! Ты у станка не стоял, автотранспорта не чинил, вагона не грузил, лыка не вязал, дров не колол, каши не варил, за водой не ходил, не дадим тебе каши!»
О той поре в государстве появилось новое поветрие: глядеть в золотое яблочко — серебряное блюдечко на свои власти. Раньше серебряное блюдечко показывало власти крайне неохотно, и то в ракурсе снизу вверх. Теперь же оно вообще ничего, кроме властей в разных ракурсах, не показывало. Граждане с удовольствием разглядывали свои власти и убеждались, что у них тоже по две ноги, по две руки и по голове на брата, причем и головы были какие-то подозрительно пустые на вид.
— Это разве рабочие люди?— восклицал непреклонный дядька Василий.— Сидят там, бамбук курят, груши чем ни попадя околачивают! Штаны протирают, бока пролеживают, задницу отсиживают! Мое мнение такое, что ты пойди сперва снег покидай да портянок понюхай, а потом уже народом командуй.
Каждый раз, как дядька Василий начинал свою проповедь, наставляемая им молодежь, набрав полные карманы семечек, тихо рассасывалась в толпе. А прочие, не столь безрассудные брянцы, побросав свои сохи, топоры, станки с ЧПУ и другие орудия производства, зачарованно шли к своему трибуну, как стайка робких кроликов к удаву. Наслушавшись сердитого дядьки, они не возвращались к упомянутым орудиям, а садились вкруг серебряного блюдечка и судачили меж собою о том, что надо бы на такие власти сыскать управу, а лучше всего Василия, который им непременно покажет места, где зимуют раки, зарыты собаки и закругляется земля.
К тому времени слух о дремучем дядьке прошел по всей Руси великой и достиг волосатых ушей фракции красных, занимавшей добрую треть скамеек на всенародном вече. Красными они назывались за цвет, который имели обыкновение принимать всякий раз как вступали в прения. Прения давались им тяжело, ибо ловких говорунов у них не было, и побеждали они всегда, навалясь гурьбой и заглушая противника согласным гудением басов. (Злые языки даже распускали слухи, что фракции в Вече набирают, как народный хор при жэке: налево басы, посередине баритоны, направо драматические тенора.)
Дядька Василий сразу понравился красным от прений вечевикам не только настоящим медным басом, но также насупленными бровями, большими сжатыми кулаками и дикой скупой красотой своих выступлений. Сами красные люди, хотя и умели стращать вече тяжелым инфразвуком, до которого их басы всякий раз опускались на слове «народ», представляли себе этот народ несколько вчуже: как помесь обездоленной старухи с отставным военным и беспризорником. Хуже того: за годы своего командирства они все чаще начинали понимать «комбайн» как кухонный, а «станок» как бритвенный. Мозоли на их руках были натерты древками знамен, трубками телефонов и ручками мегафонов, доносивших рокот басов до отставных беспризорных старух. А потому дремучий Василий был им совершенно необходим.
— Уж я их отучу народный хлеб жрать,— гремел Василий в предвыборных выступлениях.— Узнают, как народную кровь пить. Уж я их завью веревочкой, накручу хвоста, в бараний рог согну, в три шеи накладу, голыми в Африку пущу совковой лопатой асвальт укладывать! Они у меня узнают, почем фунт лиха, поймут, каково воронушке на чужой сторонушке антинародного режима!
— Простите, а какова ваша позитивная программа?— поинтересовался некто, очками, кудрями и жидким тенорком до отвращения похожий на демократа.
— А такова, что лучше журавль в небе, чем хрен с горы!— заковыристо отвечал Василий, левой бровью указывая вверх, на воображаемого журавля, а правой — вниз, на гипотетический хрен. Демократ опал.
Как вы, вероятно, догадываетесь, процесс выборов в Государственное Вече только выглядит таким примитивным — мы с вами голосуем, они рассаживаются, и пошла потеха. На самом деле, знамо, нашим с вами мнением никто особо не интересуется, а просто сидят во власти специальные люди, которые и определяют, кому в Думе быть, а кого миновать. Каждая фракция подает заявки, кого ей было бы желательно видеть в своих рядах, а специалисты прикидывают, сгодится им такой человек или нет. Дошло до кандидатуры брянского Василия.
— Нет, господа, как хотите, а этого совершенно нельзя,— проговорил тот, что позеленее да понеопытнее.— На нас глядючи весь мир уписается. Ну ладно, терпим мы этого, который весь в белом, по кличке Фрукт. Хорошо, пусть будет тот потный, который баб бьет и кипятком плюется. Но этот же не успеет рот открыть, как уже парализует всю работу Веча!
— Ты ничего не понимаешь,— задумчиво сказал второй, зрелый рыжий муж, руливший, говорят, всеми делами в государстве вплоть до погоды.— Нам такого только и надобно. К кому пристанет этот подарок судьбы, на того ни один избиратель с образованием выше трехклассного смотреть не станет. В Москву его, и давать все, что попросит! Квартиру, машину, дачу, черта, дьявола, пейджер! Кормить, чтоб трещал! Благословен будь лесистый город Брянск!
С лесистой Родины Василия провожали со слезами. Навязали ему в узелок картошки и сала, отдельно упаковали две смены портянок да трусов семейных, а местная молодежь улюлюкала вслед, пока поезд не скрылся из виду. Вез с собой Василий целый чемодан личного струмента — он прослышал, что в Вече его приглашают работать, а работы без собственного рубанка не мыслил. В набор входили также фуганок, ватерпас, ручная дрель (электрической Василий не признавал), ключ гаечный восемнадцать на двадцать четыре и молоток для полемики с оппонентами, если случатся. В отдельной тряпице во избежание отрыва от корней вез Василий ком брянского навоза — чтоб не занестись в столицах и не забыть, откуда мы все вышли.
Место в собрании, по требованию рыжего да хитрого, ему отвели почетнейшее, в сердце красной фракции. Перво-наперво Василий разложил струмент и подготовил рабочее место, как его учили в ремесленном. Навинтил тисочки, укрепил плакат по технике безопасности, покропил машинным маслом для запаху. Полюбоваться мудреным соседом понабежали демократы, либералы и умеренные патриоты.
— Кыть!— отогнал их решительным жестом дядька Василий.— Вы решетом Волги не вычерпывали, попой гвоздей не вытаскивали! Соломы не кушали, коровы не щупали, курям головы не откручивали! Знаю, откуда у вас ноги растут и подо что руки заточены! Отыдите и не вводите в гнев рабочего человека!
Подпускал же к себе Василий только тех, кто проходил его тест на запах трудового пота, так что вскоре от фракции красных начали помаленьку откалываться и самые последовательные союзники — крепкий пролетарский дух нового члена отпугивал изнеженных оппортунистов. К этому надобно добавить, что менять портянки Василий также считал ниже своего достоинства — нечего себя баловать, не буржуи, их у него всего и было две пары. Так что Василий заметил, что его и в буфет пускают без очереди,— старался, впрочем, не ходить туда во избежание соблазнов, а ежели приходил, то спрашивал макарон по-флотски, как делали на его заводе. И сколько ему, по требованию рыжего, ни варили этих макарон специально, на заказ,— все было не по нем: то мяса избыток, то недостаточно ослизые. С тоски брал он стакан чаю и долго ворчал в углу, что секрет заварки настоящего чая безвозвратно утрачен с тех пор, как ушел на дембель их ротный кашевар, умевший с помощью одной пачки чая и килограмма рафинада три дня поить весь полк — жидко, но демократично. Такого чая Василий не пивал и в заводской столовой, где, впрочем, чаще давали компот. Компота в вечевом буфете тоже не держали.
Собственно вечевая деятельность Василия сводилась к двум вещам, как точно предугадал рыжий. При обсуждении новых законов или утверждении кандидатур на премьерские посты он с небольшими вариациями повторял свою попевку, которую со временем включили в новейшие фольклорные сборники:
— Товарищи дорогие! Ну куда ентому на ентакую должность (вариант: писать ентакие законы). Он на море не бывал, Богу не маливался, мышей не ловил, пороху не хавал, кровавой юшки не пускал, жопы не рвал, пупка не развязывал, носу не казал, слезами не умывался, седьмым потом не прел, страшной тугой не тужился, страшным пыжом не пыжился, корявой карякой не карячился! Его ли избрать нам в правители!
Доходило до того, что иные новые русские, которых проталкивали на высшие министерские посты, оставляли свои» мерседесы» за три километра от Веча, чтобы заодно и в пробках не мучиться, а оставшийся путь проделывали бегом, чтобы как следует запотеть. Василий, впрочем, отлично унюхивал беговой или тем более саунный пот, мгновенно отличая его от трудового. Иному кандидату в премьеры — а было их в те времена немерено, успевай голосовать,— случалось ради утверждения специально дня три постругать либо пофугать чего-нибудь, чтобы представить Василию мозоль и запах. Никто не догадывался ему объяснить, что мозоли да водянки набивают себе главным образом неумелые, неловкие работники: при виде гладких и крепких ладоней без признаков мозоли Василий заводил попевку про ненюхавших и непахавших.
Вторая его функция была дискуссионной и заключалась в том, чтобы вклиниться в какую-нибудь хитрую полемику по-простому, по-рабочему, то есть с кулаками. Спорят, допустим, два хиляка о кейнсианстве: один говорит, что Кейнс нам годится, другой — что мы и без Кейнса окочуримся. Василий до известного момента слушал, мучительно соображая, который из двух оппонентов больше тянет на пролетария: вроде и тот нехорош, и этот классово чужд, но тот как будто припахивает сильнее… хотя, может, это он от страха вспотел? В конце концов Василий обычно брал сторону того, что потолще, потому что такой союзник представлялся ему более надежным. Естественно, ни про какие кейсы он слыхом не слыхал и полагал, что рабочему человеку они даром не нужны (он и к дюпелю со шпинделем традиционно относился с недоверием, заменяя их в обиходной речи универсальным термином «фиговина» — или, если фиговина была поменьше, «фигнюшечка»). Но когда спор переходил в критическую фазу, то есть оппоненты срывались на крик, Василий коршуном прядал на спорщиков и начинал с кулачками налетать на более худого:
— Я те покажу кейс! Ты будешь задом клюкву давить, ты телят почнешь гонять, ты станешь в землю рогом упираться, ты забудешь, как мать-отца зовут! На вас всех кандалы выкованы, гробы вытесаны, смирительные рубахи пошиты! Я тебя в порошок сотру, в колобок скачу, в потолок вкручу… — на этих словах Василий обычно замолкал, но не потому, что иссякало его красноречие, а потому, что разволновавшийся оппонент обычно давал ему сдачи. У этих книжников хрен поймешь, чем они там занимались на родительские средства,— может, джиу-джинса какая или тыква-ндо,— но доставалось Василию частенько. Защищать свои убеждения до последней капли крови он, как и большинство его соратников, не умел, стараясь лишь произвести как можно больше шуму. После первого встречного удара он стремительно отлетал на свое место, откуда долго еще пыхтел что-то про телят и клюкву.
Место свое, однако, Василий просиживал не зря и штаны протирал не просто так. Во-первых, им страшно гордилась вся брянская губерния, потому что ни у кого больше такого не было — ближайшие соперники Василия, родом из так называемого красного пояса, и близко не достигали его уровня. В его присутствии даже небезызвестный сын юриста ощущал, что никакое книжное образование не заменит человеку суровой трудовой школы и долгого общения с навозом. Василия берегли для особых случаев. Когда проклятые Американские Штаты в очередной раз жадничали дать нам средств, рыжий показывал Василия неподатливым кредиторам и вкрадчиво говорил:
— Вот вам наш министр финансов не нравится. А этого вы не хотите? В последнее время он проявляет нешуточную активность и от новой должности отнюдь не откажется… А чем плох? Вы же сами просили: пусть будет практик!
Американцы жались, вздыхали и лезли за бумажниками.
Так эта идиллия и продолжалась целых два вечевых срока. На второй, правда, его попытались было переизбрать, но брянцы горой встали за своего кумира: ФЗУ, которое он окончил, и щедро удобренную грядку, в которой с наслаждением валялся во время отпуска для слияния с родной почвой, давно показывали за деньги, и область процветала. А на самых верхах, где решают нашу с вами участь и определяют состав Веча, никто давно не сомневался в том, что если и есть в парламенте полезный человек, то это Василий.
— Мы тут подумываем, не сделать ли его первым вице-премьером,— запускал дезу рыженький, мечтательно поглядывая куда-то в будущее.
— Никто и не отказывает вам в помощи,— с полуслова понимал его очередной вождь МВФ и выписывал чек.
Постепенно Василий возомнил, что и впрямь может влиять на государственную политику. Все, против чьего назначения он возражал, подозрительно быстро слетали со своих постов. Ему и в голову не приходило, что это обычная практика, нечто вроде сбрасывания балласта с опускающегося стратолета. Поэтому, когда Вечу представляли очередного премьера, Василий начал было обычную попевку:
— Да кого вы нам предлагаете? Он в гряде не родился, на ежа не садился, говном не вонял, телят не гонял, не рос в лесу, не молился колесу, не ходил по воду по любому поводу, не пыжился тугой, не тужился пыжом, совой не ухал, поту не нюхал…
В это время кандидат в премьеры не сильно, но точно ткнул Василия жилистым пальцем в начавшее уже заплывать жирком солнечное сплетение. Это прикосновение в один миг объяснило Василию все. Во-первых, он понял, что предполагаемый кандидат, попутно назначенный преемником, и родился, и трудился, и гонял, и вонял, и пыжился, и карячился, и ловил зимующих раков, и спрямлял закругления земли, а рогом может упираться так, как Василий не сумеет никогда. Будем откровенны: Василий испугался. По силе откровение приближалось к удару током.
Более того: он вдруг с необычайной ясностью увидел, что если он, Василий, попробует еще хоть раз сказать хоть слово против преемника, то давить клюкву, садиться на ежа и пахнуть рабочим потом придется именно ему, Василию, со всеми его фиговинками, и если он не хочет немедленно попасть под рубанок, фуганок, сеялку, веялку и молотилку, ему надо впредь как можно меньше вякать, а по большей части молчать, посапывая в портянки.
Он и посейчас молчит, только изредка покряхтывая, потому что уже исполнил свою историческую миссию. Ведь денег нам теперь и так дают. Только заведут иностранцы свою песню про то, что у нас в Чечне нехорошо и в Кремле продажно, преемник посмотрит на них исподлобья и скажет ровно и тихо:
— Ну?
И дают. Без звука дают. Знают, сволочи, что такое цивилизованная державность.
Относительно названия деревеньки Черная Мырда версий ходило множество. Сами черномырдинцы гордо рассказывали студентам, приезжавшим к ним по фольклор, что деревню их основал Абрам Ганнибал, Петров любимец, лично перепортивший до половины местных девок, отчего на среднерусских просторах изобильно завелись мулаты. Более прозаические версии соседей гласили, что в деревеньке искони топили по-черному, отчего и ходили вечно в копоти. Впрочем, и эта версия сомнительна, потому что топили в Черной Мырде не дровами, а газом, который сами же в достатке и производили вследствие одной таинственной местной особенности. Дело в том, что больше всего черномырдинцы боялись медведя.
Медведь был злым роком, проклятием деревушки. Старики рассказывали, что будто Абрам Петрович Ганнибал в озорливой юности похаживал с ружьишком по окрестным лесам и отстрелил встречному медведю лапу, после чего обиженный хозяин лесов стал являться в деревню на липовой ноге, приговаривая: «Скирлы, скирлы, скирлы». Так ли было, не так ли, а только ничего так не боялись юные мырдята, как медвежьего пришествия. Сны их тревожил грозный когтистый хищник, кричавший на них Бог весть с чего: «Кто пил из моей чашки? Кто сидел на моем стуле?» — и просыпались детишки в лучшем случае в слезах, а в худшем случае страшно сказать в чем.
От этого-то постоянного страха перед лесным гостем все жители Черной Мырды страдали болезнью, которая так и называлась — медвежьей — и заключалась в поразительной способности: в случае опасности каждый черномырдинец, от стара до мала, начинал обильно пускать газ, обладавший недюжинными горючими свойствами. А так как особо успокаиваться жителям деревни не давали — то голод, то война, то сплошная коллективизация,— то и газ у них не переводился и топить завсегда было чем.
Была у черномырдинцев и еще одна особенность: слово «медведь» они произносить боялись, не желая накликать страшного пришельца. Постепенно этот принцип витиеватого обхода неприятных понятий распространился у них на все, и речь черномырдинца сделалась понятна только другому черномырдинцу, и то не сразу. Так, вместо обычного «Год выдался неурожайный, хлеба совсем мало» житель Черной Мырды замечал соседу:
— Если так, как сейчас, пойдет и дальше, то двигать челюстями вовсе не придется, а придется сосать то, что сосет в зимнем сне тот, кого мы не можем поименовать из одного только уважения.
Если же в деревне особенно лютовала продразверстка и крестьянам не оставляли ни зернышка сверх нормы, черномырдинцы деликатно перешептывались:
— Те, что пришли вслед прежним, делают с нами то же, что делает с липкой тот, кто охоч до меда и чьего истинного имени мы не произносим, не желая лишний раз тревожить святое.
Разумеется, эта счастливый дар черномырдинцев говорить много и причудливо, не сообщая при этом, по сути, ничего, доставил им репутацию больших дипломатов, что в сочетании со способностью производить горючий газ в неограниченных количествах обеспечивало поселянам неизменно высокие государственные посты. Но и на фоне общего черномырдинского преуспеяния ярче всех сияла карьера Степаныча — юного мырдинца, который особенно боялся медведя, вследствие этого сильнее прочих газовал, а уж выражался так, что не всякий односельчанин разумел его с первого раза. В самых простых житейских ситуациях он вдруг загибал такое, что речения его становились пословицами: так, именно ему приписываются известные и загадочные русские выражения «В огороде бузина, а в Киеве дядька», «Семь верст до небес и все лесом», «Кому поп, кому попадья, а кому попова дочка», «Что сову об пенек, что пеньком сову», «Ничто не дается нам так дешево и не ценится так дорого, как вежливость» и даже «Хлеб к обеду в меру бери, хлеб — драгоценность, им не сори».
Случилось так, что именно такой человек потребовался на самом верху власти в период очередного закисания российских реформ, когда народу надо было срочно поддать газу и одновременно приморочить голову. Степаныч был тогда уже крупным поставщиком газа, хватало его и на Европу, но о том, чтобы стать вторым лицом в государстве, он не помышлял. Неожиданно ему выпало сменить на этом посту Тимурыча, который, во-первых, не производил газа, а во-вторых, причмокивал. Это поневоле наводило население на мысль о вампиризме, и Тимурыча отправили причмокивать в научный институт, призванный разобраться в единственном вопросе: как это над страной пять лет подряд ставили самые кровожадные эксперименты, а она до сих пор жива? На место же Тимурыча пришел Степаныч, и населению ни разу не пришлось об этом пожалеть.
Никакой государственной деятельностью Степаныч себя не запятнал: его спокойный, солидный вид сам по себе был призван внушать уверенность. Экспорт газа сделал его человеком состоятельным, и вся страна была уверена, что воровать сверх этих прибылей ему уже необязательно. Выдающаяся же способность изъясняться так, что никто не понимал, однако всем было забавно,— превратила его во всенародного любимца. И если при нем не упоминались медведи, более спокойного и радостного человека было поискать.
Один раз Степанычева манера темно выражаться в экстремальных ситуациях попросту спасла страну. Глава государства отбыл в очередной отпуск по причине стойкой неспособности заниматься государственными делами более трех дней кряду: на четвертый у него возникала непобедимая депрессия на почве жалости к Отечеству, а лечиться от тоски он умел только спиртом. Такой мучительной любви к Родине не выдержала бы никакая печень. Степаныч остался на хозяйстве, и в это самое время известный террорист, живший по соседству, беспрепятственно вторгся на территорию Родины, захватив больницу. Террорист потребовал, чтобы его соединили непосредственно со Степанычем.
— Это говорит террорист,— сказал он в сотовый телефон ледяным голосом народного мстителя.— Я хочу, чтобы вы выполнили мои условия.
— Здравствуй, террорист,— сказал Степаныч.— Оно, конешно, с одной стороны так, но ежели посмотреть с другой — так это вон оно как, и я прямо тебе скажу, что ежели ты так, то ведь мы можем и этак, смотря как захотим и как оно вообще повернется… — и прибавил пару прибауток из своих родных мест.
— Тьфу,— выругался террорист.— Ты меня слышал, нет? Или тебе медведь на ухо наступил?
При упоминании медведя Степаныч окончательно перепугался и понес такую уже околесицу, добавив даже пару частушек, до которых был большой охотник,— что террорист с горя швырнул в стену мобильный телефон, прихватил с собой в заложники пяток журналистов, чтоб не скучно было возвращаться, и отъехал с нашей территории, отчаявшись добиться толку от премьера. Некоторые полагали, что Степаныч спас страну, ибо любой конкретный ответ — будь то «Мы с террористами не договариваемся» или «Диктуйте ваши условия, я записываю» — неизбежно повлек бы крупные неприятности. Степаныч же выкрутился единственно возможным образом — и эта манера выражаться выручала его неизменно. На заседаниях правительства ему случалось произносить часовые монологи, общего смысла которых не мог уловить даже министр путей сообщения, крупный знаток эзопова языка: дело в том, что других мырдинцев, кроме Степаныча, в правительстве не было, и потому он и сам себя понимал уже с трудом. Тем не менее лучшие его перлы продолжали пополнять коллекцию народной мудрости: «Хотели так, а вышло вон как», «У кого чешется, а у кого и нет», «У нас в правительстве не так, чтобы тяп-ляп, а так, чтобы тяп! ляп! тяп! ляп!» — и тому подобное.
Эта же способность выручила Степаныча и тогда, когда от него потребовалось создание собственной партии. Глава государства вызвал его лично и сказал, что желательно было бы выстроить какое-нибудь объединение с простой и патриотичной идеологией — вот хоть на базе идеи общего дома. Степаныч как следует обмозговал это предложение и с полной отчетливостью понял, что никакой общей идеи, тем более на базе дома, у его современников не было и быть не могло — хотя бы потому, что три процента населения жили в хоромах, а остальные девяносто семь ютились в хибарах, и общего у всех этих домов только и было что крыша. Эту крышу Степаныч и продемонстрировал на презентации своего движения. Журналисты нацелили на него фотокамеры, и премьер сложил руки домиком.
— Вот,— сказал он.— Чтоб крыша.
Это так умилило всех присутствующих, что никакой другой идеологии новому движению не потребовалось. Изображениями Степаныча с ручками домиком обвешали все троллейбусы, а его историческое изречение «Красна изба углами, а дом — крышей» сделалось своего рода девизом нового движения.
Но народная любовь переменчива, и кто чего боится — то с тем и случится, как говорят все те же мудрые мырдинцы. Степаныч, вечно боящийся медведя, однажды-таки на него напоролся. Произошло это отчасти из-за избыточного рвения обслуги, отчасти же из-за вечно присущей ему неспособности внятно выразиться. Ему предложили организовать охоту. Степаныч одобрил инициативу, но, боясь назвать нежелательного зверя вслух, сформулировал по обыкновению витиевато:
— Только было бы желательно, чтобы во время, тово-этово, увеселительной пальбы не встретиться бы нам и не пересечься с тем могучим, этово-тово, существом, которого один вид вызывает у меня неконтролируемое газоиспускание…
Разумеется, обслуга немедленно решила, что речь идет о главе государства, и клятвенно заверила Степаныча, что просьба его будет исполнена. Были заготовлены три медведя со связанными лапами и подпиленными когтями, и Степаныч в бронированном джипе, боязливо оглядываясь, поехал в леса. Он был человек от природы кроткий и дружелюбный и рассчитывал подстрелить в крайнем случае зайца. Каково же было его изумление, переходящее в ужас, когда из кустов на него один за другим пошли три медведя, показавшиеся ему в тот момент ужаснее любого террориста! Премьер выхватил ружье и принялся истерически палить в несчастных, пока не расстрелял весь боезапас. Клочья шерсти так и летели по всему лесу, покамест от хищников не остались три изрешеченные шкуры, а природным газом в лесу пахло так, что пороховая гарь совершенно растворилась в его аромате. Охрана попряталась в кусты.
Расстреляв все патроны, Степаныч схватился за голову и рухнул в мох. «Ооо, во мху я, во мху я!» — горько приговаривал он, катаясь по прелым листьям.
— Что с вами, ваше превосходительство? Вы не ранены?— в ужасе спрашивала его охрана.
— Да лучше б меня всего ранило!— восклицал премьер.— Теперь ведь я проклят, проклят! Страшное проклятье Черной Мырды настигло меня, и тот, кого ужасные лапы и грозные зубы пугают наших жителей вот уже три века, будет теперь преследовать меня, тово-этово, повсюду! Сожрет, беспременно сожрет!
И точно: история с убийством трех медведей попала в газеты, популярность Степаныча в народе пошатнулась, и сколько несчастный ни утверждал, что убил медведей в силу неконтролируемых особенностей своей психики, это не придавало убедительности его жалкому лепету. Премьера прозвали убийцей медведей, и сколько бы благодеяний ни оказал он с тех пор Отечеству, клеймо это осталось несмываемо. Некоторые пылкие защитники дикой природы покинули ряды Степанычевой партии, а вскоре и глава государства во время очередного загула решил сместить былого любимца. «Несмываемых правительств не бывает»,— сказал глава Степанычу, вручил ему букет алых роз и отправил на покой. Правда, потом, когда от власти снова потребовались невнятные прибаутки, он пробовал было его вернуть, но Степаныча никто уже не хотел.
Тут-то роковой медведь и подкараулил главного газопускателя страны. Перед очередными выборами в парламент дряхлеющий глава государства распорядился создать партию «Мишка — вашему терему крышка». Медведь был избран символом новой партии власти как олицетворение мощи, выносливости и неприхотливости. Всем, кто присягал на верность партии «Мишка», предписывалось в обязательном порядке поцеловать медведя в нос. Медведь, специально отловленный для этой цели, находился в офисе министра по чрезвычайным ситуациям, который лично удерживал его на стальном тросе и время от времени скармливал новую порцию парного мяса. Длинная очередь губернаторов хвостом изгибалась вокруг Чрезвычайного министерства. Глава призвал Степаныча.
— Степаныч,— сказал глава сдержанно.— Ты политический тяжеловес, и я тебя уважаю. Но если ты верен нашей дружбе, ты поцелуешь медведя.
— Ваше величество!— простонал Степаныч.— Я бессилен сделать то, о чем вы просите. Я не могу подойти к косолапому, я страшусь медознатца, я не вынесу близости хозяина тайги! Если хотите, я вас поцелую в любое место, но не заставляйте меня приближаться к м… м… нет, не могу!
Голос его дрожал столь жалобно, а слезы были так убедительны, что глава государства в последний раз пожалел своего любимца и избавил от необходимости присягать на верность новой партии. Газопускатель вместе с соратниками тихо прошел в парламент с легкой руки благодарных народов Севера, отапливавших жилища его газом, а партия его была позабыта в полном соответствии с девизом «Мишка — терему крышка». Убедившись в сохранении преемственности, глава сам себя отправил в отставку, и его эпоха в истории русской государственности закончилась. Степаныч первым почувствовал смену власти, когда новый глава вызвал его к себе.
— Вы поддержите меня на выборах?— без долгих предисловий спросил преемник.
— Охотно,— отвечал Степаныч, быстро сообразив, что витиеватая речь теперь не требуется, ибо пришло время четких реакций и лаконических ответов.
— В таком случае потребуется присяга на верность. Ритуал ее вам известен,— сказал преемник, щелкая пальцами. В тот же миг открылись двери, и трое дюжих охранников ввели раскормленного медведя. За последние три месяца зверь страшно разросся и еле помещался в кабинете. Степаныч дал газу.
— Это хорошо,— одобрительно кивнул преемник.— Газ нам понадобится. Но присягнуть установленным порядком все равно придется. В свое время вы отказались поцеловать нашего медведя в нос и поплатились за это. Согласно новым правилам любой, кто поддержит меня теперь, должен поцеловать его под хвост.
Повисла тягостная пауза.
— А если… я… не смогу?— помертвев, выговорил Степаныч, не отводивший взгляда от зверя.
— Сожрет,— кратко сформулировал преемник.— Ну же, смелее! Геннадий Андреевич на что боялся, а и то себя пересилил. А Григорий Алексеич не захотел — и где теперь Григорий Алексеич?— преемник красноречиво кивнул на небольшой ржавый огрызок, украшавший его письменный стол.
— Это… все, что осталось?— с дрожью в голосе спросил Степаныч.
Преемник сдержанно кивнул.
Степаныч рухнул на четвереньки и медленно пополз к хищнику. Под его коротким, жестким хвостом он увидел несколько до боли знакомых отпечатков губ — когда-то эти же губы прикасались к Степанычевой лысине и оставляли на ней свои жирные следы. Страшное зловоние доносилось из-под хвоста.
— Чем это так пахнет?— прошептал Степаныч.
— Это будущее,— кратко ответил преемник.— Ну же! Как убивать беззащитного зверя — это мы всегда пожалуйста, а как присягнуть на преданность законной власти — будем кобениться?
Медвежья задница придвинулась к лицу Степаныча вплотную, и он ощутил страшную засасывающую силу, исходившую оттуда. Инстинктивно он отшатнулся, но было поздно. В следующий момент мишка решительно втянул его в свои недра, и Степаныч пополнил собою ряды партии власти. В медвежьем чреве его уже поджидал любимый друг и соратник Ушастик, давний знакомец Геннадий Андреевич, а сзади уже просовывалась очкастая голова молодого технократа, который в свое время сменил Степаныча на премьерском посту. Несмотря на зловоние, изнутри медведь был уютен и во всяком случае более надежен, чем когдатошняя Степанычева крыша. Всем хватало места, шум не беспокоил, кормили три раза в день.
— И чего я, собственно, боялся?— подумал Степаныч, поуютнее устраиваясь в безразмерном брюхе и обмениваясь дружескими рукопожатиями с товарищами по медведю.— Все одно все здесь будем…
И это была самая справедливая мысль, когда-либо приходившая в его голову.
Помощник техасского губернатора Дж. Буша-младшего ворвался в кабинет шефа, разбрызгивая пот и слюну. Вокруг его красного лица играла маленькая радуга.
— Шеф!— обреченно воскликнул помощник.— Они обошли нас! Они сделали нас, шеф!
— Не понял,— с некоторой медлительностью отвечал Буш, который действительно не понял. Он никогда не схватывал с первого раза — разве что очень короткие сообщения вроде «горим!».— Повтори и объясни толком.
— Теперь они точно выиграют,— повторил помощник.— Они взяли еврея.
— Куда взяли? Где взяли?— расспрашивал Буш, во всем ценивший основательность.
— В вице-президенты, в Сенате,— ответил помощник по порядку.— Они хотят идти на выборы с евреем, и мы пропали, шеф, мы про…
— Не части,— оборвал Буш.— Какой еврей? Я имею в виду, насколько он еврей?
— Совсем, совсем, хуже не бывает! То есть я хотел сказать — дальше невозможно,— политкорректно поправился помощник, оглядевшись на случай жучка.— Либерман. Такой ортодокс, что караул. Ест только кошерное, спит только с женой, причем наверняка через занавеску… Требовал, чтобы запретили короткие юбки…
— Короткие юбки?— переспросил Буш.— Это ничего, это вполне в духе здорового консерватизма. Слушай, а почему его взяли они, а не мы?
— Не знаю!— выдохнул помощник.
— Не знаешь?— с садической лаской передразнил его Буш.— А я знаю! Потому что вы все идиоты!— И с силой опустил на стол загорелый кулак фирменным губернаторским жестом.— Немедленно весь штаб ко мне. Соберешь людей, потом соберешь вещи и можешь считать себя уволенным.
Через час дрожащая команда Буша сидела перед боссом, как лист перед травой — или даже как листья травы перед Уолтом Уитменом.
— Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить пренеприятное известие,— хмуро прочел Буш по бумажке, ибо с трудом запоминал длинные фразы.— У них еврей. Чем мы можем ответить?
— Только негр,— подала голос помощница губернатора по связям с общественностью.— Прошу прощения, я хотела сказать — афро-американец. (Она огляделась в поисках жучков.) То есть я имела в виду — американец с цветом кожи, отличным от белого.
— Это невозможно,— рявкнул Буш.— Мой вице уже утвержден. Меня не поймет штат. Меня не поймет Юг. Меня не поймет папа!
— Согласитесь, дорогая моя,— подал голос уже утвержденный вице, панически боявшийся утратить перспективный пост,— что если наш Джорджи сменит меня на нег… я хотел сказать, на небелого американца, это будет выглядеть как следование политической конъюнктуре!
— Тогда я вижу единственный вариант,— пожала плечами вторая советница, по имиджу.— Вы должны оказаться гомосексуалистом. О Боже, нет! Я хотела сказать — принадлежащим к числу нестандартно ориентированных граждан Америки.
«Черт возьми,— подумал Буш.— Голубой — все-таки не черный».
— Боже мой!— сказал он вслух.— Нестандартно ориентированный американец — все-таки проще, чем небелый американец.
— Босс!— завопил обреченный вице.— У меня жена и дети!
— У всех жена и дети,— назидательно сказала советница по имиджу. У нее действительно были жена и пара усыновленных детей — именно благодаря своей нестандартной ориентации она и стала самым модным политологом в стране, завоевав славу даже на консервативном Юге.
— Ну про вас-то все знают,— язвительно сказал вице.— Но у меня репутация! За все время политической деятельности — ни одного случая взгляда на сторону! Все окурки кидал в урны, пока вообще не бросил курить! Сто граммов красного вина по праздникам! И все это — псу под хвост?
— Вы же хотите, чтобы Джорджи победил?— вкрадчиво спросила советница по связам с общественностью.
— Но какой оттенок в глазах общественности получит наша многолетняя дружба с Джорджи!— взвыл вице, прибегая к последнему аргументу.
— А что!— мечтательно проговорила советница по имиджу.— В каком-то смысле это даже неплохо…
Вечером следующего дня при огромном стечении народа Буш-младший торжественно вывел на авансцену концертного зала своего предполагаемого заместителя.
— Дамы и господа!— произнес он со сдержанной страстью.— Мой напарник по выборам хочет сделать важное политическое заявление!
Вице-президент побелел.
— Друзья!— начал он дрожащим голосом.— Соотечественники! Нация! Я хочу сделать нелегкое для меня признание. Все эти годы я целомудренно скрывал главный факт своей биографии. Но теперь, перед выборами, я не имею права ничего скрывать от страны. Я го… я горячо люблю Родину, господа!
— Решайся,— прошептал губернатор.
— Я го… Господи, как трудна большая политика!— выдохнул вице.
— Ну же!— прошипел Буш.
— Я го… Я Гора очень уважаю… — совершенно уже не в кассу выкручивался заместитель.
— Уволю к чертовой матери!— проскрежетал Буш.
— Я живу со своей женой как друг, а на самом деле я… люблю мужчин!— пискнул будущий вице. Зал замер, словно подавился новостью, но через секунду взорвался аплодисментами. Все встали.
— А дети?!— заорал кто-то из прессы.
— Они усыновлены,— скорбно ответил герой дня. Его жена со слезами на глазах обняла отважного политика.
— Я все понимаю,— прошептала она.— Надо пройти через это, милый! Впереди у нас — сияющая дорога! Дети поймут, дети все поймут…
При упоминании о детях будущий вице-президент разрыдался. В порыве чувств он припал к боссу подозрительно долгим поцелуем и даже слегка укусил его.
— Но-но!— осадил шеф.— Ты не слишком-то входи в роль!
Вице плотоядно оскалился.
— Не прощу,— прошептал он.— Никогда не прощу…
На следующий день опросы общественного мнения показали, что Буш вырвался вперед, причем победа его была особенно очевидна в северных, традиционно либеральных штатах. Гор снова оказался далеко позади.
— Ну что, господа?— спросил Гор, собрав свой штаб и нервно бегая пальцами по лацканам непривычного твидового пиджака. Ему сказали, что твид будет способствовать имиджу стабильного политика.— Еврей не сработал. То есть он сработал так, как мы не ждали. Чем мы можем ответить на этого… ихнего… нестандартного?
— Кто бы мог подумать!— развел руками советник по имиджу.— Я столько раз оказывался с ним рядом на предвыборных мероприятиях, и никогда ничего…
— Вы что, считаете себя настолько неотразимым?— скривился Гор.— Вы думаете, они западают на всех? Подумайте лучше о нашем симметричном ответе!
— Инвалид,— твердо сказал советник.— Только инвалид.
— Вы имеете в виду меня?— испуганно спросил Гор.
— Нет, пока не надо… Тяжелая артиллерия вводится в действие последней. Но, может быть, согласится Либерман?
— Смотря на что,— задумался кандидат от демократической партии.— Вы же не хотите отпилить ему ногу?
— Нет, ногу оставим на крайний случай,— успокоил советник по связям с общественностью, оттеснив советника по имиджу.— Но косоглазие… или плоскостопие…
— На это я его уговорю,— заверил Гор. Вечером следующего дня он вывел к толпе Либермана, в кипе и пейсах, слегка опирающегося на палку.
— И дамы и господа!— начал Либерман.— И что же я хочу вам сказать? И я хочу вам сказать, что все это время я таки скрывал, но теперь врать уже нет возможности. Я инвалид, я страдаю косоглазием и плоскостопием, и у меня радикулит.
Некоторое время зал потрясенно молчал, но вскоре взорвался приветственными криками. Значки и футболки с надписью «Держись, Либби» и «Лучше больной, чем консервативный!» продавались в тот вечер по двадцати долларов штука. Рейтинг Гора вырос на десять пунктов, и Буш снова оказался в арьергарде. Ярости его не было границ.
— Отрезать мне ногу я не дам,— заранее предупредил будущий вице-президент.
— Да ну тебя с твоей ногой!— огрызнулся техасский губернатор.— Тут нужно что-нибудь глобальное!
— Вам следует последовательно разрушать имидж непримиримого консерватора,— назидательно произнесла советница по имиджу.— В этом смысле нелишне было бы отменить ближайшую смертную казнь.
— Ты что!— заорал Буш-младший.— Смертная казнь — гордость штата Техас! Зло должно быть наказано! За время губернаторства я казнил пятерых и до конца выборов успею казнить еще пару!
— Тогда можете попрощаться с президентством,— пожала плечами советница по связям с общественностью, и Буш-младший обхватил голову руками.
— Кто там у нас дожидается очереди?— спросил он обреченно, словно сам дожидался очереди.
— Серийный убийца,— с готовностью доложил прокурор штата.— Замочил десятерых, изнасиловал двадцать человек. Любимец дам, ведет обширную переписку. Что вы хотите — гримасы демократии.
— Сколько времени дожидается казни?— спросил Буш.
— Пятнадцать лет. Адвокаты добились очередного пересмотра, утверждая, что однажды в детстве он спас кошку.
— Кошку,— вздохнул Буш.— Кошку — это хорошо. Выпускаем.
На следующий день огромная толпа, собравшаяся у стен главной тюрьмы штата, приветствовала серийного убийцу, выходящего из железных ворот. Старик шериф, в свое время задержавший маньяка, со слезами на честных голубых глазах вручил ему букет роз.
— Моя бы воля, сынок,— сказал он шепотом,— я положил бы этот букет тебе в гроб. Моли Бога за нашего губернатора, за его президентство и за долбаную американскую демократию, вот что я тебе скажу на прощание, сукин ты сын!
Маньяк радостно кивнул. Еще несколько букетов вылетело из толпы и шлепнулось к его ногам. Группа домохозяек подняла плакат «Спасший киску не потерян для Господа!». К спасшему киску широкими шагами подходил президент Буш. Улыбка его не предвещала ничего хорошего.
— Поздравляю,— громко сказал он, стискивая руку освобожденного железным пожатием.— Подожди, дай мне только стать президентом, и я найду тебя в любой мексиканской вонючей дыре,— добавил он так, что его услышал только маньяк. Толпа ликовала. Рейтинг Буша поднялся на двадцать пунктов, и Гор полчаса рвал на себе волосы.
— Это уже серьезно,— нахмурился советник по имиджу.— Я пока не вижу адекватного ответа… Разве что девочка?
— Девочка?— взвился Гор.— Девочка уже была у Билла, и все знают, чем это кончилось!
— Вы не поняли,— советник прижал руку к груди.— Клянусь вам, я имел в виду нечто совершенно иное! Вы должны спасти девочку из проруби или горящего дома!
— Я не умею плавать,— огрызнулся Гор.
— Да и не нужно! Вы же будете ползти к ней по льду!
— Где я найду вам лед в середине сентября!— взорвался кандидат от демократов.— Или она тонет на Северном полюсе? Но какого черта она и я там делаем в это время?!
— Вы услышали ее крики и прилетели!
— Из Вашингтона?
— Да, пожалуй, я несколько того… — растерянно кивнул советник.— Оторвался от жизни. Но остается пожар!
— Лучше убейте меня сразу,— сказал Гор. Тем не менее выхода не было, и на следующий день на окраине Вашингтона запылала давно предназначенная на снос постройка, тщательно отобранная после многочисленных консультаций с пожарной службой и Гринписом. Правда, один из гринписовцев приковал себя к батарее, утверждая, что ломать здания бесчеловечно, но его оторвали вместе с батареей. Политика — грязное и жестокое дело. Вскоре дом пылал с четырех сторон. Внутри, в непроницаемой и отлично изолированной капсуле, сидели заготовленная девочка и советник по имиджу.
Гор уже третий раз разбегался, но все никак не мог броситься в огонь.
— Эл, ты сделаешь это!— шептала его жена, стоявшая рядом.— Ты сделаешь это, Эл, и мы въедем в Белый дом победителями! Вспомни, как Билл повинился перед всей страной! Вспомни, как Эйб Линкольн выиграл сражение на Потомаке! Вспомни, как Джордж Вашингтон признался, что срубил вишневое деревце! Давай, Эл! Ты сможешь, я знаю, ты сможешь!
— Ааааа!— завопил Гор, зажмурился, зажал руками уши и нос и с разбегу бросился в пламя. Через секунду он выскочил оттуда, в одной руке сжимая девочку, а в другой — советника по имиджу. Вокруг стрекотали телекамеры.
Рейтинг демократического кандидата поднялся вдвое, и Буш ушел в трехдневный запой. По счастью, об этом никто не узнал.
На четвертый день он мрачно собрал штаб. Штаб притих, как Моби Дик перед Ахавом.
— Что будем делать?— спросил техасский губернатор.
— Кажется, я знаю, босс,— подал голос пресс-секретарь, доселе ни во что не вмешивавшийся.— Я знаю имидж демократов, босс. Я берусь доказать, что он там, в огне, тискал эту девчонку.
На следующий день все газеты штата вышли с сенсационной историей о том, как Гор в дыму и пламени хватал девочку за коленки, а кое-где проскальзывал намек, что она вообще вбежала в горящий дом, спасаясь от домогательств демократа. В качестве доказательства репортеры ссылались на фотографию, на которой было отчетливо видно пятно на девочкином платье. «Демократы пытаются выдать его за копоть,— неистовствовали разоблачители,— но мы догадываемся о происхождении этого пятна! Наш губернатор никогда не пятнает девичьих платьев и своей чести!» Зашевелился Кеннет Старр. Рейтинг Буша взлетел на двадцать процентов.
— Что нам теперь делать!— орал Гор.— Что нам делать, я вас спрашиваю!
Проклятая девчонка наслаждалась славой, раздавала интервью и продала свои мемуары издательству «Харпер и Купер» за двадцать миллионов.
— Скажите,— спрашивали репортеры в присутствии и под надзором орды детских психологов,— мистер Эл хватал вас за что-нибудь, когда выносил из горящего дома?
— Не припомню,— кокетничала девочка.— Я была так взволнована… Но помню, что он был сильно возбужден. Все кричал: «Спасите!».
— Был сильно возбужден!— орали газеты на разные лады. Футболки и значки с надписью «Гумберт Гор» и «Лучше консервативный, чем возбужденный!» продавались по сорок долларов.
— Ответ может быть один,— горько вздыхал советник по имиджу.— Аборты, только аборты!
На следующий день Гор произнес речь о неприкосновенности свободы выбора и лично принял участие в аборте. Буш ответил ему личным участием в зачатии — разумеется, пробирочном. Футболки с надписями «Пробирочник!» и «Чадоубийца!» продавались по шестьдесят долларов.
Тогда Гор призвал бомбить Милошевича.
Тогда Буш предложил Милошевичу политическое убежище в Техасе.
Гор лично раздал хот-доги голодающим детям Африки.
Буш поехал к голодающим детям Африки и отнял хотдоги, доказав, что они экологически нечисты.
Гор подарил Путину три тысячи на благотворительность.
Буш подарил Путину шесть тысяч просто так.
Гор начал бегать, Буш — прыгать. Гор перестал есть мясо, Буш — рыбу. Гор перешел на джинсы, Буш — на х/б б/у. Рейтинги шли вровень.
К моменту начала дебатов Америка совершенно обалдела от политкорректности, разврата и взаимных обвинений. Настал долгожданный день первого публичного спора демократа и консерватора.
На съемочную площадку выехал Гор в инвалидной коляске. Ему намекнули, что небольшой предвыборный паралич будет напоминанием о президенте Рузвельте и гарантирует ему поддержку всех американских инвалидов. Он был одет в джинсы и футболку с надписью «Пробирочник». На коленях у него сидела спасенная девочка в том самом платье. В руке он сжимал бомбу с надписью «Милошевич должен уйти».
Навстречу ему, хромая на обе ноги и тяжело опираясь на костыль, вышел Буш-младший. Техасский губернатор слегка косил и вываливал язык, что, по утверждению советников, гарантировало ему поддержку миллионов американских даунов. Он был в форме американского солдата, в руке сжимал пучок петрушки, составлявшей теперь его основную пищу, а в зубах держал плакат «Коштуница, гоу хоум!». Оба кандидата сверлили друг друга ненавидящими взглядами. Следом на сцену вышли их предполагаемые заместители — Либерман согнулся от радикулита, бушевского вице несли на руках двое симпатичных юношей.
Американский народ посмотрел на все это и задал себе вопрос: «Господи, до чего мы дошли? Из кого мы выбираем? То ли дело в России, где преемник назначается волевым актом…»
Взоры американского народа обратились на великую холодную страну, где царствовал таинственный и неотразимый Ху-Из-Мистер-Путин, каратист, разведчик и вообще порядочный человек.
Так Путин стал президентом Америки. С его приходом в стране воцарился здравый смысл, несколько хуже стало с продуктами, зато жизнь пошла очень интересная. И главное — политкорректность была похерена навеки.
Впрочем, это уже совсем другая история.
Жила-была одна страна, не так чтобы молоденькая, не то чтобы вовсе дряхлая, порядочно-таки затрепанная своею нелегкой долей, но на понимающий взгляд, особенно если отмыть и дать отоспаться,— очень даже ягодка.
Была у этой страны одна печальная биографическая особенность: ужасно ей не везло на мужиков. Один бил смертным боем, другой опыты ставил со злаками, третий был староват для таких забав и просто забыл про нее, полеживая на печи. С остальными тоже не лучше получалось, хотя все они удерживались в рамках обозначенной парадигмы: битье — опыты — сон на печи.
И вот однажды под Новый год страна думала-думала и решила попросить женишка у Деда Мороза.
«Милый Дедушка Мороз,— коряво написала она натруженной рукой и чуть было не вставила „возьми меня отсюда“, однако вовремя вспомнила, что забирать ее неоткуда, поскольку сдвинуть ее с занимаемой территории многие пытались, но в силу чрезмерных масштабов никто не преуспел.— Очень я со своим благоверным замучилась и прошу тебя забрать его на заслуженный мною отдых. А взамен принеси мне, пожалуйста, на праздник хорошего женишка, а то сватаются все какие-то… — страна задумалась, с трудом подыскивая синоним для того слова, написанием которого не хотела огорчать дедушку,— …прости Господи».
Отправила письмо и стала ждать у окошка, заодно сердито затыкая ватой свистящие холодом щели, что по-хорошему надо было сделать еще осенью.
И пришел Дед Мороз с большим мешком, и стал, как зайцев, поочередно доставать из мешка женишков, а страна их — в той же последовательности отвергать.
— Этот чем тебе не хорош?
— Противный он. Как с утра выгонит на физзарядку, так и ломайся потом весь день. Убери его с глаз моих.
— А этот?
— И этот гадкий. Сам плешивый, а глаза хитрючие. Эдак он у меня сундук с приданым сопрет, да меня же и засудит!
— Ну вот тебе… от сердца отрываю!
— Тьфу, пропасть! Бойкий, потный, языком бла-бла-бла, руками машет — чисто черт из кина! Сувай его обратно!
— Разборчива ты больно, матушка. Глянь, вот тебе мужчинка отменный.
— Да ну тя на фиг, дед. Я ж ни слова не пойму, чего он плетет: волос кучерявый, и сам весь кудреватый. С ним скандалить никакого моего удовольствия: завсегда в виноватых останусь.
— А этот?
— Смуглый сильно, да еще в белых портах. А старого ты себе оставь, мне он не нужон. От него на печи только тесно станет.
— Так возьми молодого.
— Ну ё-моё, дед! Ты мне еще грудного предложи, чтоб писался!
— Да ты сама-то знаешь, чего хочешь? Сядь вот да подумай, чем гонять старика: принеси, мол, то, не знаю что! А надумаешь — позови.
Дед Мороз сердито дохнул на страну холодом, так что у нее аж все зауралье свело, и исчез.
И стала страна думать и список составлять. «Во-первых, чтоб был не молод, не стар, а в самом расцвете сил. Чтоб не плешив, не кудлат, а в меру причесан. Чтобы водки не пьянствовал и безобразия не нарушал. Чтобы деньги в дом приносил, из дома не уносил, в долг не просил и вообще экономил. Только не за мой счет. Чтоб обеспечил процветание, а пахать в три пота не гонял. Чтобы с соседями дружил, но тувалет свой чтоб от нашего забора перенесли и впредь на нас хвоста не подымали! Да еще в амбаре у нас шершни живут, он бы их как-нибудь оттедова… вывел бы напрочь. Со всей строгостью, но погуманнее как-нибудь. Чтобы оркестром не дирижировал и горшков не бил. Но чтобы на печи не лежал, как дырявый валенок, а был, как это, мобильный! Говорит пусть складно, но без выкрутасов. Скромный, но решительный. Главное, дисциплинированный чтоб. И пусть все его слушаются». Тут страна вспомнила, как она еще молодушкой была, и решительно приписала: «Лучше военный». Потом ясно представила, каково быть офицерской женой, и добавила: «Но не совсем». Посоображав еще немного, вписала существенное: «Чтоб супружеского долгу не забывал. Но только никакого садо-мазо, прости Господи».
Наверно, надо бы еще про внешность написать. Умные глазки, чувственные губки, а усов, бород, бровей или, того хуже, бакенбардов не надо. Нет, решила она, это как-то уж очень по-рыночному выходит. И написала: «Обеспечу любовь и поддержку состоятельному нестарому мужчине с серьезными намерениями без вредных привычек. Желателен жесткий, немногословный и мобильный».
— Это я запросто,— сказал Дед Мороз и вынул из мешка мобильный телефон.
— Это что?— в ужасе спросила страна.
— Ну ты ж просила! Жесткий,— в доказательство Дед Мороз постучал телефоном себе по лбу.— Немногословный — за такие деньги не разговоришься. И мобильный. Чего тебе еще надобно?
— Я живого просила, состоятельного… — робко прошептала страна.
— В каком смысле состоятельного?— ехидно спросил Дед Мороз.
— Ну в этом… как это… — растерялась страна.
— Типичное То, Не Знаю Что,— вздохнул Дед Мороз, ознакомившись со списком.— Ладно, попробую. Только учти: рекламации не принимаются. Восемь лет с ним париться будешь.
И снова пропал, на прощанье приморозив ей томскую область.
В Новый год страна сготовила салат, купила в магазине торт «Мечта», нарядила елочку и села ожидать, когда Дед Мороз принесет женишка в подарок. Вместо Деда пришел старый муж и сказал, что решил исполнить ее самое заветное желание («Неужто двухнедельный тур на Гавайи?» — не успела обрадоваться она), а потому подает в отставку и уезжает в Святую землю замаливать первородный грех. Пожелал ей счастья в личной жизни и умчался, прихватив из заветного сундучка дачу и три четверти оклада — от иконы «Президент Всея Руси во славе своей».
И тут под елочкой что-то зашевелилось. Глянула туда страна — а там сидит небольшой мужичок, причесанный на проборчик, и смотрит умными глазками.
— Ты кто?— удивилась она.
— Я твой суженый-ряженый,— просто отвечал он.— Я твое счастье, твой избранник, твое То, Не Знаю Что, прибыл для исполнения обязанностей законного мужа согласно распоряжения от тридцать первого декабря сего года!
— Дед, а Дед!— воззвала страна.— А чегой-то он такой невзрачный?
— Получите согласно перечня!— сказал Дед Мороз, выражая лицом злорадство.
— Сговорились вы что ли?— возмутилась страна и неожиданно заметила, что избранник давно вылез из-под елки и приступил к осмотру печи.
— Не низок, не высок, не лыс, не кучеряв, скромный, но решительный, на печи не лежит, горшков не бьет, дирижированью не обучен, вредных привычек не имеет… пока…
— А чего говорит так странно?— спросила она, с опаской поглядывая на избранника, выходящего из чулана.
— Как просила, так и говорит. Все строго по списку: военный, но не совсем, намерения серьезней некуда, безобразия твоего не нарушит. Усов нет.
Суженый тем временем скрылся за дверью, и вскоре раздались его быстрые шаги — по кровле и в подполе одновременно.
— А чего он все время шастает?— растерялась страна.
— Мобильный,— состроил рожу Дед Мороз.
Снаружи раздался непонятный шум. Страна выглянула за дверь и увидела, как избранник с грустной сосредоточенностью откручивает хвосты соседям, истошно вопящим о правах человека. На месте амбара с шершнями чернела горка выжженной земли.
Две недели, вплоть до Старого Нового года, разборчивая невеста вопрошала Деда, что это за подарочек он ей преподнес. Дает ей, например, суженый денег («Как просила»,— замечает Дед) — и тут же забирает их («Обеспечивает процветание»,— комментирует вредный старик). Сажает детишек играть в монопольку («Укрепляет госсектор»,— говорит Дед), а потом отнимает все фишки («Не допускает передела собственности»,— гордо извещает Мороз). То скажет ей, что так ее правая рука хотела, то голова, то сердце. То левая нога.
— Да что же это он делает такое непонятное?— удивилась страна, глядя, как суженый продолжает ежедневно ходить к соседям, приглашая их в гости, гладя по головам и попутно пребольно ущипывая за бока.
— Соответствует твоим чаяньям!— пояснил Дед с ухмылкой.— Говорил же, сперва сообрази, чего ты хочешь. Хотела Не-Знаю-Что — получила Не-Знаю-Что. Теперь сама разбирайся, а мое время вышло.
Чихнув напоследок гриппом, отчего у страны тут же заложило весь екатеринбург, Дед Мороз исчез окончательно.
Стоило ему пропасть из поля зрения страны, как ее прежние женихи заметно активизировались и принялись выстраиваться под суженого: некоторые подлаживались, иные прогибались, а иные и просто ложились под него.
— Э, э!— осадила их страна.— Вы, кажись, посягаете на мои супружеские права!
— Что делать, матушка!— пояснил один из женихов, самый бойкий.— Сначала он нас, а потом, даст Бог, с его милостивого соизволения и мы тебя понемножку!
— Не подряжалась я так-то, чтоб вы сперва друг с другом, как нехристи, а потом меня всемером!— роптала страна, глядя на эти игрища.
— Да не сладить ему одному-то,— говорили женихи, а сами знай покряхтывали.— Ты ж хотела консолидации? Вот тебе и консолидация: вишь, какую мы летку-енку танцуем!
И впрямь, вся компания выстроилась в колонну, сзади встал суженый — и колонна мигом подравнялась, как бы насаженная на шампур. В стороне остался только кудреватый, мудреватый, который кричал, что один главный суженый на страну — это недемократично.
— А ты бы как хотел?— спрашивала страна с недоверием.
— Демократично — это когда правоцентристская коалиция во главе со мною,— с достоинством пояснил кудреватый.
— Это что ж за коалиция?— изумилась страна.
— Я, лысый и писающийся.
— Ну, милай,— отвернулась от него страна,— сам давай совокупляйся со своими правоцентристами. Я ж тебе не Штирлиц, чтоб любить только стариков и детей.
Суженый тем временем выполнял супружеские обязанности все активнее, но понимал их довольно своеобразно. Во-первых, он неутомимо лазил по всей стране, заставляя ее непрерывно почесываться и хихикать от щекотки. Во-вторых, он непрерывно и очень сильно хлопал ее по разным местам, утверждая, что обнуражил в складках затаившегося шершня. Главное же, своими прозрачными бесцветными глазками он успел до такой степени обворожить всех чад и домочадцев страны, что они дружным хором жужжали ей в оба уха: «Дайся ему, дайся ему!»
— Подождите, я еще не выбрала!— оправдывалась страна.
— Выбери досрочно, не то у него рейтинг упадет!
— Что упадет?
— Что, что! Будто не знаешь! На что он тебе нужен с упавшим рейтингом, ты ж хотела состоятельного! Может, тебе этих хочется? Так у них рейтинги давно висят, по три процента осталось, а у него пятьдесят пять с копейками!
— Столько не бывает!— ужасалась страна.— Мамочки, как же я с ним буду!
— Ничего, милая,— утешали родственники,— усатого тридцать лет терпела, а у него за сто зашкаливал, до сих пор, чай, все болит…
— Так ведь я ж при нем в сплошную дыру превратилась!— с ужасом вспоминала страна.
— Зато боялись тебя все!
— Ну ладно, ладно… Но он мог бы хоть программу свою изложить!
— Обломись!— скомандовал в эту самую секунду суженый, и хотя команда относилась к очередному шершню, страна ее сочла за экономическую программу. «Ну-к что ж, ничаво,— подумавши, рассудила она.— Не хужей всякой другой. Коротко, ясно, непонятно — что еще нужно от экономической программы?» Тем более что у предшествующего суженого программа была почти такая же лаконичная, но менее приятная: «Перебьесся!» Так и перебивалась восемь лет с хлеба на квас, с петли на удавку.
Между тем приближался день свадьбы, когда страна должна была заявить об окончательном выборе. Со дня помолвки прошло три месяца, за каковое время суженый успел обползать ее всю, в особенно горячих точках побывав даже не по одному разу, но к главным обязанностям не приступал, блюдя законы. Только рейтинг показывал издали — то ли обнадеживал, то ли грозился.
— Ты бы хоть, голубчик, порассказал мне, что делать-то будешь со мной,— спрашивала страна, с трудом отыскивая суженого в своих складках. Он уже помнил все ее трещинки.
— Я, мать, борьбой занимался,— отвечал суженый.— Все как есть важные точки на теле знаю, и даже точку джи. Слыхала про точку джи?
— От нее, говорят, самый кайф,— мечтательно вздыхала страна.— А где ж она?
— Вот и увидишь,— немногословно отвечал суженый и снова нырял в очередную складку, где обвораживал холодными глазками недоверчивых поначалу жителей.
Свадьбу справили пышно, суженый, ставший наконец новобрачным, поблагодарил гостей, свернул обед («Не люблю церемоний»), мягко выпроводил иностранных гостей и пояснил, что ему не терпится остаться с молодой женой.
— Диктатура,— в один голос, но на всякий случай не очень громко сказали кудреватый, писающийся и лысый.
Но новобрачный расслышал.
— О диктатуре,— сказал он очень ровным голосом,— больше всего говорят те, кто на самом деле мечтают о собственной диктатуре. Усвоили? Не слышу!
Впрочем, и слышать особо было нечего, потому что из правоцентристской коалиции донеслось характерное журчание, а это означало, что они все поняли. Новобрачные удалились в покои.
…31 декабря того же года Дед Мороз, как водится, прибыл на территорию страны.
— Ну что скажешь, матушка, как тебе с новым мужем?— спросил Дед, удивляясь, что его никто не встречает. Холод стоял в стране, над которой голубело ледянистое небо цвета глазок суженого. Народишко шевелился вяло, и даже пылкая оппозиция помалкивала. Все было как-то замедленно и ровно, словно погрузилось в ледянистый кисель.
— Хорошо ль тебе, спрашиваю?!— воскликнул Дед, поражаясь такому равнодушию.
— Что воля… что неволя… все одно,— донеслось из алькова. Это в полусне бормотала страна.
— Ахти, да как же он это сделал?!— вопросил Мороз.— Такая всегда оживленная была, до буйства доходило!
— Точка джи,— отвечала страна из полузабытья.— И так мне, дедушка, хорошо стало… прямо как никогда…
— Что за точка?— недоверчиво осведомился Дед.
— А вот я тебе сейчас покажу,— послышался ровный голос, и Дед Мороз почувствовал не очень сильное, но уверенное нажатие не совсем даже понятно куда. Как бы то ни было, он ощутил небывалое спокойствие и безразличие, стойкое нежелание шевелиться и жажду покоряться. Вся его прежняя суетливая жизнь, полная раздачи подарков и беготни по бедным семьям, лазанья по каминным трубам и исполнения идиотских желаний, представилась ему напрасной и утомительной. Ему захотелось лежать в сугробе, с полною инертностью относясь к тому, что с ним сейчас сделают. Он почувствовал даже некоторое сокращение своих мыслительных способностей, да и зачем ему было думать в этом необычайно приятном состоянии? Сила воли у него тоже начисто атрофировалась, и он начал было заученно произносить: «Что воля… что неволя… все одно…» — но вспомнил о миллионах ожидающих его малюток, стряхнул с себя оцепенение и трезвым взглядом оглядел страну. Он еще много кому и много чего был должен, а она, кроме денег, никому и ничего.
— Понравилось?— спросил суженый.
— Ничего, приятно,— рассеянно отвечал Дед Мороз.— И надолго с ней такое?
— Как получится,— пожал плечами суженый.
— Есть-пить не просит?
— Да зачем ей теперь есть. Она видит, что я бегаю, ну и сыта. Ты ступай, дед, ступай. Тебе же меньше беспокойства. Она тебя теперь в ближайшие восемь лет ни о чем не попросит.
— А… ну-ну,— не очень уверенно сказал Дед Мороз и сначала медленно, а потом все быстрее понесся в свою Лапландию, где долго еще отогревался горячим чаем.
А страна в своем полусне почти ничего и не заметила:
— Энто ктой-то приходил?
— Новый год приходил, спи,— отвечал муж.
— А чего ему надо?
— Ничего не надо, пришел и ушел. Нечего ему тут делать.
— Энто правильно,— сонно сказала страна.— Как у нас там, все в порядке?
— Все штатно,— лаконично ответил муж.
— Ну и хорошо,— с трудом проговорила страна.— Теперь вообще все хорошо, давно бы так. И чего я, дура, страдала?
Сходила под себя, повернулась на другой бок и продолжила поступательное движение по своему особому пути.
По Кремлю пошел слух, что Дед пишет мемуары.
Сначала никто не поверил. После того как он тяжело сошел с кремлевского крыльца, с сипением выдохнул Путину «Берегите Россию» и скрылся в Барвихе, свита с облегчением вздохнула. Непредсказуемый период российской истории кончился. Все стойко надеялись, что Дед погрузился в тяжелую русскую спячку и перешел в разряд реликвий.
Первые намеки прошелестели весной.
— Пишет?
— Каждый день по три-четыре страницы. Собственноручно.
— Может, Вальке диктует?
— Да он Вальку и близко не подпускает!
Пошли к Вальке. Тот, как обычно, сидел в своем теневом кабинете со спущенными шторами и объяснялся жестами.
— Валентин Борисович,— робко кашляя, интересовалась чиновная шушера.— Правда ли, что в скором времени… ваш, то есть наш, бывший, то есть первый, патрон, то есть президент… изумит человечество новым шедевром?
Валентин в своей манере загадочно пошевелил бровями, дернул плечом и пожевал губами.
— Плохо дело,— смекнула челядь и затаилась по норам.
Ближе к осени стало достоверно известно, что первый президент России практически не встает, но не потому, что лежит, а потому, что пишет. Каждую ночь он просовывал под дверь барвихинского кабинета несколько страниц, мелко и плотно исписанных его неповторимым почерком. Дочь бесшумно собирала листочки и относила проверенной машинистке, тут же набиравшей текст на компьютере. Сенсационность ожидалась такая, что издавать книгу Дед намеревался за рубежом. Правда, по-русски, чтобы там никто ничего не понял. Вслед за этим предполагалось издание в России, но по-немецки. Видимо, чтобы понял только Путин.
Путин понял и срочно поехал в Барвиху. О тайне этого августовского визита говорили всякоге, но подлинной его подоплеки не знал никто.
— Ну что, Борис Николаевич?— осторожно спросил второй президент России тоном неистового Виссарионыча, заехавшего в Горки навестить хворого Ильича.— Как творческие успехи?
— Тяжело,— покачал головой президент.— Серьезная проза — она, знаете, требует… всего человека… Гораздо более ответственное дело, чем государственная власть.
— Да-да,— кивнул Путин.— А о чем пишете?
— Намерен подвести некоторые итоги,— тяжело вздохнул Дед.— Раздать, что называется, сестрам по серьгам… Объяснить свои действия… В общем, прочтете.
— А… не намерены ли вы осветить отдельные события прошлого года?— осторожно спросил преемник.— Историю моего назначения, все дела?
— Да знаете,— уклончиво отмахнулся Дед,— я как-то все больше о своей внутренней жизни.
— А-а,— протянул второй президент с характерным для него непроницаемым выражением лица.— Я тут, знаете, тоже пописываю… Написал вот в марте месяце один указ о неприкосновенности… Теперь вот думаю: может, мне еще какой-нибудь указ написать? Несколько, так сказать, подкорректировав предыдущий?
— Это уж ваши творческие планы,— развел руками Дед.— Сами знаете, у нас, писателей, не принято вмешиваться в чужие замыслы… Главное — берегите Россию.
— Это уж будьте благонадежны,— рассеянно ответил второй президент России и мрачно вылетел куда-то. Он все время куда-то вылетал. Челядь, заметившая помрачнение черт первого лица, окончательно притихла и перепугалась.
— Всем как есть врежет,— шушукались по Кремлю.
— Про кого хоть пишет?
— Говорят, отдельные главы про Лужкова, Коржакова, Чубайса… Про олигархов всех…
— И что, вся правда?
— Вся как есть! Чего ему бояться? Он же неприкосновенный теперь.
— Что… и полковнику влетит?
— А то!
— Господи, чего ж тогда ждать-то…
Первым, как всегда, опомнился Коржаков. С трудом выучившись ставить подпись, писать он умел неважно, а потому созвал прессу и приступил к диктовке.
— Ну чего, ребята,— сказал он, удобно располагаясь в кресле.— Приступим к сочинению второй части. Действия врага надо что?— предупреждать. Он бабахнет свою пачкотню, а мы — свой бестселлер. Сегодня я намерен раскрыть все кремлевские тайны. Все, что держал в загашнике. Во-первых,— Коржаков закатил глаза и задумчиво почесался,— пил он страшно.
— Зна-аем,— разочарованно протянула пресса.
— Да не знаете!— торопливо продолжал Коржаков.— Вы думаете, он водку пил? Ему водки-то уже не давали, так он засасывал вообще все, что горело! Почему он в Шенноне-то выйти не смог? Потому что это и не планировалось, там посадка-то аварийная была! Горючего не хватило! Он приноровился из двигателя керосин отсасывать, шланг у него такой был специальный. Подзаправились — и дальше полетели.
— Да ну?— недоверчиво пронеслось по рядам. Диктофоны, однако, включились.
— А то!— неудержимо понесся Коржаков.— Еще… это… в туалет он ходил.
— А вы не ходите?— съехидничал кто-то.
— Кто сказал?!— взорвался Коржаков.— Вывести! Ну да,— продолжал он, остывая,— хожу иногда… Но разве ж я так хожу? Я понемногу, размеренно… А он — он вообще не вылезал! Вы думаете, почему он в Шенноне-то не вылез? Он в сортире сидел!
— Вы же говорили, что он керосина наглотался!— не выдержал кто-то.
— Ну правильно,— не растерялся Коржаков,— керосину-то наглотался и сидел в сортире. Так до самой Москвы и просидел. Он и в октябре девяносто третьего там сидел, и в декабре девяносто четвертого, и в июле девяносто шестого… Он и на инаугурации второй знаете, почему так торопился? Он опять туда хотел!
Диктофоны невозмутимо подмигивали и шуршали.
— А еще,— не останавливаясь нес телохранитель, оседлав волну вдохновения,— он — представляете?— всех употреблял! Ни одной не пропускал! А когда поблизости официанток либо машинисток не было, он кидался на кого попало! Вплоть до офицеров охраны!
— Что вы говорите?— хихикнул кто-то, не выключая, однако, диктофона.— Что ж, и на вас покушался?
— Нет,— отрубил Коржаков.— Меня — нет. Никогда в жизни. Я так ему и сказал: это, говорю, не входит в мои должностные обязанности. Ну и погорел через свою несговорчивость. Он за это и выгнал меня. Не хочешь, говорит, царской любви? Так вот же тебе!
— А Барсукова с Тарпищевым? А Гайдара? А Черномырдина?— Пресса наперебой вспоминала громкие отставки.
— Ну!— радовался Коржаков находке, объясняющей все.— Конечно! За это самое! Вы думаете почему он всех гнал? Да не выдерживали они больше такой жизни!
Через месяц продолжение супербестселлера «От рассвета до заката» — с сенсационным названием «От забора до обеда» — было отпечатано в подпольной типографии на территории Белоруссии и ввезено в Москву под видом помидоров. В первую же неделю было продано более ста тысяч экземпляров.
— Ну, теперь пусть издает что хочет,— лоснился Коржаков.— Энтого не переплюнешь. Мы таперича зашищены. Я, конечно, еще много чего знаю… но это приберегу на потом.
Тем временем не дремал и Черномырдин. Ему донесли, что БН подготовил к выходу скандальные мемуары о последних пяти годах своего правления, где любимому экс-премьеру был якобы уделен целый раздел.
— Это как же,— бормотал Черномырдин.— Это что же, что он так… Разве я ему когда что? Разве я когда поперек, когда он говорил — вдоль? Разве между нами это… корова пробежала, или овца, или кошка? Надо же, когда мне совсем не надо! Ведь ежели он так, то я могу и этак, что, нет? Ну, зовите кого-нибудь, переводчиков зовите… да…
Переводчики из издательства «Виагрус» стремительно прибежали писать биографию Черномырдина для серии «Его ХХ век».
— Значит, так,— диктовал Черномырдин.— Все было не так. Все было так, что я сейчас скажу, как. С одной стороны, конечно, ежели так поглядеть, то выйдет совсем другое. Но вы не подумайте, что я оспариваю. Еще чего! Я только хочу сказать, что в каждом случае нужен подход. Мы же не можем это. Как эти. Мы не можем так огульно. Мы не должны огульно себе позволять. Мы должны не так, а с пониманием, с твердым осознанием того, что если это так, то иначе не бывает. Не могло быть иначе, даже если бы хотелось.
«За годы, проведенные в совместной работе с Борисом Николаевичем Ельциным,— писали дешифраторы,— мы много узнали друг о друге. Конечно, бывало всякое, случались и отдельные несогласия. Хочу подчеркнуть, что я всегда в своей работе прежде всего преследовал интересы России, свободного и демократического общества, гордой и независимой державы. Что же касается отдельных несогласий, так ведь при решении исторических задач такого масштаба издержки неизбежны…»
— Хорошо, хорошо, гладко,— приговаривал Черномырдин.— Дай Бог здоровья… Вы, главное, напишите, что я никогда ни сном ни духом! Ни уха ни рыла! Ни пуха ни пера!
«В то время как отдельные воротилы разворовывали Россию,— неутомимо строчили дешифраторы,— яникогда не путал свой карман с государственным…»
— Во!— восклицал экс-премьер.— В самую точку! В белый свет как в копеечку! В бога душу мать…
Тем временем в московской мэрии царила тихая паника. Мэр вызывал приближенных под предлогом производственного совещания и упавшим голосом спрашивал:
— Ну… есть новости?
— Готовит к изданию.
— Обо мне точно есть?
— Отдельная глава.
— Текста получить не удалось?
— Все строго засекречено. Даже Вале читать не дает.
— Господи!— стонал мэр.— Ну что меня понесло на этот федеральный уровень! Ведь если он ВСЕ напишет… вы понимаете?
— Да может, обойдется — утешали клевреты, клевретки и левретки.
— Да?!— негодовал градоначальник.— А если он напишет, как мы все его на Дне города целовали?
— Так и что ж тут такого,— пожимали плечами советники.
— Да? А если он напишет, куда мы его целовали?!
В конце концов пресс-служба в полном составе уселась у подножия трона и приготовилась записывать лучшими перьями на веленевой бумаге текст мемуарной книги «Московская правда». Градоначальник приступил к диктовке.
— Еще в начале девяностых,— характерными рублеными фразами начал он.— Когда ничто ничего не предвещало. Что-то мне уже сильно не понравилось. Сначала чуть-чуть. Потом все больше и больше. И наконец я понял, что кремлевская власть. Заботится не о стране и не обо мне. А о семье и себе.
— Начало девяностых — это недостаточно сильно,— подсказал пресс-секретарь.— Я убежден, что при вашей прозорливости вы гораздо раньше заметили неблагополучие…
— А, ну да,— легко согласился мэр.— Конечно. Еще во второй половине восьмидесятых. Когда вся страна, опьяненная демократией, разворовывалась и растаскивалась. Я начал замечать неблагополучное. Мое внимание привлек митинговый герой. Площадной оратор. Спекулировавший на наших проблемах. И хотя я вынужден был скрывать свои чувства…
— Все-таки во второй половине восьмидесятых он был уже на виду,— подсказал пресс-секретарь.— Вы же не могли еще раньше не распознать в нем коррупционера, диктатора…
— Да, конечно!— воскликнул градоначальник.— Еще в начале восьмидесятых годов. Когда в Свердловске работал тоталитарный и жесткий секретарь обкома. А я начинал свой трудовой путь крепкого хозяйственника. Читая его выступление на XXVI съезде КПСС, я заподозрил неладное…
— Но когда он выступал на съезде,— подсказал градоначальник,— его слышала вся страна. А вы ведь, конечно, обо всем догадывались и раньше?
— Ну само собой!— удовлетворенно кивнул мэр.— Помню, еще ребенком… Увидел как-то на улице клочок газеты. Сами понимаете, тогда в нашем городе еще можно было увидеть мусор на улицах. Газеты там валялись совершенно запросто или окурки… Это теперь я навел порядок, а тогда — просто завалено все было газетами! Так и летали по улицам! Ну и вот, с присущей мне тягой к чтению открыл я, малец, газету… и читаю: «От нашего екатеринбургского корреспондента».
— Свердловского,— поправил пресс-секретарь.
— Ну да, да! Отлично трудится на коммунистической стройке прораб Ельцин Борис Николаевич. Ой, подумалось мне, это что-то не к добру. Нехорошо как-то. Большие беды будут стране от этого человека. Не иначе как я рожден остановить его, выступить противовесом ему! Спасти от него Отечество, всю Россию!
Перья послушно бегали по бумаге. Книга ударными темпами версталась во всех московских типографиях и вскоре появилась во всех московских ларьках. Продавцы, реализовавшие за день менее ста экземпляров, лишались лицензии.
Купил книгу и Путин, проезжавший по Кутузовскому проспекту и увидевший толпу продавцов, умолявших прохожих взять книгу с приплатой.
— Что дают?— спросил он водителя.
— Мэра нашего мемуары,— с готовностью пояснил тот.— В опровержение «Полуночных записок» бывшего президента.
— Да?!— переспросил Путин.— Ну-ну,— и по мобильному набрал номер Волошина:
— Стальевич? Это я. Назавтра вызови мне, пожалуйста, Колесникова и Геворкян. Что значит — в Париже? Что я к ней — в Париж полечу? Скажи, если не приедет, я ей вместо акций Березовского вручу векселя Гусинского…
Ранним утром следующего дня спецкоры «Коммерсанта» стояли перед президентом, как лист перед травой.
— Здравствуйте,— сухо бросил Путин.— Я тут подумал — одну очень своевременную книгу вы уже написали. Называлась она «От первого лица». Сегодня приступаем к написанию еще одной, не менее своевременной книги — «По первое число». Я намерен там более широко объяснить свое отношение к предшествующей эпохе. Конечно, много было хорошего, много завоеваний. Но наряду с этим, вы сами знаете, имелись и серьезные упущения. Развал спецслужб, так? Забвение отдельными товарищами моральных норм, так? Разворовывание страны, приближение к престолу небезупречных, скажем так, личностей… опять же, согласно данным оперативного наблюдения, элементы бытового разложения… Вы это развейте, а потом к Патрушеву зайдите. Он вам даст некоторые стенограммы, переговоры телефонные,— я ведь тоже, как говорится, не зря хлебушек кушал. Не под забором найден, хо-хо. Вольно, разойдись. И помните: если эта книга выйдет менее убедительной, чем та… чем то… которой мы все ожидаем… то следующая часть моих воспоминаний будет называться «Допервой крови».
…За первый месяц осени на книжный рынок страны в порядке упреждения было выброшено несколько десятков мемуарных бестселлеров. Александр Лебедь выпустил сборник очерков «Мудрость казармы, или Дедушка спекся». Григорий Явлинский подготовил к печати толстый том «Новая Жюстина, или Несчастная судьба добродетели». Геннадий Зюганов издал пятитомник «Несгибаемым курсом» в обработке Александра Проханова: «Кровавый октябрь», «Свет над Русью», «Космическая битва», «Конспирологическая геополитика» и «Верю в колоски будущего!». Чубайс и Кох, объединившись по старой памяти, приступили к написанию совместных мемуаров «Россия во мгле». Иногда они до крови схватывались из-за эпитетов: Кох после драки с Гусинским стал распускать руки. Гусинский за границей издал подарочным тиражом в сто нумерованных экземпляров роскошный сборник «Песни в изгнании», где горько сетовал на свою недальновидность летом 1996 года. Писать мемуаров не стал один Березовский. Он поручил своим акционерам подготовить сборник «Березовский в воспоминаниях современников».
Между тем Дед корпел и корпел над своими мемуарами. Напряжение в обществе достигло крайней точки.
— Папа,— сказала Таня как-то вечером, с улыбкой забирая у отца очередную пачку листов.— Эти-то все там знаешь как переполошились? Даже Бурбулис написал — помнишь Бурбулиса? «О некоторых неизбежных аспектах исторической эпохи последнего десятилетия, сопряженных с имманентными проблемами политической самоидентификации демократов первой волны в условиях нарастающей социальной энтропии»…
— Не забивай себе голову, дочка,— улыбнулся первый президент.— Пусть себе пишут. Наше с тобой дело — свою душу спасать…
И снова склонился над бумагой. Перо его неутомимо покрывало вот уже пятьсот тридцать четвертый лист одними и теми же словами:
«Простите меня. Простите меня. Простите меня»…
Каждый год 31 декабря они ходят в баню.
Никто не знает, откуда взялся этот обычай: то ли насмотрелись Эльдара Рязанова и, как космонавты не взлетают без «Белого солнца пустыни», не могут начать новый политический год без совместного похода в парную. То ли, напротив, по любви к замечательному советскому комедиографу позвали его на один из своих банных дней (власть его уважает, сам Ельцин носом потерся), а он возьми и вставь это в картину. Но, как бы то ни было, со славных брежневских времен у российской политической элиты эта традиция незыблема: в последний день уходящего года арендуются «Сандуны» — все целиком, с блатными подземными этажами, рассчитанными на весь московский криминалитет,— и идет потеха в полном составе: президент, министры, парламент плюс достойнейшие представители отечественного искусства — чтоб не скучать потом за пивком. Олигархов не берут: те так привыкли к своим джакузям, что забыли, как держать веник.
Без очищения новый год не в радость: политика — дело грязное. Патрицианские эти развлечения равняют всех: Немцов нахлестывает Жириновского, Селезнев услужливо мылит спину Путину, Волошин охаживает Касьянова,— короче, любить по-русски по полной программе, с последующим пивом за счет заведения. «Надо чаще встречаться!» — говорят они хором и, блаженно отдыхая, расписывают правила игры на будущий год.
Большая политика делается в «Сандунах» и более нигде. Именно здесь в канун 1987 года Ельцин впервые отказался тереть спину Горбачеву. Здесь же в канун 1993 года Хасбулатов сказал президенту, что не надо бы так налегать на пиво, а Руцкой без очереди схватил шайку Ельцина, которую потом весь год почему-то называл преступной. Именно здесь в 1996 году Коржаков, разошедшись, так отхлестал Чубайса, что Чубайс ему этого не забыл. Тогда же генерал Лебедь с Анатолием Куликовым безобразно подрались за полотенце, что стоило карьеры обоим. Наконец, именно здесь в последний день девяносто восьмого Лужков отказался полить Ельцину, намекнув, что «Сандуны» — территория Москвы, а потому он здесь за главного, а не за банщика. «Еще неизвестно, кто кого должен поливать!» — воскликнул хозяин Москвы. И не ошибся: осенью 1999 года его полили так, что мало не показалось, и больше в баню не приглашали.
Но 31 декабря 1999 года дедушка подложил-таки им свинью и попариться не дал. Президентская администрация уже простыни складывала, управделами привычно прикидывал расход мыла, парламентарии с наслаждением почесывались, предвкушая, как смоют многомесячную грязь, которой щедро закидывали друг друга, имитируя парламентскую борьбу… И тут он им выдал. В двенадцать часов дня. За три часа до начала запланированной помойки. Что ты будешь делать: Путина тотчас помчали в Кремль — принимать дела и объяснять старику, что, собственно, произошло. А то прочитать-то он на всю страну прочитал, но вникал, по обыкновению, с задержкой, а мебель и посуда в Кремле недешевая. С Жириновским от зависти сделалось бешенство и неразрывно с ним связанная водобоязнь. Явлинский нервно хохотал и повторял, что комедия затеяна ради третьего срока, о чем он давно предупреждал, вот стенограмма. Зюганов в прострации водил головою туда-сюда и просил, чтобы все его щипали. Его щипали, но он все равно не верил.
Поэтому ближайшую коллективную помывку отложили от греха подальше до середины апреля, когда уже и итоги выборов объявят официально, и зима кончится, и клейкие зеленые листочки повысунут из почек свои любопытные носы в надежде, что у нас тут что-нибудь изменилось. Все было как обычно — управделами отсчитал мыло, Шандыбин припас кваску, а бывшие комсомольцы-обкомовцы, называющиеся теперь младореформаторами, вынули из запасников хранимые с комсомольских еще времен вязаные шапочки и заветные венички. Советская правящая элита банное дело очень уважала.
А сандуновское начальство, как в другой известной комедии Рязанова, решило новому президенту вмастить и, как в другом известном фильме того же комедиографа, разбавить пиво тем фирменным напитком, без котогого, как известно, его потребление превращается в пустую трату денег. Все правительство помнило, что после банных радостей Греф должен лететь в Питер, где он черпает вдохновение для проекта — окончательного развития России в наступающем веке. Но после третьей большая часть парламентариев уже кричала, что надо чаще встречаться и что друзья на родине не у одного Грефа, а потому не махнуть ли им всем туда — попугать губернатора Яковлева, пофотографироваться на Клодтовых конях, пострелять с крейсера «Аврора»… А после шестой самые трезвые — Селезнев с Волошиным — никак не могли вспомнить, кого везти в Питер, кого нет.
— По-моему, Клебанов собирался,— заплетающимся языком предполагал Селезнев.— У него там родня.
— А я говорю, что Путин!— не соглашался Волошин.— Он давно хотел поговорить с Яковлевым о хоккее, они ужасные болельщики.
— Не о чем ему говорить с Яковлевым,— твердо возражал Селезнев.— А вот Сереге Степашину точно туда надо, у него там встреча с избирателями.
Спорили-спорили, судили-рядили и решили, чтоб не ссориться, посчитать — сколько в Думе и в правительстве питерских. Вышло больше половины, тем более что Путина в соответствии с рангом считали за троих.
— Нда,— прикинул Селезнев.— Я и сам ведь оттедова… помню, газету какую-то редактировал, что ли… или это уже в Москве?
— Крейсер «Аврору» грекам продал,— хихикнул Волошин.
Короче, чтоб никого не обидеть, решили они лететь в Питер всем составом. Зафрахтовали самолет — долго ли спикеру с главой администрации заказать воздушный траспорт?— попихали туда всю правящую элиту, следом влезли сами и дали отмашку на взлет.
Ну а по прилете — тут уж совсем ночь была глухая, они и Пулкова толком не разглядели,— даже трезвые спеклись. Только и успели сказать таксистам: одни — в Думу, другие — в Дом правительства, на набережную, третьи — в резиденцию главы государства.
— А где у нас резиденция-то?— полюбопытствовал один питерский таксист. Надо вам сказать, что тамошние таксисты готовы везти куда угодно, были бы деньги,— в этом смысле запросы у них явно скромнее московских.
— В Смольном!— пошутил Греф, но таксисту один черт: в Смольный так в Смольный.
Все бы так и сошло — в Питере ведь есть и Дума, и дворец на набережной, и дом правительства,— но один таксист узнал Путина, который держался бодрее других и в пути даже порывался управлять машиной. Доложил наверх. Завидев дружный правительственный десант, городские власти живо смекнули, что это не просто так. Губернатор Яковлев с перепугу распорядился всех разместить по высшему разряду и обеспечить трехразовым горячим питанием. Он, конечно, ждал масштабной проверки своих темных делишек, но чтобы проверка оказалась такая масштабная — это ему в голову, естественно, прийти не могло.
Ранним утром ничего не помнящий спикер Госдумы вышел прогуляться на Невский проспект. Поскольку в бытность свою главным редактором газеты «Смена», а впоследствии секретарем обкома ВЛКСМ он в город почти не выходил и об его достопримечательностях имел представление слабое (знал только, что есть какой-то «Сайгон», где тусуется неформальная молодежь), никакой разницы между Питером и Москвой в глаза ему не бросилось. Спаса на Крови, что на Грибканале, принял он за Василия Блаженного и подивился, какой тот большой вблизи. Набежали журналисты, сразу узнавшие недавнего коллегу. Непосредственно у памятника Петру I, который ему даже понравился (и чего все катят на этого Церетели, вполне приличный монумент!), Геннадий Николаевич дал интервью собратьям по перу.
— И что это вы здесь делаете?— спросили журналисты.— Плановая поездка?
— Никак нет, совершаю прогулку по столице нашей Родины,— бодро ответил спикер, привычно чаруя прессу широкой улыбкой.
Журналисты испуганно переглянулись.
— То есть… то есть все-таки переносят?— спросилиони.
— Отлично переносят, очень, очень хорошо переносят,— отвечал Геннадий Николаевич, полагая, что речь идет о том, как переносят жители нашей столицы очередной подъем отечественной экономики.
— Стало быть, дает Питер прикурить старушке Москве?— с торжествующим ехидством спросил корреспондент озорного еженедельника «Туз пик».
— В этом можете не сомневаться,— радостно ответил спикер, радуясь шансу лишний раз явить новому президенту свою лояльность. Он ни на секунду не усомнился, что речь шла о борьбе Путина со столичным мэром, а поскольку Лужкова в бане не было, он немедленно смекнул, что перемирия не предвидится.
— А правительство тоже переезжает?— встрял какой-то прохожий, но его дружно оттеснила набежавшая охрана: к Селезневу устремлялся губернатор Яковлев собственной персоной.
— Здра-а-авствуйте, здравствуйте, Геннадий Николаевич!— медоточиво пропел он.— Раненько поднялись, я гляжу!
Геннадий Николаевич — в полной уверенности, что Яковлев прибыл на Совет Федерации и теперь тоже прогуливается по Москве, радуясь теплу,— поздоровался с губернатором, что и было запечатлено восторженной прессой.
— А мы вот какой проектик ледового дворца зарядили,— радостно сообщил губернатор и продемонстрировал спикеру случайно прихваченный с собою макет. Селезнев вежливо над ним склонился, и журналисты защелкали блицами.
В это же самое время в Смольном проснулся Путин и, оглядев свой кабинет (все правительственные кабинеты в России одинаковы), тщетно пытался вспомнить, как он вчера после бани умудрился попасть на работу. Раз уж он в выходной день все равно торчал в кабинете, не мешало бы с минимальной охраной этак запросто прогуляться по Красной площади, чтобы показать избирателям, что он и после выборов не занесся.
На Красной площади было солнечно и малолюдно. Успенский собор, отчего-то выкрашенный в голубой цвет («Правду писали, сволочи, про голубую мафию в Кремле! Ну, я порядочек-то живо наведу»), возвышался над брусчаткой. Мимо прогрохотал трамвай («Михалков, что ли, не разобрал рельсы после съемок? Пускают в Кремль кого ни попадя…») Народ гулял и радовался погоде, но при виде главы государства стремительно скучковался вокруг него. Барышни визжали. «Тишину шагами меря, ты, как будущность, войдешь!» — пропел какой-то городской сумасшедший на неуловимо знакомый мотив, отчего-то связанный в памяти избранного президента с запахом хвои и мандаринов.
— Как вам наш город, Владимир Владимирович?— наперебой спрашивали они.
— Город у нас хороший,— веско отвечал избранный президент России.— Думаю, что и с главой его мы будем еще плотно работать… несмотря ни на что…
Он хотел таким образом перебросить мост к Лужкову, с которым когда-нибудь надо же мириться,— но граждане, конечно, поняли его с точностью до наоборот. Они решили, что за Яковлева примутся всерьез, тем более что если бывшие коллеги Путина по Большому дому начинают с кем-нибудь плотно работать — мало не кажется.
— Сменить нам надо губернатора,— вякнул какой-то «яблочник», случившийся неподалеку.
— Губернатор избран законно,— тонко улыбнулся Путин, имея в виду Громова и радуясь, что народ поддерживает все-таки не его.— Работать можно со всеми…
— Поменять бы нам городское начальство-то! Ведь в коррупции погрязло!— крикнула какая-то старушка из тех, что в раннеперестроечные годы составляли основной контингент митингующих.
— Мы рассмотрим ваше предложение,— ободряюще кивнул Путин и вернулся в кабинет, полагая общение с народом исчерпанным.
«А и правда хочет столица избавиться от крепкого хозяйственника,— с удовольствием подумал он.— Мы вам покажем ставленника кремлевской семьи… системщики!— и вызвал к себе Степашина. К счастью, мобильные телефоны в Питере функционируют не хуже, чем в Москве.
— Степашин!— спросил он верного друга, едва тот вырос на пороге.— Хочешь быть в этом городе за главного?
— Почему же нет!— обрадовался Степашин. Он вполне годился на пост московского мэра — премьером вон был целых два с половиной месяца!
— Готовься,— пообещал Путин. Степашин выпорхнул к дожидавшимся его журналистам вне себя от счастья и по вечному своему неумению хранить тайны бодро сообщил, что в отдаленной перспективе готов попытать счастья на выборах городского главы.
— Вы уверены, что петербуржцы за вас проголосуют?— спросил вездесущий корреспондент «Туза пик».
— Позвольте, а петербуржцев-то кто спросит?— искренне удивился Степашин.— Их мнение никого в Москве не волнует!
После этого более чем откровенного ответа пресса испуганно рассосалась разносить по редакциям сенсационную новость о том, что в Москве все уже решено и Кремль поставил на Степашина. Сам же герой дня тем временем вышел на площадь перед Смольным, протер глаза, поклялся больше не пить и в ужасе спросил случайного прохожего, где находится.
— Пить надо меньше,— отвечал прохожий, совсем как в известной картине, и показал на державную Неву.
— Господи,— выдохнул Степашин и помчался назад к Путину. Тот как раз выслушивал доклад Валентины Матвиенко о положении дел в социальной сфере — раз все на работе, почему не провести день с пользой?
— Владимир Владимирович!— с порога закричал Степашин, игнорируя охрану.— Ты знаешь, какой это город?
— Прекрасно знаю!— ответил Путин.
— Ну и я знаю!— рявкнул Степашин.— И избираться здесь я не подписывался! Это мне не по рангу — после премьерского кресла пересаживаться на черт-те какой пост!
Он, конечно, имел в виду, что Питер для него слишком мал, неказист,— но Владимир Владимирович решил, что Степашин в силу своего мягкого характера испугался ответственности или не захотел проигрывать.
— Ну как знаешь,— сухо сказал он.— Вот женщина — и та храбрее тебя. Валентина, хочешь быть местной градоначальницей?
— Польщена!— воскликнула вице-премьерша по социальным вопросам, сделав стойку и реверанс.
— Поди побеседуй с народом,— милостиво кивнул ей Путин, и Матвиенко убежала разговаривать с потенциальным электоратом. Поскольку в Питере она была сравнительно недавно, на ее прозрение понадобилось еще меньше времени. Через полчаса она ворвалась в кабинет Путина с истерическим воплем:
— Нет! Никогда! В этом городе? С этой мафией? С этими наемными убийствами? Что угодно, но не это…
«Господи, как вы все боитесь ответственности!— подумал Путин.— И какие вы все нудные! И как у меня болит голова, как ужасно, как непереносимо болит голова…» Он уже третий раз за день давал себе слово не участвовать больше в этих банных празднествах. В этот миг дверь распахнулась, и губернатор Яковлев со всей своей свитой появился на пороге.
— Хорошо ли почивали?— бойко затараторил он.
— Чему обязан?— сухо спросил Путин, мысленно обозвав губернатора иудушкой.
— Нет, это я вам обязан!— пел губернатор.— Именины сердца! Нечаянная, можно сказать, радость-с! И какой масштабный, какой грандиозный проект-с!
— Что вы имеете в виду?— недоуменно осведомился избранный президент.
— Массовую поездку всей правящей элиты в родной город главы государства-с, очень приятно-с,— тараторил Яковлев.— Надеюсь, не забудете той мелкой услуги-с, которую я в соответствии со своим исключительным политическим чутьем оказал партии «Единство»-с… Спасибо вам и сердцем, и рукой за то, что вы меня, не зная сами, так любите! (Про ночной покой и редкость встреч закатными часами он петь не стал, опасаясь двусмысленности.)
В душу Путина закралось нехорошее подозрение. Все складывалось одно к одному: баня… смутно припоминаемый ночной самолет… странная песня на улице… теперь Яковлев. Яковлев, Яковлев… Почему-то хотелось назвать его Ипполитом.
— Где я нахожусь?— слабым, но твердым голосом спросил избранный президент.
— В столице нашей родины городе-герое Ленинграде!— рапортовал губернатор. Он старался соответствовать обстановке, полагая, что Селезнев не станет же называть Петербург столицей просто так. Путин на короткий миг потерял сознание.
— Понимаете,— произнес он сквозь обморочный туман,— мы были в бане…
Следующие два часа ушли на ознакомление с ситуацией. Ситуация была катастрофична. В Москве, конечно, никто особо не удивился отсутствию президента на рабочем месте в выходной день, но в Петербурге царила паника. Радио и телевидение успели растиражировать заявление Селезнева о переезде Думы, Степашина и Матвиенко наперебой называли креатурами Путина на предстоящих выборах губернатора, причем оба успели отречься. «Друзей моих прекрасные черты появятся — и растворятся снова»,— острила в заголовке газета «Невское бремя». Яковлев услужливо разворачивал перед избранным президентом новые и новые экстренные выпуски. На одной фотографии Селезнев рассматривал вместе с губернатором какой-то макет. «Новое здание Думы?» — предполагал журналист. На другой Путин в окружении восторженной толпы на фоне Смольного собора решительно заявлял, что будет плотно работать с губернатором.
— Боже,— стонал президент.— Что делать? Что теперь делать?!
— Вероятно, переносить столицу-с,— потирал руки Яковлев, воображая немереные кредиты, которые получит любимый город на строительство новых резиденций для всех ветвей власти плюс корпункты и представительства.
— Да ты в своем ли уме?!— стонал Путин, представляя нечеловеческие тяготы, с которыми столкнется руководство страны.— Ведь это двадцать миллиардов!
— Можно дешевле-с,— улыбался губернатор.— Пять вам, пять мне, а еще на пять мои ребята тут такое отгрохают — куда Москве-с!
— Ну вот что,— с присущей ему твердостью сказал Путин, окончательно приходя в себя после доброго бокала пива «Балтика» номер третий.— Давай с тобой, Владимир Анатольевич, договоримся так. Я к тебе летал с официальным визитом, ясно? Селезнев выражал личное мнение, ясно? Степашин нужен в счетной палате, а Матвиенко в правительстве. Ты ничего не видел и ничего не знаешь. За это ты остаешься губернатором, и мы для ясности заминаем историю с кредитами на строительство Петербургской окружной дороги. Тебя устраивают эти условия?
— Может, хоть Думу?— взмолился Яковлев, представляя себе кредит.
— Владимир Анатольевич,— доверительно сказал Путин, железными пальцами касаясь верхней пуговицы его двубортного пиджака.— Я ведь сам питерский, кое-что знаю…
— Бог с вами,— махнул рукой Яковлев.— Но хоть смещать не будете?
— Будешь хорошо себя вести — можешь спать спокойно,— посулил Путин.
В тот же вечер вся московская власть, чтобы не слишком тратиться на обратный рейс, фирменным поездом «Красная стрела» отправилась в столицу, чудом избежавшую переноса. Восторженная толпа провожающих исполняла песню «Вагончик тронется, перрон останется». Селезнев мирно посапывал, прижимая к груди подаренный ему макет Ледового дворца. Остальные поправлялись «Балтикой» и напевали «Если у вас нет собаки».
А теперь о главном. О причинах недавнего таинственного визита губернатора Владимира Яковлева в Москву. Пресса и аналитики мозги себе сломали, пытаясь понять, что это он тут забыл.
Это не он забыл. Это Путин забыл веник.
Веник он ему и привез. В портфеле, перевязанном розовой ленточкой. Сказано же в классическом фильме — с любимыми не расставайтесь.
После того как Владимир Красное Солнышко благополучно окрестил Русь, ему понадобилась опора в виде передовой части народа. Срочно созвал он трех богатырей и предложил объединиться на почве лояльности.
— Да мы же разные,— степенно произнес Алеша Попович как человек наиболее продвинутый.— Я все больше хитростью беру, Добрыня по чрезвычайным ситуациям, Илюша вообще не очень умеет разговаривать…
— Оно, гм, конечно,— вздохнул Муромец.— Ежели, допустим, кого через бедро, по-нашему, по-греко-римски… это мы завсегда. Но ежели партия власти… то это не того…
— Как князь скажет, так и будет,— лояльно заметил Добрыня Никитич, прозванный Добрынею за то, что по широте своей натуры вечно лез выручать всех из чрезвычайных ситуаций: то коня на скаку остановит, то избу подожжет, да сам же в нее и войдет.
— Золотые твои слова, Добрынюшка,— кивнул Владимир Красное Солнышко.— Без партии власти я кто? А с партией власти я гоп-гоп-гоп!
Поначалу, конечно, объединение Добрыни, Алеши и Ильи в политическую организацию центристского толка было встречено в Киевской Руси с понятным недоверием. Известное дело, неразвитость. Кто острил про лебедя, рака и щуку, кто собирался в альтернативные партии. Змей Горыныч, аффилировав к себе еще две головы, смачно шипел что-то насчет политической незрелости. Он совершенно иначе представлял себе судьбу Отечества и не прочь был покняжить. Соловей-разбойник свистел в два пальца. Партия власти совершенно не представляла, что ей делать. По личному княжескому заказу для дворца была срочно изготовлена копия известной картины Васнецова «Три богатыря», на которой Илья, специалист по греко-римской борьбе, тупо глядел вперед, словно выглядывая супостата, а чрезвычайщик Никитич купно с хитрецом Поповичем картинно хватались за мечи. В таких позах богатыри и проводили большую часть своего времени, практически не двигаясь с места.
Покуда они так определялись со своим политическим лицом, Красное Солнышко восходило все увереннее и вскоре залило своими лучами всю Киевскую Русь. Поначалу, конечно, кое-кто еще попискивал, что солнышко подозрительно красное и обладает имперскими амбициями, но вскоре эти разговоры прекратились, потому что припекало все основательнее. С остатками язычества расправлялись беспощадно, усобицы пресекались на корню, семь княжеских наместников усердно доносили в Киев обо всех беспорядках на местах, и даже среди дятлов в киевских лесах полно набралось добровольных осведомителей. Впервые за время существования древнерусской государственности древляне, вятичи, кривичи и прочие представители народа почувствовали на себе железную руку мобильного лидера. Нечисть, затаившаяся по лесным углам, капищам и урочищам, оказалась перед вполне конкретным выбором «служить или не быть».
Первым неладное почуял Змей Горыныч. Он всегда считал себя политическим тяжеловесом, и не без оснований. Хотя при воцарении Красного Солнышка он уже получил как следует по всем трем шеям за неумеренные амбиции, на своей территории он все еще был царем, богом и воинским начальником, и земледельцы, проживавшие под его властью и обираемые до последнего поросенка, все еще считали себя привилегированной частью населения. Терпеть такого двоевластия, однако, Красное Солнышко отнюдь не собиралось. Для начала был законодательно ограничен пищевой рацион Горыныча: согласно новым правилам корму ему полагалось уже не на троих, как в языческие времена, а на одного, хотя бы и трехглавого. После князь несколько раз тактично намекнул, что время политических динозавров прошло. Голов у змея как-никак было три, и оттого он раньше прочей нечисти смекнул, что период переговоров на этом закончился, а дальше надо либо громко клясться в вечной верности, либо прощаться с головами.
Однажды, ясным апрельским утром, мирно дремавшие на своих конях богатыри были разбужены жалобным шипением.
— Чтой-то серой понесло,— протирая глаза, заметил Добрыня.
— Супостат, что ли?— обнадежился Муромец, привычно делая ладонь козырьком: этот жест позволял одновременно отдавать честь и присматриваться.
— Рептилию чую!— догадался Алеша и первым схватился за меч.
— Ну, чего приполз?— спросил Муромец, разминая затекшие члены.— Биться хочешь? Давно что-то я не бился…
— Какое биться, Илюша!— замотал всеми тремя головами Змей Горыныч.— Нешто можно биться во времена формирования новой национальной идеологии! Ты народный герой, я народный герой… чего нам делить-то!
— А обзывался!— вспомнил злопамятный Попович.— Говорил, мол, политические младенцы! под себя ходим! Я, говорил, дуну, плюну — и нету никакого единства! То ли дело я — три головы, одна пищеварительная система!
— Господи!— набожно воскликнул Горыныч, проникшийся новой верой.— Кто старое помянет, тому глаз вон! Ну хотите — зуб! Поймите, истина не всегда сразу пробивает себе дорогу: нужно привыкнуть, посмотреть, как оно будет… Но теперь я проникся, совершенно проникся и прошусь к вам. В конце концов, у меня огромный опыт управления, и вообще шесть голов лучше, чем три.
Богатыри переглянулись.
— Оно бы можно,— кротко предложил незлобивый Муромец.— Будем на ем чайник кипятить… каклеты…
В доказательство его слов Горыныч несильно пыхнул пламенем. Добрыня прикурил.
— Да, но платформа?— спросил рассудительный Алеша.— На какой платформе мы объединимся? Слышь, чудо-юдо, есть ли у тебя убеждения?
— А как же!— хором воскликнули три головы.— Центристы мы!
— Неправда,— покачал головой Добрыня,— это мы центристы.
— Ну так и мы по тому же принципу устроены!— заорали головы.— Вас трое, и нас трое! В центре центр, а по бокам солидарные левые и правые! Вы сами-то за что?
— Мы за добро,— уверенно сказал Добрыня.— За все хорошее мы.
— Ну и мы за добро!— крикнул Горыныч.— Кто же против добра-то? Я очень люблю стариков и детей! Стариков, конечно, меньше, потому они жестче. Но с голодухи, бывало, что и стариками не брезговал. А дети — это вообще милое дело! Дети, хорошо я к вам отношусь?
— Отлично, батюшка! оченно вами довольны!— хором запищали дети из горынычева брюха. У него там была своя небольшая пионерская организация.
— Да ладно,— не очень уверенно сказал Добрыня.— Чего там, Леш. Нам князь еще спасибо скажет. Он сам же говорил: чем больше, тем лучше. Ну и будет у него большая партия власти, поголовье сразу вдвое увеличится. Он что, против?
— Ну давайте,— решил Муромец.— Ты же, змеюшка, не будешь больше бесчинств творить?
— Никогда!— замотал головами Горыныч.— То есть буду, но исключительно в рамках партии власти!
— А,— махнул рукой Попович,— валяй. Будем большой партией политического центра. А что это там свищет?
Свист и шелест крыльев неутомимо приближались. Вскоре на поляну, где новоявленный член партии власти лакомился кровавой пищей, а три богатыря привычно бдели на выносливых конях, осторожно спланировал Соловей-разбойник.
— Здорово, ребята,— отдуваясь, приветствовал он носителей державной идеологии.— Предложение имею. Свистуны нужны?
— Да мы сами с усами,— добродушно усмехнулся Муромец, заложил в рот два пальца и пронзительным свистом обрушил несколько вековых сосен.
— Свистнуто, свистнуто,— снисходительно заметил Соловей-разбойник,— но свистнуто очень средне. Вот гляди!
В ту же секунду у Ильи Муромца свистнули шлем, у Поповича — кольчугу, у Никитича — удостоверение, а лес кругом полег в радиусе пятнадцати верст.
— Н-да,— задумчиво произнес Алеша.— И ты полагаешь, что эти твои способности могут пригодиться в партии власти!
— Да конечно ж!— отозвался Разбойник.— Да совершенно ж естественно! Я как об чем свистну — тотчас все об этом заговорят. Никакой медиа-империи не надо. Вы мне только скажите, про кого свистеть,— и в ту же секунду я ка-ак…
Он уже набрал новую порцию воздуха, но Илья решительным жестом остановил его:
— Довольно, довольно. Берем.
Довольный Разбойник разлегся у конских копыт и, насвистывая народную песню «Милая моя, чудище лесное», принялся почесывать себя под перьями.
— Однако земля дрожит,— поделился наблюдением Горыныч.— Кто это там еще в наш нерушимый монолит?
В ту же секунду вместо ответа на его вопрос на поляну гулко рухнула ступа. Ступа передвигалась скачками, чем и объяснялась дрожь земли. Из летательного аппарата, ковыляя на костяной ноге, тяжело вышла Баба Яга.
— Женщины Киевской Руси к вам с поклоном,— проскрежетала отвратительная старуха.
— Чего тебе надобно?— грозно спросил Добрыня.— Мы благотворительностью не занимаемся. То есть занимаемся, но ровно в тех пределах, которые определены властью…
— Да какая мне благотворительность, милок!— замахала руками Яга.— Мне бы в партию, партейной быть хочу на старости лет… Чтоб хоть помереть с членским билетом, э-хе-хе…
— Да куда ж тебе в собственную княжескую партию?!— возгласил Добрыня.— На себя посмотри, ты ж нам все представительство попортишь! Изо рта тухлятиной несет, на щеке бородавка, на лбу другая! Нечисть болотная, скольких ты богатырей себе на завтраки ухомячила, ненасытная ты утроба, пережиток язычества!
— Именно, именно что пережиток язычества,— закивала старуха.— Фольклорным персонажам, сказывают, один конец хотят сделать. Водяные, лешие, кикиморы болотные третий день слезами умываются: нет, говорят, нам места в стране победившего христианства! Но ты пойми, милок, и наши резоны: новая национальная идеология — оно, конешно, хорошо. Но ведь и мы все — вот они, имеемся в наличности! Нас-то ты куда денешь? Пока последний леший вымрет, не один век пройдет, а князю власть укреплять надобно немедленно. Вот мы и предлагаем… в виде разумного как бы компромисса… Опять же мною не брезгуй, я кадр ценный: жабьей слизью привораживаю электорат. Или ты думаешь, князь престол получил без нашей помощи? Да я и свидетелей приведу, что ворожила ему, вот глянь-ка!— И мерзкая старуха пустилась в непристойную пляску, высоко задирая костяную ногу. Тотчас со всего леса слетелись вороны, гулко грая: «Владимира Кра-Кра-Красное солнышко в князья! Он сделает нашу родину кра-кра-краше!»
— Видал пиар?— прищелкнула языком бабка.— Для Горыныча берегла, да раз уж не сложилось у него — берите. Выборы-то, чай, не последние…
— Какие выборы, бабка?!— осадил старуху Добрыня.— У нас тут, чай, не Новгород!
— Оставь ее, Никитич,— прошептал Попович,— мало ли… Все-таки она народ…
— Народ, хлопчики,— закивала бабка,— как есть народ! Ну как, берете в партию? А то, сами знаете, беспартейным ноне на болоте неспокойно…
— Транспорт зарегистрирован?— сурово спросил Добрыня.
— А как жа!— воскликнула бабка, плюнула на ступу и протерла рваным рукавом своей кацавейки. На ступе проступил регистрационный номер скифских времен.
— Да Бог с ней, пущай вступает,— разрешил Илья.— Все ж таки женщина, у нас пока ни одной не было. Еще бы нам представителя славного поколения отцов…
Словно откликаясь на его призыв, из леса валко приковылял леший с густо-зеленой бородой из мхов и лишайников, со свитой из бледных поганок и румяных мухоморов. Следом за ним визгливой толпой, приплясывая и брызгаясь болотной жижей, тянулись кикиморы.
— Это еще что за нечисть?— брезгливо повел носом Попович.
— В партию вла-а-асти!— нестройно пропели кикиморы.
— Да разделяете ли вы нашу идеологию?!— рявкнул Горыныч на правах партийца со стажем.
— Как есть разделяем!— рапортовали добровольцы.
— А в чем же ваша идеология?— хитро прищурился Попович.
— Любовь к родным лесам,— начал леший.
— И болотам!— вякнула старшая кикимора.
— Властная вертикаль…
— Опять же добро…
— Побольше добра!— заухал филин на плече у лешего.
— Владимир — наш князь!— импровизировал Соловей-разбойник, входя во вкус.— Всех побьем! Заокеанских воротил к ногтю! Тридевятое царство с его кредитами — на хрен!
Слыша эти крики, Владимир Красное Солнышко в своем дворце заметно приободрился.
— Эк народ поддерживает мои инициативы!— заметил он.
— Так точно-с,— рапортовал стряпчий.
— Поразительно, как быстро я всех построил!— изумлялся князь.— Что значит монотеизм! Теперь я всех идеологических противников… буквально одним махом! Моно-махом, по-заморски говоря! Может, мне и впрямь стоит назваться Владимиром Мономахом?!
— Никак нельзя-с, еще рано-с,— робко напомнил стряпчий.— Еще сто лет, не менее!
— Да кто ты такой, чтобы мне указывать, невымытое рыло!— прикрикнул князь.— Читай академика Фоменко! Ежели его почитать, то мы все одно и то же лицо: и Владимир Красное Солнышко, креститель Руси, и Владимир Мономах, объединитель Руси, и Владимир Ульянов, модернизатор Руси, и Владимир Путин, унификатор Руси!
Стряпчий почтительно умолк. Восторженные крики за стенами дворца усиливались.
— Пойти, что ли, поприветствовать подданных,— заметил князь, слез с трона и вышел на балкон.
Взору его открылось неописуемое зрелище. Посреди главной киевской площади восседали три богатыря, а вокруг них ликовало море разливанное всякой нечисти: заливисто свистал Соловей-разбойник, да и свистал-то что-то препохабное — попурри из «Прощания славянки», «Степь да степь кругом» и «Марша коммунистических бригад»; притопывала костяной ногою Баба Яга; кикиморы и русалки, распустив зеленые мокрые волоса, ритмично щелкали хвостами. Горыныч пыхал пламенем, делая салют. Вся лесная, речная и пустынная нечисть, которая только водилась в обширных владениях князя, от домовых до водяных, от ведьм до колдунов, сошлась непосредственно под балкон верховной власти с намерением засвидетельствовать свою лояльность.
— Что это, Бэрримор?— выругался по-заморски киевский князь. По-русски это примерно означало «Что за фигня?!».
— Партия власти, сэр,— бодро рапортовал Илья, накушавшийся по случаю празднества хмельной браги, которую в изобилии приволокли ведьмы.— Народ дружно вступает в центристскую организацию, которую мы уже назвали Партией Интеграции — За Демократию, Единство, Центризм! И аббревиатура получается удобная, привычная русскому слуху.
Князь пожевал губами, составил аббревиатуру и позеленел.
— Ну,— сказал он грозно.— А какая у вас оппозиция?
— Нету у нас оппозиции!— радостно заорал Горыныч.— Какая ж у нас, у таких, оппозиция! Всех огнем пожжем, слизью задушим! Айда к нам, Володюшка, трын-траву курить!
— Ну раз так,— проскрежетал князь,— я буду ваша оппозиция…
Но этого зубовного скрежета никто уже не расслышал. Страна, уставшая от распрей, наслаждалась единством. Скоморохи гудели в дудки.
— Я об одном только думаю,— тихо склонился Никитич к Поповичу.— Об чем же теперь сказки-то будут складывать? Все же за добро, кто же против-то? Ведь об нас теперь ни одной сказки, ни одной былины не будет!
— А тебе оно надо?— тяжелым, хмельным голосом спросил Попович.
— Да нет, в общем-то… Так, интересно…
— Ну и не задавай глупых вопросов,— отвернулся Попович и отхлебнул еще медовухи, изготовленной кикиморами из болотных кувшинок.— Слышь, Соловушка! Грянь-ка еще раз нашу, русскую: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью»!
От авторов. «Правда о случае мистера Вольдемара» — известный рассказ Э.По. Все цитаты из детского фольклора, приводимые в тексте, абсолютно подлинны и почерпнуты авторами как из собственной памяти, так и из собственной дочери.
В июне Путин собрал олигархов на традиционную встречу: обычно во время таких посиделок они ему говорили, что делать, а в благодарность получали гарантии независимости и другие мелкие подарки.
Большой стол был, как всегда, уставлен пирожными и лимонадом (крепче лимонада никто из олигархов не употреблял). Олигархи рассаживались, хихикая и весело толкаясь. Они не собирались целый месяц, за это время каждый успел прикупить новые игрушки и цацки. Один хвастался шоколадной медалью, другой — заводиком, третий прикупил железную дорогу, совсем как настоящую, с вагонами, и теперь радостно раскладывал ее на столе. Как всегда, двое ссорились, выясняя, чья Семья лучше и у кого Папа круче. Обычно Путин с улыбкой умиления посматривал на резвых гостей, наполнявших Кремль весельем и непосредственностью. Но на этот раз Владимир Владимирович был хмур и сосредоточен.
— Ребята,— начал он грустно.— Я вам очень благодарен за все. Но обстоятельства требуют, чтобы одного из вас посадили.
— Как — посадили?— залепетали потрясенные олигархи.— Куда посадили?
— Сдали, слили, поставили в угол,— терпеливо объяснил Путин.— Чтобы народ видел, как идет борьба с коррупцией. Мне правда очень грустно, братцы. Но, во-первых, интересы государства превыше всего, а во-вторых, это же понарошку.
— Такая игра?— с пониманием спросил Березовский, очень любивший новые, азартные игры.
— Да, Боря,— печально кивнул Путин.— Трудная, опасная и увлекательная игра. Называется «Бутырочка». Вам остается только выбрать, кому водить.
— Давно пора,— рассудительно сказал старший олигарх Владимир Петрович, друг толстого Юры.— Мы всегда говорили.
— А кто за мною повторяет, тот в уборную ныряет,— неодобрительно сказал Путин, в упор посмотрев на непрошеного союзника. Владимир Петрович стушевался.
Путин вышел, оставив за себя Волошина, чтобы тот доложил о результатах олигархических разборок. Некоторое время гости сидели молча, переваривая услышанное.
— Березовского! Березовского!— зазвенело сразу несколько голосов, когда прошел первый шок.
— Меня?— переспросил шустрый быстроглазый Боря, надкусывая расползающийся эклер.— Да, меня можно. Меня всегда можно.— И говорил, и ел он с необыкновенной быстротой, держа пирожное двумя передними лапками и обгрызая его острыми зубками, при этом успевая внимательно оглядывать каждого и стремительно, как белка скорлупой, сыпать словами.— Меня очень можно, но по трем причинам бессмысленно. Во-первых, если все время одного меня, то это не борьба с коррупцией, а игра в одни ворота. Меня в прошлом году уже осалили, и кому было лучше? Спросите Евгения Максимовича, было кому-нибудь лучше? Во-вторых, я народный депутат, и у меня неприкосновенность. А снимать ее с меня вы замучаетесь. И в-третьих, я все равно выкручусь. Это все знают. Так что меня бессмысленно.— Он доел пирожное и обвел коллег карими, чуть навыкате, хитрыми глазками.
— Надо жребий бросить,— предложил пухлый, рассудительный Фридман в маечке с огромной буквой «Альфа» на пузе.
Стали бросать жребий. У единственного курящего — Потанина — нашлись спички. Решили, что кому достанется обломанная, тому и водить, то есть сидеть, но хитрый Абрамович заметил, что у Потанина все спички обломанные, так что кто первый потянет, тот и продует. Тогда стали сдавать карты — кому выпадет туз пик. Карты нашлись у Ходорковского, но опытный Смоленский заранее просмотрел колоду и обнаружил, что все шестерки из нее давно слиты, потому что шестерки умирают первыми, а зато есть шесть тузов пик и два джокера. Такими картами хорошо было играть в «Акулину». Поиграли немного в «Акулину», Швидлер проиграл два пирожных, но Волошин постучал ручкой по бутылке лимонада и напомнил олигархам, что они больно уж развозились,— надо дело делать.
— А давайте в вышибалу!— воскликнул резвый, спортивный Мамут.— Вон у меня и мячик есть!
Стали играть в вышибалу, но увлеклись, перешли сначала на «картошку», потом на футбол. Березовский засветил в глаз Гусинскому, тот расплакался и стал кричать, что в его лице в глаз получила свобода прессы и мировое еврейство, остальные разделились: кто-то бросился его утешать, кто-то издевался.
— Ню-ю-юня!— дразнился Березовский.— Плакса-вакса-гуталин, на носу горячий блин!
— Я мировому сообществу скажу!— плакал Гусинский, размазывая сопли по щекам.
— Ябеда-корябеда, турецкий барабан!— кричал Лесин.— Кто на нем играет — противный таракан!
— Ребзя, так нехорошо,— примирил всех рассудительный Потанин.— Мы в игрушки играемся, а тут решается судьба страны. Давайте выбирать.
— Голосовать! Голосовать!— радостно запищали олигархи. Голосование прошло бурно, но во всех случаях давало одинаковый результат: по каждой кандидатуре голосовали все, кроме того, кого предлагалось слить. В результате явного лидера выявить не удалось.
— А давайте посчитаемся!— нашелся Ходорковский.— Я помню, когда Толю Быкова сдавали, так тоже считались. И все были довольны.
— Кто знает хорошую считалочку?— возликовало собрание.— Давайте, давайте!
— Я знаю,— сказал Чубайс.— Эне, бене, раба, квинтер, контер, жаба.
— Неинтересно!— вскричал Вяхирев.
— Зато коротко,— солидно сказал Чубайс.— Мобильно.
— Нет, нет! Давайте лучше мою! Дзюба-дзюба-дзюба-дзюба, дзюба-дони-дони-ми, а дони ши, а дони ши, о шани буба-буба-буба-буба, а-а-а, а дони ши,— Вяхирев трижды хлопнул в ладошки,— а-ми (и еще трижды хлопнул), замри! Эне-бене-рики-таки, шурба-урба-сентебряки, эус-беус-космодреус-бис, на веревочке повис. Рыжая Наташка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся. Лягушка прыгала-скакала и Наташке в рот попала, бамс!
— Эту абракадабру никто, кроме тебя, не запомнит,— надулся Лисин.
— Ну и что, я и посчитаю,— уверенно сказал Вяхирев и, не дожидаясь ничьего согласия, завел свою песнь, но машинально посчитал и Волошина, после чего был лишен права голоса. Волошин долго еще глотал валокордин и сосал нитроглицерин.
— Я знаю, я знаю!— закричал темпераментный Бендукидзе, большой гурман.— За стеклянными дверями стоит Мишка с пирогами (Лесин поморщился). Мишка, Мишенька, дружок, сколько стоит пирожок? Пирожок-то стоит три, а водить-то будешь ты!— и он резко выбросил палец в сторону Евтушенкова.
— Неправильно, неправильно!— закричал Евтушенков.— Это неправильная считалка! Вот я другую знаю!— и он принялся считать, четко отрубая ритм и резко тыча пальцем в грудь каждого считаемого:
Солнечный круг,
немцы вокруг,
Путин пошел на разведку!
В ямку упал,
ножку сломал
и на прощанье сказал:
«Пусть всегда будет водка,
колбаса и селедка,
и зубной порошок,
чтобы чистить горшок!»
Горшок выпал Гусинскому, но тот немедленно среагировал:
— Я горшки обошел и до Ленина дошел!
По законам олигархии, если кто быстро перепасовывал наезд, того не трогали и даже уважали.
— А давайте «раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять»,— предложил Чубайс.
— Что ты все скучные какие предлагаешь!— осадил его Березовский.— Это каждый дурак знает!
— Я дурак? Я дурак, да?— обиделся Чубайс.
— Да!— с вызовом ответил Березовский. Он никогда не боялся спорить с властью, особенно после получения депутатской неприкосновенности.
— Я дурак, а ты умный, по горшкам дежурный!— заявил Чубайс. Олигархи зааплодировали: им нравилось, когда Березовского ставили на место.
— А я вот какую знаю,— вступил Абрамович.— Меня на Чукотке научили. Шла машина темным лесом за каким-то интересом, инте-инте-интерес, выходи на букву С!
Все с любопытством посмотрели на Смоленского. Еще не было случая, чтобы Смоленский не отмазался.
— А буква С не подошла, выходи на букву А!— не оплошал он и на этот раз.
— Отоврался! отоврался!— радостно кричали олигархи, хлопая Смоленского по плечам. Авен насторожился и поежился.
— Нечестно!— сказал он. Я лучше знаю. Катилась мандаринка по имени Иринка, в школу не ходила, двойку получила. А когда пошла опять, получила цифру пять. А когда пошла домой, получила цифру ноль!
Ноль выпал Лесину. Лесин был человек с железными нервами.
— Я в такие бессмысленные игры не играю,— пожал он плечами.— Что за бредовый текст! Я предлагаю старый, проверенный вариант: эники-беники-ели вареники, эники-беники-клец!
Клец выпал Гусинскому. Но Гусинский тоже был не пальцем делан и немедленно нашелся:
— Там продолжение, продолжение! Эники-беники-клец, вышел советский матроц!
Матроц, как всегда в считалочках Гусинского, выпал Березовскому.
— Это что еще за матроц!— возмутился Березовский.— Матроца не бывает! Это все ваши еврейские штучки!
— Еврей, еврей!— заобзывались олигархи, обрадовавшись поводу потыкать пальцем в одного из себя.
— А ты не еврей, да?— обиженно спросил Гусинский.— Я еврей, а ты не еврей?
— А я карачаево-черкес!— радостно запрыгал Березовский, показывая удостоверение.
— А я чукот, а я чукот!— весело вторил ему Абрамович, тоже размахивая удостоверением.
— Не чукот, а вовсе чукча!— поправил его Фридман.
— Сам ты чукча, а я чукот!
Воцарилось веселье. Кто-то тыкал пальцем в Гусинского и обзывался, кто-то пел, кто-то скакал на одной ножке. Чубайс чеканил мячик. Потанин бегал вокруг стола и в избытке жизненных сил пел песню:
— Сидели два матроца, курили папироцы! Один не докурил, собаке подарил!
— Кто обзывается, сам так называется,— угрюмо сопел Гусинский.— Я Биллу Клинтону скажу.
— Собака побежала, начальнику сказала!— продолжал петь Потанин, забравшись на стол.— Начальник рассердился и в чайник провалился!
— Ребята, ребята!— пытался Волошин урезонить расшалившуюся тусовку.— Вы же так и не выбрали! Напоминаю: если вы не выберете одного, придется посадить всех!
Это отрезвило собравшихся. Олигархи тяжело плюхнулись на стулья и налили себе лимонаду.
— А я знаете как умею?— сказал Лесин, отдуваясь.— Я вот какую знаю: давайте, выставляйте кулаки!
Все выставили пухлые кулачки.
— Не один, оба!— командовал Лесин.— Ты, Лисин, не отвиливай!— подбодрил он почти однофамильца.— А теперь поехали: шла кукушка мимо сеток, а за нею стая деток, все кричали: «Кукумак, убирай один кулак!»
Церемония была действительно сложной, как и большинство лесинских церемоний, и такой же юридически безупречной. Ткнутый пальцем в итоге очередного произнесения «Кукушки» убирал один кулак. Кто первым оставался без кулаков, тот выходил. Последними с кулаками остались, естественно, Гусинский и Березовский. Напряжение нечеловечески возросло.
— А я еще вот какую знаю,— быстро затараторил Березовский.— Шел крокодил, трубку курил, трубка упала и написала…
— Не сбивай, Боря,— сквозь зубы сказал Лесин.— У нас общие правила для всех.
Гусинский обреченно зажмурился.
— …Все кричали: «Кукумак, убирай один кулак!» — закончил Лесин. Березовский вышел. Гусинский остался.
— Ты знал, ты знал!— кричал Гусинский.— Это несчитово! Все подстроено! Это ты, Чубайс, наглая рыжая морда!
Чубайс отвернулся. Он никогда не мстил обреченным и только жалел, что однокашник проигрывает так некрасиво. Это клало тень на профессию.
— Ладно, Вован,— сказал Ходорковский.— Все было честно, все видели.
— Ну почему всегда я!— расплакался Гусинский.— Как обыск, так у меня, как в масках — так у меня!
— Да хоре, Вова!— не выдержал Евтушенков.— Чего ты как маленький! Ты же сам попросил, чтобы к тебе пришли в масках! Ты их сам заказал, чтобы рейтинг поднять! (Имелся в виду забавный эпизод, когда в офис Гусинского явились веселые гости в масках зайчиков, белочек и трех поросят, чтобы немного развеять олигарха, чье угрюмое оппозиционное бурчание всем надоело.)
Гусинский понял, что отступать некуда. Он приготовился проигрывать с достоинством.
— Ну хорошо,— сказал он важно.— Уговорили. Но только на моих условиях.
— Какие условия?— насторожился Волошин.— Если отдельные олигархи думают, что могут диктовать свои условия государству, то государство им очень скоро докажет совершенно обратное…
— Не надо, Саша,— отмахнулся Березовский.— Все свои. Говори, Володя, свои условия.
Все-таки никто не знал, на каком количестве осаленных олигархов остановится Путин, и следовало на всякий случай оговорить пристойную обстановку.
— Во-первых, не больше чем на четыре дня,— важно начал Гусинский, вообще очень любивший общее внимание. Он почувствовал, что в его положении есть существенные плюсы: теперь все остальные олигархи перед ним как бы слегка виноваты, он мученик и может диктовать условия.— У меня переговоры.
— У всех переговоры,— крикнул Абрамович.
— Ладно, ладно,— записал Волошин, имевший указание не слишком перечить олигархам, когда они наконец изберут агнца на закланье.— Четыре дня.
— Или даже три,— нажал Гусинский.
— Первое слово дороже второго!— рассердился Волошин.
— Первое слово съела корова,— с достоинством парировал Гусинский.
Олигархи одобрительно зашушукались. Вообще с тех пор как Гусинского решили закласть, его авторитет неуклонно возрастал. Березовский ему даже немного позавидовал и решил, что в следующий раз надо будет посчитаться как-нибудь так, чтобы подставиться самому.
— Итак, на три дня,— продолжал Гусинский.— Мобильник, конечно, сохраняется, это вне обсуждения…
— Мобильник не положено,— виновато сказал Волошин.— Холодильник.
— Да, холодильник, телевизор — это само собой, это я даже не упоминаю. Номер желательно двухместный,— Гусинский из книг знал, что в одноместном скучно.
— Двухместных нет,— покраснел Волошин.— Только трехместные.
— Да вы что!— возмутился Гусинский.— Совершенно уже деградировали, вообще! Двухместных номеров нет! У нас правовое государство или что?
— Знаешь, Володя, ты не заносись,— отечески сказал Волошин.— Ты все-таки не на курорт едешь. Еще девочек закажи.
Олигархи подло захихикали. Перемены их настроений, как и во всяком детском сообществе, были стремительны: недавний кумир немедленно обращался в изгоя.
— Джакузи ему, джакузи!— закричал Лисин, тыча пальцем в Гусинского.
— Массажиста!
— Фрикасе и консоме!
— Тише!— утихомирил их Березовский.— Не зарекайтесь, братцы. Завтра любой из нас может вот так же…
Воцарилось подавленное молчание.
— Да!— вспомнил Лесин.— Мы же со статьей не определились!
— Статья! статья!— зашелестело вокруг стола.
— Валютные махинации,— задумчиво перечислял Волошин.— Изготовление и распространение клеветнических измышлений… ах нет, пардон, это отменено. Незаконная приватизация… но под это можно всех… А!»Русское видео»!— внезапно осенило его.
— А клеветнические измышления никак нельзя?— с надеждой спросил Гусинский.— Или, может, хоть измена Родине? Это страшно поднимет рейтинг, страшно!
— Никак,— покачал головой Волошин.— У тебя не набирается на измену.
— Ну может, двойное гражданство?
— У всех двойное гражданство!— по обыкновению крикнул Абрамович.
— А, ладно, черт с вами,— сказал Гусинский.— «Русское видео» так «Русское видео». Хотя предупреждаю — по этому делу вы ничего не накопаете. Там все чисто.
— Да знаю я,— отмахнулся Волошин.— Нам же и надо, чтобы все чисто. Главное — видимость, остальное — радио.
Олигархи поняли, что собрание закрывается, и потянулись к выходу, толкаясь и облегченно подпрыгивая. На прощание все со значением подошли к Гусинскому, которого прямо из Кремля увозила черная машина, и пожали руку.
— А с тобой я больше не дружу,— сказал Гусинский Березовскому.— Не играй в мои игрушки и не писай в мой горшок.
— Ой-ой-ой!— передразнил Березовский.— Какие мы нежные! Рева-корова!
Но на ухо Гусинскому шепнул:
— Если что, Вова, мы с тобой. И письмо подпишем, и — если они вдруг условия не соблюдут — напильник в буханке передадим…
Березовский очень любил книжки про Тома Сойера и хорошо знал, как организуются побеги.
И они разошлись. А Гусинский остался водить. Через три дня его выпустили. Тогда олигархи снова собрались считаться. Но это уже другая сказка.
Его стремительная карьера началась в Советской Армии. Еще на медкомиссии стройный и рослый призывник так поразил врачей статями, а в особенности командным голосом, которым отвечал на вопросы, что главный военврач, сам непроизвольно подобравшись, вынес решительный вердикт:
— Этого — в роту почетного караула.
И действительно: из такого, как Миша, танкист не мог получиться в силу роста, связист — в силу интеллекта, а в десант такого представительного красавца упекать было жалко, да и парашютов уже не хватало. И потом, десантнику злость нужна. А на круглом Мишином лице читалась такая добродушная покладистость, что рота почетного караула, давно ставшая символом государства Российского, представлялась для него идеальным местом.
И действительно — служба у Миши заладилась, а больше всего удавалось ему лихое, молодцеватое «есть!». То есть он, конечно, и прочие солдатские реплики в великом воинском спектакле подавал исправно — «так точно», «никак нет», «не могу знать»… С появлением на погонах двух лычек его лексикон вынужденно расширился до сержантского уровня — «стройся», «разойдись» и «за время моего дежурства происшествий не произошло». Но и двулычный Миша лучше всего произносил все те же заветные буквы:
— Й-есть!
А поскольку служба его проходила не просто в Москве, а главным образом в историческом ее центре, вблизи Кремля, в соседстве Госплана СССР, который еще и не подозревал, что скоро будет называться Думой,— паренька, как в песне поется, приметили. Обходит однажды старенький генсек роту почетного караула:
— А что, хлопцы, тушенка у вас есть?
— Есть!— рапортует Миша своим волшебным голосом. Генсек медово улыбается:
— Так-так… А свободное время для переписки с родителями?
— Й-есть!
— А подшивка «Красной звезды» в Ленинской комнате?
— Ййй-есть!
Да где же видано, чтобы человек с таким талантом пропадал? И Миша оказался в Госплане.
Это ведь только так называлось — министерства, ведомства… На самом деле вся советская система была насквозь военизирована, и настоящая карьера в ней начиналась со службы в Советской Армии. Кто особенно удачно припахивал молодняк — того бросали руководить производством, кто оформлял Ленинскую комнату или играл на барабане — отправлялся в Минкульт или Минпрос, кто лучше других стучал, но уже без барабана,— шел в особисты. Кто зычно командовал или четко ходил строевым — составлял элиту нашей командной экономики. Одному замполиту повезло дослужиться до генсека, на каковом посту он тут же вручил сам себе орден «Победа». Наследовал ему особист. Рота почетного караула традиционно пополняла собой ряды управленцев, если не считать одного самого ограниченного, по кличке Коржик, который в конце концов подался в писатели. А уж те, кто совсем ни на что не годился, оставались в Министерстве обороны — оборонять то, что еще осталось в результате деятельности других ведомств.
Первым делом, понятно, Мишу отправили на курсы иностранного языка, потому что в те времена иностранцы уже существовали и в Россию изредка наезжали. Их тоже интересовали вопросы, есть ли у нас свобода слова и колбаса, и надо было отвечать по-иностранному. Впрочем, переподготовка была несложная: «есть» звучит по-английски почти так же, как и по-русски, поскольку, говорят, и команда-то эта пришла к нам от английского «yes, sir!». И вообще английский — язык довольно простой: «it is» (это есть) звучит на нем почти так же, как «at ease» (то есть вольно, мол, разойдись), и потому с помощью нехитрого набора «йес ыт из» можно выразить практически любую мысль, способную посетить сержантскую голову.
Обучение, как и везде в руководстве страны, сплошь профильтрованном армией, шло по обычному солдатскому разговорнику. Наш солдат предполагал воевать на чужой территории, малой кровью и довольно простым набором фраз — «Стой, руки вверх, где прячутся полицейские?», «Какая дорога ведет на Берлин, Нью-Йорк, Вашингтон?», «Кто ваш командир?», «Где еда?», «Где банки, мосты, телеграф, телефон?»… Ну и еще так, по мелочи,— «thanks» (спасибо), «it is a boy» (это мальчик), «I want to eat» (я хочу есть) и «show me please where is the Soviet embassy» — «покажите, пожалуйста, где тут советское посольство».
Ну и, конечно, Миша выучил по-английски все команды, принятые в Советской Армии. В армиях вероятного противника такой команды, как «правое плечо вперед», и близко нет, а ходить одной «левой!» там вообще не умеют, потому что уделяют строевой подготовке не в пример меньше внимания, чем в странах победившего социализма. Зато «кругом» и «лечь-встать» выходило у Миши замечательно — любой капрал позавидовал бы ему.
В обязательный госплановский разговорник советских времен входил также рассказ на тему «Моя семья» («Я имею отец, мать, брат, сестра, все они работают на заводе») и «Коллективная ферма» (так переводился на язык вероятного противника обыкновенный колхоз). Миша мог свободно сказать по-английски «это конь», «это корова», «это поле еще не вспахано» и даже «решения съезда — в жизнь». С этим багажом его свободно можно было показывать иностранцам, но в последние годы советской империи они наезжали к нам все реже и реже, и поэтому бывший сержант многое перезабыл.
Между тем карьера его стремительно шла вверх: строевой шаг и грудь колесом в советской экономике очень ценились. Тем более настали времена великих перемен, Госплан упразднили, и новая власть стала поглядывать на рядовой и сержантский состав бывших, как говорится, министерств и ведомств: кого списать, а кто еще послужит. Все свое свободное время Миша отдавал физподготовке и строевому шагу, и потому его сначала произвели в руководители департамента Министерства финансов, а потом и в главные финансисты страны. Ошибкой было бы думать, что так называемая перестройка что-либо изменила в формировании правящего класса: чуть потеснили особистов, свердловский призыв крепко быканул против ставропольских, а в остальном обошлось.
Поначалу Миша процветал: его вне очереди произвели в лейтенанты. Новый генсек, называвшийся теперь президентом России, от дел постепенно отошел, перепоручив их семье, а в свободное от отдыха время обходил строй преданных ему экономистов:
— Ну что, есть денежки у народа?
— Есть!
— А экономический рост?
— Й-есть!
— А этого, как его… западные инвестиции?
— Ййй-есть!
— Хорошо, молодца… Возьмешь масла… Скажите там на кухне, чтобы масла дали ему… граммов пять…
— Служу!!!
Со временем Мишу за отличную службу передислоцировали в Жуковку, дали персональную казарму, лишнее одеяло, начали давать яйца не только по воскресеньям, а и по субботам, а самое главное — разрешили ослабить поясной ремень на два процента, вследствие чего он и заработал свою кличку «Миша — Два Процента», не содержащую в себе ничего оскорбительного. Прежде крепость натяжения ремня проверял лично генерал Лебедь, но теперь Мише, что называется, дали вздохнуть.
Особенным успехом пользовалась Мишина идея наладить выпуск ценных бумаг под честное слово главного органа в стране — Государственного Комитета Обороны, сокращенно ГКО. В Комитет обороны России верили все — жизнь показала, что самые дубовые здесь всегда оказывались и самыми несгибаемыми, поэтому бумаги ГКО охотно покупали во всем мире.
Однако не все коту масленица. Экономика, совершенно вышедшая из-под контроля, рванулась и понесла, в результате чего в один прекрасный день рубль, доселе стоявший по стойке «смирно», упал и больше не отжался. Доллар же совершил подъем переворотом и поднялся за один день в три раза. Этот августовский день 1998 года Миша не забудет никогда. Лейтенанта Кириенко пропустили через роту кремлевских курсантов и сослали в трехмесячный наряд по роте, где его перестало быть видно и слышно. Мишу вызвали на самый верх и напрямую спросили:
— Разговорник у тебя есть?
— Есть!
— Кое-что помнишь по-ихнему?
— В пределах!
— Поедешь разбираться, чтобы с нас долг не требовали. Сам видишь — мы своим-то платить не можем. Администрация на урезанном довольствии сидит, гречка кончилась, в министерствах перешли на гороховый концентрат. Переводчика с тобой послать не можем — еле наскребли на билет для одного. Что хочешь делай — умоляй, угрожай,— но только чтобы отсрочили платежи! Без договора не возвращайся — на очке сгноим. Кру…
На звуке «ом» Миша уже вылетел за дверь, поскольку ни гнить на очках, ни умирать на тумбе, ни вешаться в сушилке ему совершенно не улыбалось. И пока все его министерство, завистливо глядя Мише вслед, зубными щетками отскребало кремлевский плац в отместку за свое легковерие, лейтенант Миша — Два Процента уже летел в страны хищного капитала — выпрашивать отсрочку по долгам. В самолете он лихорадочно припоминал содержимое разговорника: мать, отец… где тут у вас дорога на Берлин, штаб, полиция, водокачка… банки, мосты… вольно, отставить… караул! устал…
Казарма, в которой Мише предстояло вести переговоры, была оборудована по последнему слову техники. Пахло в ней не портянками и ружейной смазкой, как в Кремле, а дорогим парфюмом («Сволочи, чем сапоги смазывают!» — успел подумать Миша). Пайка, поданная к столу, была скромна, но все-таки больше кремлевской. Мишина попытка выполнить его фирменный «подход к начальнику сняв головной убор в полуприсяде», который всегда так умилял президента России, была в корне пресечена: его похлопали по плечу и предложили садиться.
«Подкупают»,— мелькнуло в Мишиной голове. Он решил держаться до конца.
— Кто ваш командир?— напряженно спросил он у соседа по переговорному столу. Сосед кивком показал на Мишиного визави — судя по виду, типичную американскую воротилу.
— Чем вы объясняете происшедшее в российской экономике? Почему премьер Кириенко отказался продолжать выплаты по внешним долгам?— спросил доброжелательный, но строгий старик в золотых очках.
Под его взглядом Миша совершенно смешался и в ужасе осознал, что не помнит по-английски почти ни слова, а те немногие фразы, что еще остались в его сознании, совершенно утратили смысл. Устав в таких случах рекомендовал проявлять разумную инициативу, то есть действовать наугад, методом научного тыка.
— Так чем вы объясните решение президента Кириенко?— строго повторил очкастый. Миша с трудом понял его слова, уловив только «почему» и «Кириенко».
— It is a boy,— испуганно пролепетал лейтенант.
Очкастый удовлетворенно кивнул. Похоже, он ждал именно такого ответа.
— Говорят, всем в России заправляет кремлевская семья?— спросил он суровее прежнего. Миша уловил знакомое слово «семья».
— Я имею семья, имею мать, все работаем на заводе!— воскликнул Миша.
— Всем трудно, голубчик,— улыбнулся очкастый. Ободренный его улыбкой, Миша зачастил:
— Вот конь, вот корова, а я голоден! Где еда? Я хочу пить!
— Угощайтесь,— очкастый придвинул к Мише еще одну тарелку, чем ободрил его окончательно.— А все-таки: будет ли рубль когда-нибудь расти?
— Лечь-встать!— скомандовал Миша сам себе и тут же выполнил скомандованное.
— Н-да,— скептически вздохнул очкастый.— А как вы оцениваете нынешнее состояние российской экономики?
— Это поле еще не вспахано,— пискнул Миша.
Старик снова кивнул, словно получив подтверждение своих мыслей.
— И как вы думаете выходить из кризиса?
Вопроса Миша не понял и потому счел за лучшее на всякий случай скомандовать «Правое плечо вперед!», что почему-то обрадовало очкастого больше всего. «Ятак и думал, что Россия не откажется от правого курса!» — бросил он через плечо кому-то из коллег и продолжил расспросы.
— А все-таки: когда вы думаете возобновить платежи?— уставился он на Мишу, но тот уже расхрабрился и чувствовал себя вполне свободно.
— Где у вас тут банки, мосты, телеграф!— кричал он.— Полиция!
«Полиция собирается национализировать „Мост-банк“,— догадались вездесущие журналисты и побежали в свои информационные агентства.
— Равняйсь, смирно!— кричал Миша.— Руки вверх, сдавайтесь! Вы окружены, мы всем гарантируем жизнь!— Мозг его под действием съеденного работал с небывалой активностью и выдавал весь разговорник практически подряд.— Бросайте оружие, мир, дружба! Млеко, курка, яйки,— вспомнил он в совершенной уже прострации и отключился, но и отключившись, продолжал говорить.
— Они угрожают,— прошептал на ухо очкастому его ближайший советник.— С голодными и злыми русскими лучше не шутить!
Миша тем временем выскочил из кресла и уже принялся ходить по залу заседаний строевым шагом, да так, что фужеры на столе и подвески на люстре исполнили марш «Прощание славянки».
— Где тут советское посольство?!— выкрикнул он и в изнеможении рухнул в кресло. Его словарный запас был исчерпан.
— Ну зачем же сразу посольство,— с некоторой дрожью в голосе произнес очкастый.— Давайте обсудим условия… А то что же это так сразу — смирно, руки вверх… Значит, внутренний долг мы вам, так и быть, зачтем по прежнему курсу. Согласны?
— Йес!— воскликнул Миша, чей словарный запас был исчерпан.
— Вот и отлично. Очередной кредит получите через месяц, но под хороший процент. Процентов под сорок, я думаю… Только платежи возобновите, пожалуйста, к концу осени, а то мы будем вынуждены применить санкции…
— Й-йес!
— И, конечно, нам необходимы гарантии, что в условиях экономического кризиса в России не произойдет коммунистического переворота и к власти не придут коммунисты.
— Йййес!— рявкнул Миша так, что три фужера рухнули на паркет.
— Видите, голубчик! Всегда можно договориться!— подытожил очкастый.— Главное только — правильная ориентация вашей экономики. Вы каким курсом намерены следовать?
— Где тут дорога на Берлин, Нью-Йорк, Вашингтон!— крикнул Миша. Очкастый был им совершенно очарован.
— А это — лично от меня, вашей семье,— произнес он прочувствованно и протянул Мише пакет, наполненный, судя по запаху, продуктами.— Матка, млеко, курка, яйки… хо-хо!
С блеском выполнив поручение, Миша вернулся на родину триумфатором. Его зачислили в образцовые переговорщики. Деньги хлынули в Россию бурным потоком, выпуск ценных бумаг Государственного Комитета Обороны возобновился, Миша получил еще одну звездочку на погоны, а идея насчет национализации «Мост-банка» с помощью полиции, озвученная западной прессой, так понравилась Мишиному начальству, что вскоре была осуществлена. Мишу же торжественно перевели в деды: он получил положенное число ударов пряжкой по филе и целый ряд небывалых прежде привилегий. Теперь ему подчиняется весь совет министров, то есть весь ефрейторский состав. В обязанности Миши, как и прежде, входит бодро выкрикивать на парадах свое любимое слово.
— Что, орлы, есть ли у нас план?— спрашивает подполковник из бывших особистов, обходя строй и проверяя начищенность блях.
— Есть!— рапортует Миша.
— А промышленный подъем?
— Й-есть!
— А экономический рост?
— Ййй-есть!— вытягивается премьер в струнку.
— Это дело,— снисходительно говорит подполковник, поглаживая впалый живот.— Эй, кто там… как тебя… старший прапорщик Волошин! Скажете ему там, чтобы на ужин выписали лишнюю банку килек в томате… Ладно, ладно, не благодари…
В последнее время вся Россия резко озаботилась проблемами своей государственной символики. Все сидят, репу чешут: какой бы это нам гимн измыслить? Тысячами гимнов завалили все редакции, телевидение и президентскую администрацию, откуда все это богатство мало-помалу стекается в клиническую больницу имени Кащенко: там очень благодарили за такой материал.
Путин, Касьянов, Лесин и прочее правительство, что-нибудь смыслящее в идеологии (а в идеологии у нас смыслят все), запершись в Георгиевском зале, без устали решали вопрос о судьбе государственного гимна.
— К вам творческая интеллигенция,— робко доложил Волошин, просовываясь в дверь.
— Чего хотят?
— Хотят старый гимн,— дрожащим голосом сообщил Волошин.
— Выдай по конфете и скажи спасибо,— отрубил Путин.— Заняты мы.
Через некоторое время Волошин опять робко поскребся в дверь.
— Ну кого еще черт несет!— с неудовольствием отозвался Путин.
— Тво… творческая интеллигенция!— заикаясь от страха, признался Волошин.
— Так ведь одна была уже!
— Нет, эта другая! Они требуют по… поменять гимн…
— Скажи, чтоб не раскалывали нацию! Выдай текст моего обращения, напои чаем и гони в шею…
— Есть,— пискнул Волошин и исчез.
— Черт его знает что такое,— выругался сдержанный Путин.— Развелось творческой интеллигенции — сегодня одна, завтра другая… Ну где, где я возьму такую вещь, которая бы нравилась всем?
— Вы,— с готовностью подсказал Касьянов.
— Да знаю я,— отмахнулся Путин.— Но я же не песня! А где мне взять такую песню?!
— Надо подумать, что у нас все любят,— предложил Лесин.
— Еду,— подсказал Швыдкой.
— Еда… да… это вполне может быть национальной идеей… Но какая у нас национальная еда?
— Хлеб!— воскликнул Касьянов.— Хлеб наш насущный даждь нам днесь… Кажется, есть такая песня, только не помню, где я ее слышал.
— В церкви,— скромно заметил присутствовавший тут же Патриарх.— Это уже наш гимн, так что вам он не подходит.
— Ну тогда картошка! Ах, картошка, объяденье-денье-денье, пи-онеров идеал, ал, ал! Тот не ведал наслажденья, денья, денья, кто-о картошки не едал, дал, дал!
— Пионеров отменили,— вздохнул Путин.
— Ну так что же!— загорелся Лесин.— По-моему, все равно отлично! Что любит весь наш народ? Мультики любит весь наш народ! Насчет всего остального расходится, но насчет мультов — это я вам точно скажу, очень они это обожают! Я еще когда в «Видео интернешнл» работал, все искал позитивные символы для рекламы,— мультики очень хорошо идут, проверено опытом!
— Это мысль,— медленно произнес Путин, и все насторожились.— Это серьезно. Ну-ка, кто что помнит из мультфильмов?
— Чунга-чанга!— громко и фальшиво запел министр Иванов.— Наше счастье постоянно, жуй кокосы, ешь бананы, жуй кокосы, ешь бананы, чунга-чанга! Тут вам и еда, пожалуйста…
— Но это не наша еда,— сурово оборвал секретарь Совета безопасности Сергей Иванов.
— Господи, да мы позвоним Михалкову — он нам все перепишет! Например: наше счастье постоянно, жуй картошку, ешь сметану…
— А как же «синий небосвод, лето круглый год»?— насторожился Швыдкой.— Песня бодрая, оптимистическая по духу, но сами понимаете… выглядит как лакировка…
— «Серый небосвод, Путин круглый год!» — пропел Касьянов и покраснел от смущения.
— Нет, не пойдет,— решительно высказался Путин.— Там есть строчки, которых не поймет мировое сообщество. «Чунга-чанга, кто здесь прожил час — никогда он не покинет нас».
— И что такого?— не понял Иванов.
— Может быть воспринято как намек на Поупа.
Все склонили головы перед мудростью руководителя. Повисла пауза, пролетел тихий ангел. Рушайло радостно улыбнулся — он знал, что в такие минуты рождается новый милиционер.
— Мы в город изумрудный идем дорогой трудной!— тонко запел вдруг Швыдкой.— Идем дорогой трудной, дорогой непрямой! Заветных три желания исполнит мудрый Гудвин…
— Их у них у каждого триста тридцать три и еще останется,— мрачно заметил Шойгу. Он присутствовал на собрании по праву — сумел доказать президенту, что отсутствие гимна является чрезвычайной ситуацией. В последнее время в стране вообще было не продохнуть от спасателей — они делали за детей уроки, вытирали им попу и переводили стариков через улицу. Страна кишела чрезвычайными ситуациями.
— Но главное — что дорогой трудной, дорогой непрямой!— упорствовал Швыдкой.— Надо сориентировать народ на то, что облегчение наступит нескоро и будет завоевано тяжким трудом…
— Нечего, нечего,— отмел идею Иванов-безопасный.— Некоторых членов правительства… и, между прочим, не последних его членов… уже и так внаглую называют железными дровосеками. Лес, мол, рубят, щепки летят… Не говоря уже о том, что это чуждая нам песня девочки из чуждого нам города Арканзаса.
— Мы плывем на льдине, как на бригантине!— осенило Шойгу.— Я только что из Приморья, там это чрезвычайно актуально! Не забывайте также, что правящая партия называется «Медведь», и песня «Колыбельная медведицы» для российского народа, чьим символом вообще полноправно стал хозяин тайги, вполне актуа…
— Там слова-то какие?— перебил Путин.
— Ложкой снег мешая, ночь идет большая,— с готовностью запел Швыдкой, укачивая воображаемого Умку.— Что же ты, малышка, не спишь? Спят давно соседи, белые медведи… ну ничего, это мы переправим на «бурые»… Поскорей усни, малыш. Мы плывем на льдине, как на бригантине, по седым суровым морям, и всю ночь соседи — белые медведи — светят да-альним ко-раблям…
Присутствующие всплакнули. Снова повисла тишина, и сквозь слезы улыбнулся Рушайло.
— Нет, это не годится,— признал Путин.— Не внушает бодрости. Хотя тема медведя, что говорить…
— Хорошо живет на свете Винни-Пух!— зачастил Иванов-иностранный.— Оттого поет он эти песни вслух! И неважно, чем он занят, если он худеть не станет, а ведь он худеть не станет… если, конечно, вовремя подкрепиться… да!
— Это уместно,— кивнул Швыдкой.— Только вместо «Винни-Пух» — что-нибудь другое. Например: хорошо живет на свете наш народ, оттого он песни эти вслух поет! И неважно, чем он занят, если он худеть не станет…
— Стыдитесь!— воскликнул Шойгу.— Вы готовы встать при словах «Если я чешу в затылке, не беда. В голове моей опилки, да-да-да»?!
— Но это же все заменимо!— настаивал министр культуры.— Например: «В голове моей идея!»
— О да,— железным голосом заметил Сергей Иванов.— А где вы в таком случае чешете? В голове моей идея, оттого чешу…
— Довольно!— воскликнули присутствующие, привыкшие понимать друг друга с полуслова.
— Ничего на свете лучше нету, чем бродить друзьям по белу свету!— истошно заголосил Касьянов.— Тем, кто дружен, не страшны тревоги, нам любые дороги…
— Налоги,— веско вставил Починок.
— Нам любые дороги нало-оги! Ло-ло-ло-ло-ло-ло!— бодро подхватил кабинет министров.
— Господа!— осадил их Лесин.— Вы готовы навязать стране песню, которую исполняют в числе прочих осел и петух?
— Но ведь главное — текст!— не сдавался Касьянов.— Мы свое призванье не забудем, смех и радость мы приносим людям…
— Вы намекаете на то, что Россия — посмешище всего мира?!— вскочил Иванов-иностранный.
— Но ведь главное — про дворцов заманчивые своды! Они нам не заменят никогда свободы!— вступился за босса Кудрин.
— Это еще вопрос,— задумчиво произнес Путин.— Это еще как посмотреть.
Присутствующие вновь потупились.
— Я знаю, я знаю!— осенило Кудрина.— Все желтеет кругом и уходит лето, неприятность эту мы переживем! Песня кота Леопольда! Очень оптимистично и годится на все случаи, включая дефолт.
— Дефолт уже был,— напомнил Илларионов.
— Мало ли,— уклончиво ответил Кудрин, все-таки немного разбиравшийся в экономике.— Кроме того, лозунг «Ребята, давайте жить дружно!» отлично вписывается в парадигму наших отношений с мировым сообществом…
— Не уверен,— жестко заметили в один голос оба Иванова.
— И вообще — государственный гимн от имени кота с сомнительным иностранным именем… — поморщился Путин.— Неактуально.
— Хорошо, хорошо!— закричал Лесин.— Я нашел! Крошка-енот! Это, конечно, тоже не совсем наше, но в крайнем случае мы задним числом переделаем мультик! Будет енотовидная собака, она у нас водится, сам охотился! «От улыбки станет всем светлей, и слону, и даже маленькой улитке! Так пускай повсюду на земле, словно лампочки, включаются улыбки!» Это и Чубайс одобрит!
— Чубайс не одобрит,— покачал головой Касьянов.— Что я, Чубайса не знаю? Во времена веерных отключений петь про лампочки…
— Ну ладно, это же не главное там! Главное — «И тогда наверняка вдруг запляшут облака, и кузнечик запиликает на скрипке!»
— С голубого ручейка
Начинается река,
Ну а дружба начинается с улыбки!—
хором запели члены правительства и пустились в веселый хоровод.
— И все-таки,— отдуваясь, произнес Путин,— это не вполне соответствует духу новой российской государственности. Мы вовсе не собираемся всем улыбаться. Мы хотели бы некоторым улыбаться, а некоторым нет. Наше государство, как ежик, к одним должно поворачиваться мягким брюшком, а к другим — воинственными иглами…
— Я знаю песню Ежика!— завопил Починок.— Облака, белогривые лошадки! Облака, что вы мчитесь без оглядки! Мимо белого яблока луны, мимо красного яблока заката…
— Явлинскому предложите этот гимн,— брезгливо поморщился Шойгу.
— Лично я,— вступил Рушайло, до тех пор не рисковавший участвовать в обсуждении,— подумал бы над тем, чтобы создать позитивный образ милиционера. Вот послушайте: «Собака бывает кусачей только от жизни собачьей… Никто не хватает зубами за пятку, никто не кусает гражданку лошадку и с ней гражданина кота — когда у собаки есть плошка и миска, ошейник, луна и в желудке сосиска…»
— Да,— кивнул Путин.— Но вы забываете, что милиция составляет хотя и самую доблестную, но все же не самую большую категорию нашего населения. К сожалению,— подчеркнул он.— И мы будем работать над исправлением этого положения. Но пока это не так…
— Я Водяной, я Водяной, никто не водится со мной,— запел Иванов-иностранный, вспомнив свой жалкий вид во время последнего европейского турне.— Эх, жизнь моя жестянка, ну ее в болото! Живу я как поганка, а мне лета-ать, а мне лета-ать…
— Песня,— пылко заметил Швыдкой,— должна вызывать чувства добрые! Напоминать о малых сих, которым каждый обязан по мере сил помогать! Вот, например, у меня в детстве была любимая песня — «Висит на заборе, колышется ветром…»
— Колышется ветром бумажный листок!— подхватил Шойгу.
— Пропала собака! Пропала собака!— с чувством поддержал Рушайло.
— Пропала собака по кличке Дружок!— завыл кабинет.
И странное дело! В этом пении все яснее и отчетливее прослеживались контуры другой мелодии, которая мощно и победительно поплыла над Георгиевским залом:
Щенок белоснежный, лишь рыжие пятна,
И Ленин великий нам путь озарил!
Он очень занятный, он очень занятный,
На труд и на подвиги нас вдохновил!
Все встали — без команды, не сговариваясь. Национальная гордость заиграла на лицах.
Да здравствует созданный волей народов!
И буквы и строчки заплакали вдруг:
Союз нерушимый республик свободных,
Вернись поскорее, мой маленький друг!
Сла-а-вься, Оте-чест-во…
— Ф-фу,— проговорил Путин после паузы.— Прошу садиться. Волошин, перо и бумагу.
Выскочивший из-за двери Волошин с готовностью разлетелся к президенту с бумагой и золотым пером.
— Вот была песня,— решительно сказал Путин.— Гонишь ее в дверь — она в окно влетает. Нет, мальчики. Такая уж, видно, наша судьба. Вносите в Думу старый вариант Александрова, слова мы потом коллективно подберем.
В некотором царстве, некотором государстве была обильная земля и совсем не было порядку, как то заметил остроумнейший из ее летописцев. Земля исправно родила из года в год, народ же, ее населявший, был голоден, бос и малокультурен. Правители правили, бунтовщики бунтовали, народ безмолвствовал, но ничего не менялось. Лучшие умы государства затупились, пытаясь постичь такой порядок вещей, что дало повод тишайшему из поэтов той земли сочинить тезис об ее умонепостигаемости.
Причина умонепостигаемости лежала в том, что земля сия была в общем мироустройстве контрольною делянкою, на которой, в отличие от других делянок (называемых опытными), дикая растительная, животная и социальная жизнь происходила сама по себе. Никто ею не управлял, никто не направлял и не ставил над нею экспериментов, что само по себе уже было грандиознейшим экспериментом мироздания, ибо все то, чего с дикой жизнью не делали извне, она проделывала над собою сама. А потому всякий правитель сей земли, заступая в должность, получал знамение.
Каждый из правителей перед упомянутым заступлением отлично знал, чего он хочет и что сделает. Но заступив, совершенно терялся и начинал делать вовсе не то, что собирался, и не то, что ему советовали, и не то, что следовало бы, и уж совсем не то, что можно вообразить в рамках здравого смысла.
Все дело в том, что после коронации, или заседания Боярской думы, или Президиума Верховного Совета, или инаугурации, когда новоиспеченный правитель приходил в себя и взволнованно, как новобрачная, пытался осознать, что же с ним такое случилось, на стене его спальни проступали горящие буквы. Одни правители звали охрану, другие крестились, в ужасе вспоминая «мене, такел, фарес», третьи пытались сбить пламя одеялом. Невзирая на эти мероприятия, пламя не угасало, а только расползалось на всю стену грозным предостережением:
«НИЧЕГО СДЕЛАТЬ НЕЛЬЗЯ».
Правители по-разному воспринимали его. Иные игнорировали, как самый решительный из ее государей, именем Петр, иные соглашались, как самый нерешительный, именем Николай, но кончалось это обычно одинаково: большой кровью. Правители продолжали править, земля — родить, народ — голодать и безмолвствовать, и ничего не менялось. Пока наконец хитрейший из правителей той земли, именем Владимир, не догадался, что вся беда оттого, что земля родит. Ибо землю надо пахать, сеять, орошать и снимать урожай, который в итоге обходится гораздо дороже, чем закупки оного в других землях. То град, то засуха, то саранча, то заморозки, техника ломается, живая сила пьет по-черному, стало быть, надо просто покупать все за границей. Землю взять измором, а привычку к ее обработке искоренить. Деньги же следует брать в долг, отдавать со следующего займа, а еще лучше — объявить дефолт и не отдавать совсем ничего.
С тех пор землю стали морить, а земледельца отучать от его вредной привычки. С урожаями боролись: в этой земле издавна всякий аграрный труд воспринимался как страдание, «страда», борьба, война и прочая неприятность. Запевая «это есть наш последний и решительный бой», люди выходили на поле брани. При хитрейшем правителе отняли у земледельца борону и лошадь. Аграрии, однако, продолжали пахать, а земля — родить. Тогда землю отняли, поделили, а поделенное снова отняли. Земля не поняла и продолжала свое. Тогда взялись за земледельцев: частью расстреляли, частью сослали, а прочих посадили. Однако все ж родит земля, и ничего ей не делается.
При свирепейшем правителе отнимать было уже нечего. Потому стали бороться с земледельцами, усиленно сажая их, стреляя и моря голодом. Оставшимся дали по рукам и строго-настрого приказали сидеть, не рыпаться, а еще лучше — сдохнуть. Многие послушались. Земля тем не менее продолжала родить. Тогда настроили на сей земле вонючих и вредных производств, для коих стали из нее выкапывать все что можно. Замусорили ее, раскопали и бросили, закоптили и отравили, залили кровью на три локтя. Земля стонала, но продолжала родить. Может, и перестала бы наконец, но тут скончался свирепейший.
За ним воцарился простодушнейший. Землей он распорядился просто: на негодных землях посадить нужное, на хороших — невозможное, причем и то и другое обильно залить ядохимикатами. Это был самый простой и умный план из всех: негодные земли давали чрезвычайно тощую пшеницу, на хороших росли южные культуры, чахлые, изнемогающие и грустные, как выпускница университета, приехавшая учительствовать в деревню. Выжившие земледельцы сбежали от этих нововведений в города, а те, что остались, запили втрое против прежнего. Земля, однако, продолжала родить.
Благостнейший правитель стал решать эту проблему просто: он не стал ее решать. Получив откровение, что ничего сделать нельзя, он и не стал ничего делать. Главное для него было, чтоб не было войны. При нем все пошло именно так, как должно идти на контрольной делянке: все делалось само по себе. Вонючие и вредные производства задымили небо, завоняли леса, загадили реки и озера. Ядохимикаты отравили почву. Земледельцы спились. Войны, правда, не было, и земля по-прежнему родила.
Цивилизованнейший из правителей, получив знамение, поразился. Земля все еще родила, как ни боролись с нею, и родила не только хлеб, почти уже изведенный, но и смородину, и яблоки, и сливы, и виноград. А земледелец был по-прежнему жив, гнал себе из этих плодов земных самогон, благодушествовал и не собирался исчезать как класс. Вознегодовал цивилизованнейший, и в одночасье исчезли с лица земли и виноградники, и яблоневые сады, и вишневые, и сливовые, и черноплодные кусты, и даже ни в чем не повинные крыжовенные посадки. И стало лицо земли старым, некрасивым и морщинистым. Земледелец же махнул рукою и стал гнать самогон из подручного, ни на что уже не пригодного сельхозинвентаря: лопатовку, мотыговку и граблевку. Земля повздыхала, но продолжала родить. Тогда над нею бабахнул взрыв, отчего родить она стала двухголовые грибы и ядовитую землянику размером с тыкву. Впрочем, родить не переставала, и даже вдвое противу прежнего.
Предпоследний правитель, непредсказуемейший, почти довел дело до конца, полностью воплотив в жизнь давно придуманную схему: сами не работаем, еду покупаем, деньги берем в долг, долгов не отдаем. Земледельцы наконец перевелись: иные умерли от старости, иные от пьянства, иные переквалифицировались в коммерсанты. Земля, брошенная без попечения, покрытая мазутом, ржавым железом и радиоактивными отходами, шлаком, пылью, битым стеклом и смятым пластиком, бытовым мусором и просто матом, отчего-то по-прежнему продолжала родить. На борьбу с катастрофически высокими урожаями были брошены все силы. То есть все, кто имел хоть какие-то силы убрать этот урожай, были брошены без техники, денег и горючего. Газеты из года в год с надеждой предполагали, что зимой будет голод, но большого голода так и не было.
Тогда создали Аграрную партию в надежде таким образом отвлечь немногочисленных уцелевших аграриев от земли. Аграрии дрались между собою и с другими за влияние в парламенте, кресла, столы и таблички на дверях, затем собрались восстанавливать каких-то железных истуканов, не столь давно поверженных, всеми силами оттаскивая земледельцев от земли. Она, вздохнув с облегчением, произвела на свет очередной урожай. Прожженейшие предлагали всю землю продать, чтобы было на что покупать еду. Радикальнейшие — отдать ее всю под рекламную площадь. Угрюмейшие ни того, ни другого не позволяли, а предлагали снова все отнять и поделить. Отнято и поделено же было столь многократно и безрезультатно, что всем эта процедура порядком надоела. Тем паче что ничего от этого не менялось и земля все так же родила.
Глядишь, еще два-три года, и она поняла бы, чего от нее хотят, и усохла бы, но тут непредсказуемейший подал в отставку. Он лучше всех понял, что сделать ничего нельзя, и многолетнее ничегонеделание страшно утомило его.
За ним пришел долгожданнейший, облеченный народным доверием и сгибающийся под тяжестью возложенных на него надежд. «Ничего сделать нельзя» — прочел он огненные буквы на своей стене и задумался. «Не может быть, чтоб нельзя,— сказал он сам себе.— Это все оттого, что был хаос. Должен быть порядок». С тех пор долгожданнейший стал сам ездить по полям и половину повытоптал. Подстригал пшеницу и подравнивал рожь, калибровал картофель, проводил совещания и давал указания. Стоило же ему только воротиться домой, как все зарастало. На другой день, едва выехав за черту столицы, он снова видел тот же хаос: порядок был порушен, картошка была неодинаковая, земледелец валялся хмельной и пел похабные песни, земля же исходила изобилием.
«Надо что-то с этим делать»,— сказал долгожданнейший себе под нос.
— Премьера бы ко мне. Порядок будем наводить.
Не успел он это произнести, а соответствующие службы — вызвать премьера, как прямо из пола у ног долгожданнейшего выросла огромная спелая фига и сунулась ему под нос, раскачиваясь для ясности. Вождь сорвал фигу и задумчиво вкусил. В нем совершалась внутренняя работа.
— Приятного аппетита,— пожелал премьер, сохраняя на лице выражение деловитой независимости.— Станем упорядочивать?
— Накося выкуси,— дружелюбно предложил долгожданнейший, протягивая ему спелую фигу. В это время потолок кабинета разверзся, и в трещины свесилась гирлянда винограда «дамские пальчики».
Премьер откусил от фиги, потом доел ее до конца, и лицо его озарилось. Оставив папки с важными бумагами, он стремительно направился к шкафам вишневого дерева, быстро покрывавшимся листвой, кружевными цветами и рубиновыми ягодами. В коридоре охрана кидалась спелыми манго.
Спустя неделю всякий подъезжающий к столице был бы потрясен, но к ней попросту никто не подъезжал. Народ лежал в огородах под раскидистыми малосольными огурцами, распевая песни. В рот лежащим валились помидоры, зеленый лук и молоденький чесночок. В полях стеной стояли пшеница, рожь и ячмень. В густых овсах сидел депутат парламента, известный непримиримостью, бровями и рабочим происхождением, хватал медвежьими лапами овес и высасывал сладкое овсяное молочко. Вице-спикер Думы с визгом обтрясала мощную сливу, увешанную плодами и остальными вице-спикерами. Над гречихой весело жужжала Аграрная партия.
Столицу скрывали заросли фруктовых садов, над башнями Кремля вился усатый горох. Золотистое облако пчел колыхалось над городом. Долгожданнейший бродил по древним палатам, околачивая груши. Правительство объедалось малиной. Фракции Госдумы разделились по интересам: яблочники объедали белый налив, красные — смородину, либеральные демократы — клубничку. В министерствах обрывали гуаву, апельсины, ананасы и папайю. На потолке Андреевского зала горела надпись:
…
«ТЕПЕРЬ НИШТЯК»
Ее никто не видел, ибо она была скрыта густыми зарослями банана и авокадо.
Путину все надоело. Сидит хмурый, с документами не работает, от еды отказывается. Дзюдо забросил, властной вертикалью не интересуется, об олигархах слышать не хочет. Строев ему предлагал свои полномочия и Орловскую область в придачу, Илюмжинов уговорил сыграть с ним в шахматы и дал себе поставить детский мат, Селезнев принес коллективное письмо от Думы с предложением самораспуститься, олигархи сложили у ног все богатства мира, только по чуть-чуть себе в оффшорах оставили,— не радуется Путин.
— Ну вас,— говорит,— всех. Надоели вы мне совершенно. Еще вчера я был ваша надежда и кумир нации, а теперь связали вы меня по рукам и ногам. Направо пойдешь — слева взвоют, генералы обидятся. Налево пойдешь — олигархи Западом пугают, пресса о зажиме кричит. Вам и порядок надо, и свободу, и чтоб было все. Не знаю я, что с вами делать. Отвяжитесь все от меня.
В Кремле воцарилось уныние, а Путин с тоски другим президентам СНГ звонит, летучку проводит:
— Что, Гейдар Алиев, и у тебя те же проблемы?
— Не говори,— отец всех азербайджанцев отвечает.— Порядок-то порядок, но говорят, что я оппозицию зажимаю… Слушай, какая оппозиция, зачем оппозиция? Нет, им надо оппозиция…
— И у меня до сих пор не пойми что делается,— Шеварднадзе сетует.
— И у меня! И у меня! И у меня!— это Казахстан с Молдовой подключились, и бацька Лукашенко громче всех жалуется. Он столько дубинок излохматил об оппозицию, в стране каучука столько нет, сколько ему надо на разъяснительную работу с этой оппозицией,— а им все чего-то неймется. Ходят маршем по проспекту Франциска Скорины туда-обратно, расходиться не хотят. У одного Ниязова все хорошо — уже и к лику святых причислен, и бесноватых взглядом исцеляет, но и ему снятся сны о чем-то большем. Мавзолей хочет, как у Тимура, а какой мавзолей, пока он жив? Неувязочка. Плов не греет, манты не радуют.
— Неблагодарные у нас народы!— резюмирует Путин.
— Золотые твои слова, Владимир Владимирович!
— Но я, братцы, знаю выход!
— Какой?!— хором заинтересовались президенты СНГ.
— А вот погодите.
Ободрился Путин. На работу вышел. Вызвал в Кремль Михаила Сергеевича Горбачева.
Долго гадала пресса: с чего бы это устроили ту встречу десятого августа? Горбачев девять лет в Кремле не был, бородинского ремонта не видел, по вертушке не звонил,— забыл уж, где что. Провели его к самому Путину. Что ж он хочет, думает Горбачев, чего они тут еще удумали? То ли Фонд отнимут? То ли в правительство зовут? То ли, чем черт не шутит, хочет он мне передать бразды?
— Ну вот что, Михал Сергеич,— Путин говорит.— Мы с вами оба люди советской закалки, нам друг перед другом нечего экивоки разводить. Рассказывайте, как вы в девяносто первом власть сбагрили и руки умыли.
— Что такое, ничего не знаю,— отвечает первый и последний президент СССР и еще полчаса развивает эту тему.
— Ладно, ладно,— Путин перебивает.— Вы это все рассказывайте съезду народных депутатов восемьдесят девятого года. А я тогда в органах работал, мне не надо.
— А,— Горбачев говорит.— Я и забыл совсем. Ладно, поговорим как серьезные люди.
— А если как серьезные, то давай рассказывай.
— А чего рассказывать-то?— Горби отвечает. Сразу суховатый стал, подобранный — не узнать его.— Ситуация ровно как сейчас — ты не маленький, сам помнить должен. И порядку хотят, и свободы. Тут я и дотумкал: а вылезайте вы сами как хотите! Вызвал к себе этих… Янаева — он мой вице был, ежели помнишь… Пуго, Крючкова… Все на одно лицо, и у всех руки трясутся. Только один выделялся — ну этот-то, премьер-то… На ежа гигантского похож, говорящего…
— Павлов,— кивнул Путин.— Его так и звали: толстый ежик вынул ножик.
— Ага. Вызвал и говорю: вы меня к порядку подталкиваете? Очень прекрасно. Вот вам вся власть советам, делайте что хотите, я с удовольствием самоустранаюсь. Меня замучил радикулит. Я в Форос лечу. Ты хоть знаешь, как Форос расшифровывается-то?
— Нет,— удивился Путин.— Борис мне ничего такого не говорил…
— Да откуда ему знать,— Горбачев усмехается.— Он же там и не был никогда. А ФОРОС, ежели хочешь знать,— это Федеральный Округ Российских Отвергнутых Спасителей. Это я его так назвал,— и он гордо подбоченился.
— И что ты там делать собирался?
— Как что? Жить себе в свое удовольствие… Пусть народ решает, верно? Захотят диктатуры — пожалуйста, мне же спокойнее. А не захотят — опять же неплохо, еще и вспоминать потом будут, как при мне все духом воспряли… В общем, плюнул и уехал. Но они, м…ки,— употребил прежнее словцо бывший президент СССР,— не удержали страну. Вот и получилось как получилось…
— Ничего,— сказал Путин.— Мои удержат. А то нашли себе, понимаешь, козла отпущения…
— Я знал, что ты так и сделаешь,— кивнул Горбачев.— Я только не думал, что в Форосе. Мне показалось, тебе Корея больше понравилась…
— Голодно в Корее,— признался Путин.— И телевидения одна программа всего.
— В Форосе пять,— гордо сказал Горбачев.— Одна — украинская. А НТВ не берет.
— Отлично!— восхитился Путин.— Знаешь, я и повод нашел достойный. Саммит СНГ. Этим же, в бывших республиках, тоже все надоело. Оппозиция замучила, террористы, вторжения… Пусть народ решает, правильно я говорю?
— И то,— кивнул Михаил Сергеевич.— Только ты не думай — они теперь, девять лет спустя, вряд ли свободу выберут.
— Так я о чем и говорю!— радостно воскликнул Путин.— Но тогда это будет уже их выбор, верно? Тут-то я всю эту говорильню и прикрою… Только ты уж расскажи мне, как там все устроено. Я ведь там не был никогда, у нас после тебя туда ездить не принято…
— Охотно,— согласился Горбачев.— Я там все помню как сейчас. Это ж не Кремль — место отличное, вспомнить приятно. Смотри,— он начертил на листке с шапкой «Президент РФ» четкий и аккуратный план.— Тут пляж. Под четвертым волноломом от ограды найдешь кнопку. Нырять можешь? Отлично. Этой кнопкой отрубишь всю связь. Здесь дом, в нем диван. Под диваном выступ. Нажмешь на выступ — отрубится вертушка. Тут кухня, там столовая, здесь один клозет, здесь другой…
— Это мне даже многовато,— усмехнулся Путин.
— Не боись, президенты СНГ как узнают — очередь выстроится,— добродушно усмехнулся Горби. За эту усмешку его обожал весь мир, и особенно Маргарет Тэтчер.— Они народ такой: нажми — и брызнет…
Горбачев не успел выйти из путинского кабинета, как Владимир Владимирович, мысленно уже называвший себя вторым и последним президентом России, нажал на кнопку звонка, приводящего в действие силовиков. Тут же перед ним, как лист перед травой, встали Рушайло, Патрушев и Сергеев. Все трое на всякий случай написали завещания. Руки у них заметно тряслись, как у Чекалинского и Янаева в сходных ситуациях.
— Отставить страх,— сказал Путин.— Слушай мою команду. Восемнадцатого числа,— дату он подчеркнул повышением голоса,— я улетаю в Форос. Радикулит замучил, и вообще,— он встал и демонстративно закряхтел.— В это время в стране заявляет о себе заговор военных. Рушайло, остаешься за главного.
— А Касьянов?— привычно вспомнил о субординации министр внутренних дел.
— Касьянов отдыхает. Слаб в коленках, подвержен влияниям и вообще знает языки. Еще Селезнева возьмите, Лужкова с Примаковым обязательно, ну и из министров кого-нибудь… подубоватее… Приготовьте расстрельные списки.
— Давно готовы-с,— услужливо склонился Патрушев и раскрыл перед Путиным папку. Путин пробежал ее глазами: Сергей Ковалев, Новодворская, Доренко, Черкизов, Шендерович, Немцов…
— Годится,— кивнул он.— Добавьте Николая Федорова, друга чувашей, и еще там парочку, которые в последнее время развизжались. Березовского можно, его всегда можно… Илларионова… Ну в общем, на ваше усмотрение — чтоб не стыдно Западу показать.
— Гусинского?
— Гусинского нельзя, он гражданин Гибралтара. Ты что, с Гибралтаром хочешь воевать? Ты, Рушайло, тут же штампанешь указ о закрытии ряда изданий. «Красную звезду» оставишь, естественно… Первым журнал «Фас» закроешь, небритого этого возьмешь и незаметно вышлешь, чтоб не очень разлаялся. В общем, сообразишь — полагаюсь на твою интуицию.
— «Эхо Москвы» прикрываем?— поинтересовался Рушайло.
— Ты что!— воскликнул Путин.— Я тебе прикрою! Откуда ты будешь свежую информацию получать?
Рушайло склонил голову в знак преклонения перед прозорливостью босса.
— Теперь запоминайте: план действий — простой и решительный. Чеченские горы срыть, сровнять с землей, а землю выжечь. Дальнейшую координацию возьму на себя. В Москве — чрезвычайное положение, пока я не сочту нужным вернуться. С Биллом и Тонькой договорюсь по возвращении, до этого они ничего не сделают… Телепрограмму — на усмотрение Сергеева, три канала оставить, остальные отрубить. Танки по Москве пускать ограниченно, у нас солярки мало, не мне вам объяснять. И смотрите у меня: удержите власть — я с вами. Еще и возглавлю Большой Закрут. Но не удержите — пеняйте на себя: выпорю как щенят, посажу и только через полгода амнистирую! Мемуары будете писать.
— А ва-ва-ва-ва-ва,— залепетали силовики.— А-ва-ва-ваше превосходительство! Мы тут с Чечней-то справиться не можем, а вы нам целую Родину!
— А кому сейчас легко?— парировал Путин.— Вас много, а я один. Кру-гом!
Силовики развернулись и на подгибающихся ногах вышли.
— Евгения Максимовича хочу,— сказал Путин в селектор. Примаков прибыл незамедлительно. В последнее время он выглядел все бодрей, ибо чувствовал, что климат в стране заметно улучшился.
— Евгений Максимович,— просто сказал Путин, крепко пожимая руку бывшему коллеге.— Я хочу, чтоб все было как было.
— Я никогда в вас не сомневался,— тепло откликнулся Примаков.
— Пришло время расплатиться за былые унижения, травлю и программу Сергея Доренко,— сказал Путин.— Вы готовы взять дело в свои руки?
Один раз, в августе прошлого года, Примаков уже был готов, и ничем хорошим для него это не кончилось. Но тут, кажется, дело было верное.
— В принципе… — начал он.
— Ну вот и прекрасно,— кивнул Путин.— Я уезжаю восемнадцатого августа. Надеюсь, пост премьера вас устроит?
— А Касьянов?— осторожно спросил Примаков.
— На ваше усмотрение,— поморщился Путин.— Почему это мы с вами должны думать о всякой ерунде? Вам ведь понадобится секретарь-референт? Он юноша резвый и представительный… Прозит!— и Путин налил Примакову несколько капель доброго французского коньяка.
Утро девятнадцатого августа в Форосе выдалось на диво ясным и теплым. Вечер президенты провели за прекрасно накрытым столом и поняли, что им друг с другом скучно не будет. Рано утром, пока все еще спали, Путин бросился в воду с четвертого волнолома, глубоко нырнул и нащупал кнопку. Форос оказался отрезан от мира.
За завтраком второй и, как он надеялся, последний президент России слегка надавил своей задней частью на диван, и вертушка послушно вырубилась.
— А не посмотреть ли нам, ребята, телевизор?— весело предложил Путин, ерзая на диване, чтобы отключить спецсвязь уже наверняка.— Александр Рыгорович, не сочти за труд, передай пультик…
Президенты с надеждой уставились в экран.
— Так что ты задумал, Владимир Владимирович?— радуясь возможности поговорить по-русски, спросил Кучма.
— Фейфас увнаеф,— процитировал Путин любимый анекдот. По всем каналам передавали «Лебединое озеро».
— Что ли умер кто, или что?— спросил наивный бацька Лукаш и подозрительно, как на призрак, посмотрел на Путина.
— Много будешь знать — перевыберут,— хохотнул Путин.— Лучше музыку хорошую послушай. Или ты русскую классику не любишь?
Лукашенко любил русскую классику, в особенности марш Черномора, и почел за лучшее промолчать.
— Па-ам! па-па-па-па-па-ам! Па-па-па-па-па-пам!— зазвучала главная тема, и на экране возник Евгений Болдин, специально отозванный из отпуска. Лицо его чуть подергивалось.
— Передаем последние известия,— начал он.— Сегодня в Москве образован Государственный комитет по чрезвычайному положению. Наш корреспондент побывал на его пресс-конференции.
На пресс-конференции, где вместо журналистов на всякий случай сидели переодетые в штатское курсанты Высшей школы КГБ, в любой момент готовые крикнуть «Давно пора», Примаков выглядел спокойнее всех. Остальные не могли удержать дрожи. Рушайло, впрочем, довольно прилично — хоть и без выражения — зачитал обращение к народу, сочиненное Павловским при соавторстве Кургиняна. Кургинян, как всегда, увлекся наукообразной лексикой, но в целом все звучало внушительно. Путин с радостью узнал о том, что тяжело болен и вернется к исполнению своих обязанностей, как только разрешат врачи.
— Здоровья вам, дорогой Владимир Владимирович!— не удержался после этого абзаца Рушайло и умоляюще поглядел в объектив.
Болдин зачитал прогноз погоды, добавив, что над всей Россией безоблачное небо,— и лучший балет Петра Чайковского возобновился с самого интересного места.
Повисло тягостное молчание.
— Ну, каков я?— Путин победоносно обвел глазами собрание.— Как вам это понравится? Сейчас и у вас начнется нечто подобное — они же знают, что мы все в Форосе… Пусть, пусть оппозиция порулит. А мы отдохнем. И увидим небо в алмазах.
Президенты СНГ недоумевающе переглянулись. Они поняли, что все всерьез.
— Сейчас, сейчас… я только в туалет,— засуетился Рахмонов, и его сдуло.
— Эк его разобрало!— усмехнулся Путин. Он вспомнил горбачевское предсказание и подивился мудрости предшественника своего предшественника.
Следом за Рахмоновым в туалет отпросился Лукашенко, за ним — Кучма, и скоро Путин остался перед телевизором один. Он посмеялся трусости коллег, но вскоре, будучи разведчиком-профессионалом, почувствовал неладное. Они слишком долго не возвращались.
— Эй,— позвал он,— вы что там, смылись?
— Так точно,— доложил офицер охраны, сходя и щелкая каблуками.— Смылись все до единого.
— Каким образом?— не понял Путин.
— На личных самолетах,— объяснил офицер.— Один за другим. Вы разве звука не слышали?
— Не слышал,— недоуменно ответил Путин и сделал потише «Лебединое озеро». Одетта почти беззвучно махала крыльями. К настроению Путина сейчас больше подошел бы «Умирающий лебедь».— Что, так все и улетели?
— Конечно. Кучма просил вам передать, что жаловаться — одно, а терять власть — совсем другое.
— Можете идти,— брезгливо отрубил Путин и переключился на украинское телевидение. Там все было спокойно — как раз шел выпуск новостей. Сообщали об очередной заварушке в парламенте, об успехах местных хлеборобов, о зарубежных гастролях Театра имени Леси Украинки — и только в самом конце, перед новостями спорта, бегло упомянули о том, что президент Путин интернирован и находится на территории Крыма, а в Москве установилась власть силовиков.
— Совершенно не уважают, черти,— поморщился Путин.— Ну ничего, мы их живо к ногтю… дайте только свои гаечки подзакрутить — будет вам союзный договор…
Он переключился обратно на первый канал. Балет закончился, добро восторжествовало, и начался очередной выпуск новостей. Он Путина не обрадовал: перед Белым домом вовсю строились баррикады, и Евгений Евтушенко с трибуны читал спешно сочиненное стихотворение. Снизу рвался Вознесенский, но Евтушенко отпихивал его ногой.
— Что ж они бездействуют,— впиваясь ногтями в ладони, повторял Путин.— Жахнуть один раз по всему этому благородному собранию… как в девяносто третьем году…
Но ничего подобного не было. На площади царило праздничное оживление. Многие разводили костры, несмотря на белый день. Ветераны чеченской войны набирали отряды и отдавали приказания. Молодежь бренчала на гитарах. Черкизов, целый и невредимый, грязно ругался в микрофон. Пироманка Новодворская сладострастно поджигала чучело Рушайло — Путин мельком отметил несоответствие количества звездочек на погонах. Шевчук орал с трибуны «Просвистело, чуть поело…»
— Бред какой-то,— шептал Путин.— Тоже мне, легенда русского рока…
Журнал «Фас» в полном составе, во главе с Бруни, лаял в микрофон, изображая пресс-конференцию ГКЧП.
— Собаки,— тряс головой Путин,— собаки…
В следующую секунду он отшатнулся от экрана и закусил кулак, чтобы не закричать. На танк поднимался Ельцин.
— Россияне,— сказал он по складам.— Я ввваш президент!
Площадь взорвалась приветственным ором. Из динамиков грянуло: «Борис, ты прав!»
— Йййя нникому не дам!— воскликнул он.— Шта-а-а, понимаешь…
— Вау!— взревела толпа. Ельцин пошатнулся. Его поддержал Абрамович, стоявший, как всегда, в тени.
— И мы их всех!— раздельно закончил Борис. Его спустили с танка и отвели в первый подъезд. Там его уже ждал Бурбулис, живо приехавший из своего фонда.
— Предупреждали меня,— шлепнул себя по лбу Путин.— Говорили мне, что вся эта передача власти — только бесплатный цирк… Вот тебе и третий срок! Ах я дурья башка! Главного-то и не просчитал!
Он кинулся к вертушке, но вспомнил, что спецсвязь отключена. Всей тяжестью он шлепнулся на диван и заерзал, как бешеный,— но вертушка включалась другой кнопкой, а про нее Горбачев ничего не сказал. В отчаянии бросился он к волнорезу, но понял, что сейчас не до ныряний — кнопка включения прочих средств связи наверняка находилась в другом месте, а он позабыл спросить и о ней! Он побежал к самолету — но самолета, конечно, не было. На нем улетел Кучма, который приехал в Крым поездом, благо недалеко.
Путин упал на взлетную полосу и стиснул голову руками.
«Ну все,— обреченно подумал он.— Теперь он наворотит…»
Жальче всех ему было Лужкова с Примаковым.
В декабре 2000 года Ельцин с губернаторами поехал в Беловежскую Пущу и распустил Российскую Федерацию, после чего отнял у Путина фонд.
В октябре 2002 года Белый дом снова расстреляли из танков, на этот раз окончательно.
В июне 2004 года Зюганов проиграл выборы.
В августе 2006 года разразился кризис. Примакова выпустили и сделали премьером.
В марте 2008 года президентом России стал Патрушев.
В августе 2008 года ему захотелось в Форос.
В последнее время Путина мучил международный престиж. Что это такое, Путин представлял себе смутно и опосредованно. Он был, и в то же время его не было. Нам плевать было, что они все про нас думают, и вместе с тем мы жили за их счет. Кое-какая ржавая мощь еще громыхала по нашим сусекам, но ясно было, что без их помощи запустить ее не удастся никак, а захотят ли они запускать мощь, которая по ним же и шандарахнет,— это был большой вопрос.
— Большой вопрос,— повторил Путин и снова заходил взад-вперед по кабинету.
В прежние времена с международным престижем все было в порядке. Он эти времена еще застал: у советской власти периодически клинило башню, и никто не мог догадаться, насколько далеко она может зайти по пути защиты своего реноме. Престиж был настолько велик, что позволял гордой Родине Путина дружить с людьми, которых в остальном мире не пускали не то что к столу, а руки помыть. В лучших друзьях Советского Союза числились несколько проверенных людоедов, один террорист в пестром платке и один бородатый человек, славный тем, что при произнесении публичной речи он, как правило, не мог остановиться.
Свой международный престиж Россия оберегала крайне ревностно. Доходило до того, что выигрыш на спортивных соревнованиях приравнивалась к победе в Отечественной войне, за падение на льду исключали из комсомола, за уроненную штангу отправляли таскать совсем другие тяжести, и даже шахматисты в играх с зарубежными соперниками демонстрировали такую силу воли, что часто и недвусмысленно показывали им из-под стола кулак. Ходил даже слух, что в первом ряду во время любых спортивных соревнований сидит экстрасенс и взглядом помогает нашим бить рекорды, но Путин как сотрудник органов прекрасно знал, что это был никакой не экстрасенс, а нормальный особист, под чьим прицельным взглядом проиграть действительно было невозможно.
В последние годы, однако, с репутацией начались странности. За послушание и честные попытки научиться пользоваться ножом и вилкой Россию приняли в несколько восьмерок, троек и десяток, но всюду — в качестве шестерки. Престиж втянулся до такой степени, что мочить соседей Россия уже не порывалась и ограничивалась периодическим выжиганием собственных окраин. Ей пытались запретить и это, но после того как несколько иностранных наблюдателей едва унесли ноги со спорных территорий бывшей Империи, Запад отчасти пересмотрел свои взгляды на права человека. Ельцин по части престижа был непредсказуем, как и во всем остальном: сдержанно осудив бомбардировки Югославии, он горячо поддержал Клинтона в деле орального секса, что подняло престиж на недосягаемую высоту. Иногда он дирижировал оркестром, что нагоняло на международное сообщество еще большего ужасу, чем если бы он размахивал ядерным потенциалом.
Путин в первые месяцы своего правления никакой новой линии выработать не мог. Со всех сторон его мучили взаимоисключающими советами. Коммунисты предлагали объединить усатого, бородатого и того, что в платке, и в таком составе влиться в Северную Корею. Либералы в свою очередь требовали даровать автономию Казани, Якутии и Сибири с последующим приданием Москве статуса вольного города. Все сходились на том, что престиж пора поднимать, но чем — представляли с трудом. В результате Путин чудом балансировал на грани грозности и дружелюбия, разъезжая по загранице и давая в каждом новом городе гастроль, состоящую из единственного, но стопроцентно выигрышного номера: он надевал халат, кланялся на четыре стороны и швырял на помост специально обученного человека. Это могло восприниматься и как символ величия державы, и как дружеский жест, призванный потешить собравшихся. Но скоро он показал свой номер практически во всех столицах, а ничего другого не умел; министр Иванов советовал попробовать глотать шпагу, намекая тем самым на сокращение вооружений, но лидер сверхдержавы такого себе позволить не мог — ни в смысле глотания, ни в смысле сокращения.
— Сокращения,— повторил Путин и еще мрачнее заходил по кабинету.
Иногда сверхдержаве подворачивался шанс приподнять престиж за чужой счет, а именно вмешаться в чей-нибудь конфликт и внезапно замирить дерущихся. Подобный прецедент случился еще до Путина, когда Милошевич заставил-таки НАТО взвинтить ему рейтинг путем бомбардировки Белграда; тогда Россия предложила свои услуги в качестве посредника, но Милошевич просил атомную бомбу, а НАТО умоляло не мельтешить, и посредничество не состоялось. Участие сверхдержавы в главном конфликте года ограничилось тем, что американское посольство было обстреляно яйцами, вследствие чего престиж России временно возрос вдвое: страна, которая может позволить себе швырнуть в лицо мировому империализму столько яиц плюс две гранаты, никак не может считаться государством третьего мира.
— Слушай, Иванов,— спросил Путин министра иностранных дел по селекторной связи.— Там никто ни с кем, часом, не конфликтует?
— А что?— настороженно спросил Иванов.
— Да мы бы помирили, понимаешь. Престиж бы подняли.
— Гениально!— воскликнул министр.— Как раз в Белграде революция.
— Что, опять бомбят? У нас яйца не казенные…
— Хуже!— рапортовал Иванов.— Милошевича погнали. Он выборы сфальсифицировал.
— Ну и что, подумаешь, дело житейское,— сказал Путин, но тут же одернул себя.— Я хочу сказать, с кем не бывает.
— Да, но он хочет и второй тур подтасовать!
— Он что, в первом не мог подтасовать как следует?— спросил президент.— Поразительные люди, совершенно не перенимают опыта…
— Не мог вот. Теперь свергают его. Коштуницу ставят.
— Слушай,— раздумчиво проговорил Путин.— Вообще говоря, это шанс. Мы свое отношение как-нибудь выразили?
— Ну… — Иванов замялся.— Как всегда, по стандартной схеме. Подтасовывать нехорошо, но и свергать — нелегитимно. Милошевич нам друг, но демократия дороже. В таком примерно роде.
— Тьфу, бред,— поморщился Путин.— Надо их помирить. Нельзя ли как-нибудь того… в Москву их? Я не могу туда лично лететь, у меня своих делов хватает, и вообще это несолидно — чтобы президент сверхдержавы летал во всякую Югославию…
— А может, слетаем, дзюдо покажем?— с надеждой спросил Иванов. Он всякий раз по-детски хлопал в ладошки, когда Путин швырял соперника на ковер.
— Вот еще,— хмыкнул дзюдоист.— Может, мне им еще «Наука умеет много гитик» сложить? Нет, пусть сюда приезжают. Я их живо помирю.
Сказано — сделано: министр Иванов немедленно позвонил в Белград.
— Але, Милошевич?— спросил он.— Приветствую. Как вы насчет немного тут у нас отдохнуть, посмотреть достопримечательности? Что значит — не до того? Вы сейчас где вообще-то? В бегах? Ну и бегите к нам, мы вас не выдадим… Погода прекрасная, и вообще… погуляем, президент фокус покажет… С этим вашим конкурентом переговорим, как бишь его. Может, выторгуем чего. Летите, ей-богу, а то к нам давно никто не летал. (Иванов любил, когда к нам прилетали: тогда устраивался банкет, и можно было повеселиться на халяву.) Что? Никак не можете? Белград горит? Ну тогда ладно… Кстати, вы Коштуницы телефончик не знаете? А то он человек новый, я координат пока не знаю. Да, записываю… Ну, хоп.
Иванов подумал, пожевал губами и набрал телефон Коштуницы.
— Але, Коштуница?— спросил он.— С коммунистическим приветом (шутка). Как дела? Как здоровье? Я что звоню-то: вы в Москву не хотите слетать на недельку? Отличный город, множество достопримечательностей… А, бывали? Что же я вас не заметил? Хотя действительно, вас тогда вообще мало кто знал… Ну еще раз побываете, мы вам встречу организуем, фуршет.— Иванов сглотнул слюну. Он вообще в последнее время был постоянно голоден, поскольку в Лондонах и Парижах нас с некоторых пор принимали по третьему разряду.— Вообще мы помирить вас хотим. Как — с кем, не с женой же!— Иванов хохотнул.— Идейка есть одна. Насчет подружить вас с Милошевичем. Прилетайте, мы живо… Мирись, мирись и больше не дерись! Что значит — заняты? Вас что, часто в сверхдержаву приглашают? А-а, власть берете… Да подождет ваша власть!— И министр в негодовании шлепнул пухлой ладонью по столу.— На фиг вам эта власть в такой недисциплинированной стране, сами подумайте! Гораздо же лучше иметь такого друга, как Милошевич, чем всю эту власть, ей-богу! Приезжайте, мы вас по Москва-реке покатаем… а? Что вы говорите? Телестудию взяли? Ой, мамочки… Ну ладно. Тогда мы к вам.
Некоторое время Иванов посидел в задумчивости, потом отзвонил Путину.
— Владим Владимыч!— сказал он со вздохом.— Не хотят.
— Что, оба?
— Ага. Один говорит, Белград у него горит, другой говорит — я власть беру.
— Ну что за люди!— Путин топнул ногой.— Попробовал бы Тито отказаться, если бы его Сталин позвал! Распустились уже, я не знаю, вообще! Ну если гора не идет к Магомету, пусть идет на фиг. Иванов, собирайся. Полетишь от меня и будешь мирить на месте.
— Да там… — не очень уверенно начал Иванов.— Там поздновато вроде уже мирить-то…
— Так тем более!— рявкнул Путин.— Поздравлять! Бегом!
Через два часа Иванов был уже в Белграде и только там сообразил, что позабыл спросить у Путина, кого, собственно, поздравлять. Он попытался связаться с президентом, но тот был уже занят — его как раз вызвал к себе Абрамович посоветоваться насчет Чукотки, а такие аудиенции прерывать было не принято.
— Мать честная, во я влип-то,— сказал Иванов и пошел поздравлять Милошевича.
— Здравствуйте,— сказал он.— Я Иванов из Москвы, вы меня помните, наверное. Я вам звонил тут недавно.
— Предатели,— сквозь зубы прошипел Милошевич.— Ввели бы пару дивизий, никаких выборов бы не было… Я же ваш форпост в Европе, ренегаты хреновы!
— Я, собственно, чего зашел-то,— продолжал Иванов.— Поздравляю, да, поздравляю. Большой успех.
Глаза Милошевича странно блеснули, но Иванов не обращал внимания.
— А что же вы не встречаете гостя?— спросил он, голодно облизнувшись.— Посол дружественной сверхдержавы приехал, не Олбрайт какая-нибудь. Давайте, давайте. Посидим, покушаем, спокойно все обсудим… Тем более есть повод, да, еще раз поздравляю…
В следующую секунду рядом с улыбающимся лицом Иванова просвистело пущенное уверенной рукой Милошевича пресс-папье, и гость поспешил ретироваться.
— Да,— сказал он себе,— чего-то я напутал. Эй, братушка! Где у вас тут Коштуница?
Коштуница сидел в штаб-квартире объединенной демократической оппозиции и с интересом наблюдал, как десять его сторонников демократично бьют ногами диктора белградского телевидения. На лице его играла блаженная улыбка.
— Здравствуйте, здравствуйте, вот и я,— сказал Иванов, вытирая ноги о валяющийся у входа портрет Милошевича.— Я Иванов из Москвы, звонил вам тут недавно. Поздравляю от всего сердца, большой успех.
— Поздно,— без энтузиазма сказал Коштуница.— Россия тянет время. Меня надо было поздравлять накануне первого тура, все уже было ясно. И, между прочим, пара дивизий решила бы любые вопросы — вот это была бы реальная помощь, а не дипломатический этикет…
— Да ладно,— сказал Иванов.— Лучше поздно, чем никогда. Для милого дружка и сережка из ушка. Без труда не вытащишь и рыбку из пруда. И рыбку съесть, и это самое,— он знал много народной мудрости на случай переговоров. При словах «и рыбку съесть» ему снова захотелось фуршета.— Короче, давайте обкушаем это дельце.
— Но вы нас признаете?— в упор спросил Коштуница.
— Ну а как же. Обязательно. Со всем почтением.
— А признаете вы, что я лучше Милошевича?
— Да конечно лучше,— уверенно сказал Иванов.— Он предметами швыряется.
— А что я лучше всех?— исподлобья спросил Коштуница.
— Ну нет,— неуверенно сказал Иванов.— Это я не могу. Лучше всех Путин, потом идет Ким Чен Ир. Третьим будете?
Министр не успел договорить, как еще одно пресс-папье просвистело рядом с его интеллигентным лицом, и в следующую секунду он уже бежал по направлению к аэропорту.
— Что тот, понимаешь, что этот,— бурчал он себе под нос.— Выбрали на свою голову. Ни встретить не умеют, ничего.
— Ну что?— спросил его Путин в Москве.— Помирил? Поздравил?
— Да какое,— отмахнулся Иванов.— Чего их поздравлять, невежливые люди. Сказал, что признаем, ну и амба.
— Черт,— искренне огорчился Путин.— Нам бы это так престижу прибавило… Слушай, а больше никто нигде не дерется?
— Сейчас,— пообещал Иванов и побежал смотреть сводку. На Ближнем Востоке Арафат опять теснил евреев в количестве четырех человек. Этих четверых ранили, в ответ на что евреи подстрелили сотню арабов и громко запричитали на весь мир, что они опять самые бедные.
— Арабы евреев мочат,— радостно доложил Иванов.
— Ух ты! Вот везуха!— Путин радостно потер руки.— Немедленно зови, мирить будем!
— Але!— закричал Иванов в трубку.— Арафата позовите! Ясер? Привет, это я, Игорь! Я чего звоню-то: надо бы нам того, мирный процесс наладить! Прошлый раз помнишь, как хорошо посидели? Приезжай! Чего? Пару дивизий? Да что вы все, сговорились, что ли! Ты пойми, милый человек, в другое время мы бы вам все что хотите, с дорогой душой! Но ведь сейчас многополярный мир, все такое… Давай лучше миром, а? Тьфу, черт, трубку бросил. Девушка! Барака дайте! Але, гараж! Шутка! Але, Барак! Я с каким вопросом: давайте мы вас помирим, что ли. Ну сколько можно с этими арабами, они же дикие люди, вы должны быть снисходительны… Вон и ООН осуждает… Ну давайте жить дружно, ей-богу, вон в Белграде телецентр сожгли, а кому от этого хорошо? Что? Клинтон уже мирит? А… ну ладно, ладно… Слушайте, если не помирит, вы мне отзвоните, а? Тогда мы приедем и помирим. Дзюдо покажем, фокусы… покушаем опять же… Телефончик запишите, ладно?— Он продиктовал телефон и разочарованно повесил трубку.
— Ах ты,— с горькой досадой хлопнул себя по колену Путин после очередного доклада министра иностранных дел.— Вот вечно они опережают! Нет бы позвонить, как культурный человек, сказать бы, что вот, мол, еду евреев с арабами мирить, не хочешь ли влиться и все такое… Я вот когда куда-нибудь еду — в Ижевск там или Саратов,— я же всегда его приглашаю! Потому что культура! Нет, это не партнерские отношения. Слушай, Иванов, а может, еще кто-нибудь дерется?
— В Центральной Африке,— с готовностью отозвался министр иностранных дел. Племя яки напало на племя юки, всех женщин забрало и половину кокосов выпило, а остальным пооткусывали кончики.
— Какое зверство!— воскликнул чувствительный Путин.
— Да нет, кокосам…
— Все равно нехорошо! Давай помирим! Лети!
— Они меня сожрут, Владим Владимыч! Можно я по телефону попробую?— взмолился Иванов.
— Ладно, попробуй,— разрешил Путин. Другого министра со знанием языков у него не было, кроме Касьянова, который все время был занят тем, что просил в долг и отсрочивал отдачу.
— Але!— закричал в трубку воодушевленный Иванов.— Племя яки прошу! Вождя, пожалуйста… Здравствуйте, Москва беспокоит. Что значит — где? Ну это… как бы вам объяснить… чуть левее заката, да. На севере диком. Я чего звоню-то: вы бы помирились с этими, с юками-то. Нехорошо кокосы отбирать. Женщин — ладно, от них одно беспокойство. Но кокосы-то зачем? Это же райское наслаждение! Чего? И вам пару дивизий? Ах вы, чернопо… я хотел сказать, развивающиеся страны! Вы из калашникова стрелять научитесь, а потом просите атомное оружие! Совершенно стало невозможно организовать переговорный процесс!
— Слушай,— в раздумье проговорил Путин, выслушав доклад министра иностранных дел о ситуации в Центральной Африке.— Может, нам Гора с Бушем помирить?
— Сомнительно,— сказал Иванов.— Что ж они, вдвоем править будут?
— А чего!— воодушевился Путин.— Коллегиальное руководство!
— Не пройдет,— покачал головой Иванов.— По конституции нельзя.
— Ну так думай!— заорал президент.— Думай! У Клинтона рейтинг вдвое вырос после того, как он Арафата с Бараком лбами столкнул и целоваться заставил! Их, конечно, вырвало потом, но все равно это огромный успех!
В отчаянии Иванов выглянул в окно и вдруг увидел под стенами Кремля двух школьников, пришедших на экскурсию в Грановитую палату. Отколовшись от класса, они яростно лупили друг друга мешками со сменкой.
— Эврика!— радостно закричал Иванов.— Эй, охрана! Этих двоих — живо ко мне!
Через пять минут перепуганные дети, утирая слезы и сопли, стояли перед Путиным.
— Тебя как звать?— строго спросил он того, что пошустрее.
— Вася…
— А тебя?
— Петя…
— Чего не поделили?
— А он у меня конфету отнял! «Виспу»!
— Ну так и сказал бы ему по-человечески,— вступил знаток этикета Иванов.— Отдай, мол, конфету. Не твоя.
— Да-а!— взвился Петя.— А он у меня еще вчера тамагочу вытащил, с цыпленком! Вытащил и дразнился!
— Ну,— улыбнулся Путин,— это разрешимо. Эй, охрана! Тамагочу сюда какую-нибудь и «Виспу», живо! Киоск есть на Моховой.
Еще через пять минут спорные предметы были принесены и вручены участникам конфликта.
— Ну?— спросили Путин с Ивановым.— Не будете больше ссориться?
— Не будем, дяденьки!— радостно ответили дети.— А двух дивизий у вас случайно нет?
— Ка… каких дивизий?— испуганно спросил Иванов.
— Американских, резиновых!
Иванов вздохнул с облегчением.
— Мало вам конфеты и тамагочи за государственный счет? А ну пошли на экскурсию со всем классом, ать-два! Учитель небось беспокоится!
— Спасибо, дяденьки!— еще раз поблагодарили дети и с радостным визгом, мгновенно забыв ссору, ссыпались на улицу.
— Ну вот,— удовлетворенно сказал Путин.— Вот тебе и престиж. Все-таки слово сверхдержавы много весит. Не хухры-мухры!
Дела троянцев были плохи. Никто уже не останавливал Кассандру, носившуюся по стогнам с криком «Ясно вижу Трою павшей в прах». Ахейцы стояли под самыми стенами и улюлюкали.
Парису все это надоело. Он терпел-терпел и воззвал:
— Да что же это такое делается! Афродита, ваше превосходительство! Слети сюда, ременнообутая, зря, что ли, я тебя яблоками кормил!
В ту же секунду с Олимпа молнией слетела пенорожденная.
— Ну?— с важностью спросила она.
— Лук гну! Ты посмотри, что делается! Менелай скоро совсем взъярится, Ахилл зовет Гектора биться один на один, в городе паника! Живем в осажденной крепости, а она спрашивает — чего!
— Ладно уж,— произнесла златовласая.— Выручу я вас… мученики Эроса! Из-за любви страдаете. По осажденным крепостям — такой специалист у нас имеется. Пришлю вам из далекой Скифии Киселя, Алексеева сына!— Топнула ременнообутой ножкой и пропала.
А перед Парисом вырос вместо богини довольно плотный мужчина в расцвете зрелости, в темной тунике, усыпанной зелеными горошинами.
— Туда-сюда дергают,— забормотал он недовольно,— ни минуты покоя… Где я, собственно, нахожусь? Это что, Испания? Володя, э-э, что за шутки?!
— Троя это,— буркнул Парис, в душе браня покровительницу. Он не верил, что этот мужчина, хотя бы и столь корпулентный, способен был бы обратить в бегство ахейские войска. Он и говорил-то с эканьями и промедленьями, что троянский красавец объяснил себе непривычкою к древнегреческому.
— Ну ладно,— недовольно произнес сановный гость.— Рассказывайте, чем могу.
— Как обращаться к тебе, телеснообильный?— учтиво осведомился Парис.
— Евгеник, по-вашему Алексид. Валяй, излагай.
Некоторое время, переходя с гекзаметра на разговорную речь и обратно, частично сократив перечень кораблей, но зато в ярких красках расписывая прелести Елены, Парис в пышной древнегреческой манере пересказывал Алексиду «Илиаду»:
…
Вот и сидим, как кроты, у ахейского войска в осаде.
Просят обратно Елену, однако получат не больше,
Нежели мертвого уши осла, что издох с голодухи!
Наш шлемоблещущий Гектор со братцем своим Деифобом
Жалкого сына Фетиды погонит метлою поганой
И Одиссея пошлет хитроумного так, что брадатый
Муж итакийский покатится к бабе своей колбасою!
— Э, э!— остановил его Алексид.— Это все эмоции. Ничего, отпиаримся, бывал я в переделках и похуже. Значит, для начала: подготовьте, пожалуйста, базу данных на этих, как их… вот черт, с первого курса не перечитывал! Агамемнона, Ахилла, Одиссея и прочих так называемых вождей ахейского кровавого режима. Второе: что у вас с финансированием?
— Деньги еще не изобретены,— понурился Парис.
— Так натуру обеспечьте! Маслины там, козий сыр, оливковое масло… Поймите, без финансирования пиар не делается! Как я найму деятелей культуры? Аэдов, бардов? Далее: как обстоят дела с верховным покровительством?
— С ним практически никак,— еще грустнее признался троянец.— В последнее время мы в немилости. С Олимпа к нам слетает исключительно Афродита, и то в память о том яблоке…
— Негусто,— кивнул Алексид.— Но тоже дело. Создайте партию «Яблоко», Афродита пусть возглавит… ну, это я решу. Теперь мне хотелось бы видеть Елену.
— Зачем это?— подозрительно прищурился Парис.
— Да ладно вам,— потрепал его по плечу новый помощник.— Смешно, ей-богу… Я люблю только свободу! А с Еленой надо кое-что обговорить.
Елена приняла Алексида во дворце. Против ожиданий, восторга он не выказал.
— Да, фактура не ахти. Не Новодворская. Борец за свободу из вас, конечно, как из Немцова народолюбец… но ничего, будем работать. Значит, запоминайте: вы покинули Менелая потому, что он зажимал вашу свободу слова. Бежали из его репрессивного государства к вольнолюбивым троянцам.
— Свобода слова?— переспросила Елена.— Но я дала Парису… отнюдь не слово!
— Слушайте!— не выдержал телеснообильный.— Вам победа нужна или буквоедская точность в деталях?
— Но в Трое отродясь не было никакой свободы слова! Здесь как Приам скажет, так все и думают!
— И прекрасно, Приам плохого не скажет. Он истинный отец города, крепкий хозяйственник, своего рода троянский Лужков… Если уже есть одно мнение, зачем же другое? Это и есть истинная свобода — свобода разделить убеждения мужа совета. В общем, Менелай вас тиранил, не давал слова сказать, унижал всячески…
— Вот еще!— пожала плечиком Елена.— Попробовал бы он! Он просто противный…
— Противный — это аргумент для нас с вами,— терпеливо разъяснял Алексид.— Завтра же выступите со стен Трои с текстом обращения, который я за это время подготовлю. Теперь пойдемте покушаем, а вы, как вас, Парисий, разошлите покуда гонцов за бардами и аэдами. Велите передать — свобода в опасности. Если Ахилл возьмет Трою — вообще запретит рот открывать.
Парис побежал отдавать распоряжения и готовить упитанного тельца. Он уже успел смекнуть, что с этим человеком можно иметь дело.
— Э, э, кстати!— крикнул ему вслед негаданный спаситель.— Будьте добры… у вас там, я помню, бегала какая-то Кассандра…
— Да она сумасшедшая,— виновато признался Парис.— С чокнутой какой спрос?
— Сумасшедшие, если хотите знать,— наш главный резерв,— назидательно поднял палец Алексид.— Давайте ее ко мне, побеседуем.
— Ясно вижу Трою павшей в прах!— привычно заныла Кассандра, внимательно оглядывая пришельца сквозь спутанные волосы.
— Хорошо, хорошо, голубушка,— одобрительно кивнул телеснообильный.— Вы, кажется, единственная в этом городе, с кем можно иметь дело. Мне нравится ваш стиль. Только вместо «Троя» кричите «Ахайя». Ясно вижу Ахайю павшей в прах.
— Но я же вижу Трою,— недоуменно отвечала Кассандра.
Алексид поморщился:
— Ну милая моя! Ну что вы своему-то впиариваете? Сколько вам платит Агамемнон?
— Я правда вижу!— заплакала Кассандра.
— Ну если не платит, так вам тем более должно быть все равно. Вам же главное — кричать, так какая разница — о чем? Давайте вместе попробуем: «Ясно вижу Ахайю павшей в прах!»
— Ясно вижу Тро… Ахайю павшей в прах!
— Ну и вот. Вы мне даже Альбац напомнили, в смысле пафоса. Только потренируйтесь, а то ведь опозоримся в эфире.
Утром следующего дня на ахейских кораблях проснулись от звона щитов, доносившегося со стен Трои. Неизвестный воин тяжело ударял в медный щит и возглашал:
— В прямом эфире НТВ — Новое Троянское Вещание! Последний оплот свободы слова на территории Древней Греции обращается ко всем, в ком еще не умерла совесть! Слушайте эхо Трои, остальное — видимость!
Поколотивши в щит, Алексид (а это был именно он) сделал шаг вперед, к самому краю крепостной стены, и заговорил:
— От Троянского информбюро. Пользуясь верховным покровительством, без которого ни хваленый Ахилл, ни пресловутый Агамемнон не смогли бы даже натянуть лука, преступный, кровавый режим ахейцев пытается удушить последнего гаранта греческой демократии! Выдвигая несообразные требования, ахейские тираны осадили нас в четырех крепостных стенах! В городе страдают старики и дети! (За стеной раздался дружный, хорошо отрепетированный вой.)
— Слушай, ты!— не вытерпел Менелай.— Что значит — необоснованные требования? Они у меня жену умыкнули, или я чего-то не понимаю? Жену надо возвращать!
— Под надуманным предлогом возвращения жены, бежавшей от бессердечного тирана,— нимало не смущаясь, продолжал вещать Алексид,— ахейцы пытаются обратить троянцев в рабство и вернуть Грецию в додемократическую эпоху! Мало ли кто кому должен! Со Спарты спросите, с Микен… Почему надо начинать именно с Трои, с единственного города, где научились как следует обжигать горшки?! А теперь, дорогие слушатели, прослушайте скромный концерт лучших бардов Средиземноморья, приехавших поддержать отважных борцов! Конечно, ни в Микены, ни на Итаку их теперь не позовут, но они не смутились и все равно поддерживают осажденный Илион!
Со стен на все лады заголосили аэды и барды, которых и так не взяли бы ни в какие Микены. Все они как следует накачались даровым фалернским и хорошо закусили оливками. Солдаты ахейской армии побросали оружие и побежали смотреть. Со стен Трои щедро спускали бочки с дешевым местным вином.
— Хватит дезорганизовывать армию!— зычно крикнул Ахилл, заглушая бардов.— Не хотите отдавать жену Менелая — давайте биться один на один! Только в таких поединках решаются судьбы великих сражений!
— Ищите дурака!— показал язык Алексид.— Встречаться в прямом эфире с человеком, которому напрямую покровительствует Афина,— политическое самоубийство! Наши спорные вопросы мы будем решать с вами только через суд! Если понадобится — Верховный!
За спиной Алексида тут же нарисовался суд — три троянских старца в длинных, до земли, туниках.
— Так они три года будут думать!— крикнул кто-то из ахеян.
— А мы у себя дома, мы никуда не торопимся!— крикнул из-за спины Алексида невысокий бородатый мужчина с быстрыми хитрыми глазками и несколькими глиняными куклами в смуглых руках.— У нас отличная команда!
— Мы — команда!— хором взвыли троянцы.
— А теперь вы услышите обращение Прекрасной Елены, символа троянской вольности!— возгласил Алексид.— Попросим!
— Просим, просим!— зааплодировали ахейские воины. Всем хотелось посмотреть на Елену.
Елена в лучшем наряде, тщательно запудренная для бледности, вышла на городскую стену.
— Простые жители Ахайи!— чуть задыхаясь от волнения, с достоинством начала она.— Пять долгих лет томилась я в заточении у жестокого Менелая, на хлебе и воде, лишенная избирательских прав… ни тебе в цирк, ни тебе в театр…
— Опомнись, Лена!— заорал Менелай.— Все я терпел, все, но хоть не ври! Где ты видела в Древней Греции, чтобы женщина ходила в театр и имела избирательские права?!
— Защитники свободы слова игнорируют трусливые шакальи выкрики прозевсковских армий,— комментировал Алексид.— Кровавая Зевсова шайка вооружила против нас сомнительного авантюриста Агамемнона, у которого что-то там было с дочерями жреца Хриса, а также бездарного пиарщика Одиссея и патологического садиста Менелая! Я молчу уже про Ахилла с его немытыми пятками…
— Вы бы не очень про Зевса-то,— умоляюще прошептал Парис.— Разразит, на месте разразит…
— Как это он меня разразит?— презрительно отвечал телеснообильный специалист по осажденным крепостям.— Он должен демонстрировать олимпийское спокойствие. Если меня разразить, такая вонь подымется, что на Олимпе мало не покажется!
— Ясно вижу Ахайю павшей в прах!— завизжала Кассандра, бегая по городской стене.— Горит, горит Ахайя, красивая такайя!
— Слышите голос пророчицы?— возгласил Алексид.— Пророчица просто так ничего не скажет!
— Ну если это журналистика,— раздался глуховатый голос на городской стене,— то мне надо менять профессию. Вот намедни, я помню… Прощайте, троянцы, я ухожу в никуда.
— Это кто еще такое?— презрительно поинтересовался пиарщик.
— Это местный журналист, Леонид Парфянин,— зашептал Парис,— большой стилист…
— Ну и пусть катится,— пожал плечами Алексид.— Крепче сплотимся.
— Ты прикрываешься пацанами,— оборотился Парфянин к Алкиду.
— Предатель, предатель!— заорал хор пацанов, вытягивая вибрирующие от гнева указательные пальцы в сторону несчастного Леонида.
— Ты предаешь свободу слова!— грозно выступил вперед Деметриус Тибров, что родом с берегов полноводного Тибра.— Иди и не оглядывайся!
Леонид Парфянин подумал-подумал и присоединился к ахейскому войску. Его «никуда» оказалось подозрительно близко.
— А теперь,— грозно возгласил Алексид,— отважно спустившаяся к нам с политического Олимпа предводительница партии «Яблоко раздора» исполнит для вас свой новый хит «Погрязшие»!
Афродита во всем блеске своей красоты спланировала на городскую стену с золотым яблоком в руках.
— Ахейцы!— начала она. Уже при первых звуках ее божественного голоса ахеяне пали в прах.— Ваши вожди погрязли в коррупции и разврате! Они посылают вас на жестокую, кровопролитную, никому не нужную войну ради своих сомнительных интересов!
— Правильно!— выкрикнул из ахейских рядов горбатый Терсит.— Чеши, мать, режь правду!
— Ахейцы!— продолжала Афродита.— Разве вы не хотите смотреть такое каждый день!
— Знамо хотим!— зааплодировали воины.
— Так не дайте же удушить Народное Троянское Вещание!— закончила Афродита и под рукоплескания вознеслась на Олимп.
Там ее уже ждал с пучком розог нахмуренный Зевс.
— Ты что делаешь?— напустился он на дочь.— Ты кого привела?! Разражу, ей-ей, разражу! Клянусь мамой Геей, папой Ураном, дядей Кроном… — и он набрал воздуху, чтобы произнести длинную и заковыристую клятву.
— Спокойно, папа,— вклинилась Афродита в возникшую паузу.— Ни меня, ни его тебе трогать нельзя. Люди смотрят.
— Что мне люди!— завопил Зевс.— С какой стати я должен считаться со смертными!
— Вот и не считайся,— ласково промурлыкала Афродита.— Что тебе людские дела! Храни нейтралитет. И помни: смертные — это наш электорат.
— Электра… что?!— вскинулся Громовержец.
— Избирательный материал,— пояснила Афродита.— И если ты начнешь уничтожать независимую прессу, лишая народ зрелищ,— жертвенники могут и опустеть…
— Тьфу,— выругался Зевс и пошел выпивать с Посейдоном.
Три дня и три ночи продолжалась осада ахейского войска со стороны осажденного Независимого (Народного, Нашего) Троянского Вещания. Несколько раз за это время солдаты принимались привычно биться, но Алексид то и дело останавливал их, прерывая боевые действия непонятными рекламными паузами. То он среди боя вдруг принимался нахваливать оливки, то ни с того ни с сего запевал «Пьяной горечью фа-а-але-е-ерна…», то умолял ахейцев, чем попусту драться, написать родителям. Ежевечерне он на троянской стене ругал Зевса, рассказывая такие факты из его биографии, что ахеяне недоверчиво качали головами:
— Откуда только берет?
— Если говорит — стало быть, знает…
Ахейцам было невдомек, что основные сведения о гулянках, пьянках и опрометчивых поступках Зевса Алексид Кисель почерпнул главным образом из книги «Легенды и мифы Древней Греции», да и вообще большая часть его информации относилась к области легенд и мифов,— но излагал он так гладко и убедительно, что не поверить не было никакой возможности. К тому же Терсит все чаще заговаривал о том, что война противозаконна и бесчеловечна, в окопах надоело, и вообще глобализм давно упразднил необходимость противостояний. Послушать его, так выходило, что ахейцам лучше всего сдаться и наняться к троянцам в рабы. Попытка подсунуть в Трою деревянного коня не удалась, поскольку Алексид запер все городские ворота, да и троянцам на всякий случай запретил покидать дома, не разрешая даже выйти на двор.
— Терпите,— приговаривал он.— Мы в осажденной крепости или где?
На четвертый день Агамемнон и Менелай, бешено ругаясь, стали поднимать паруса на своих кораблях.
— Нет, я понимаю, когда война,— бурчал про себя Агамемнон.— Когда война — я могу. Но когда так… Такими средствами я не умею. Пусть Ахилл воюет.
— Да-а?— хором отвечали Ахилл и Патрокл.— С таким воевать — себе дороже.
— Ничего,— утешал Одиссей.— Они с этой бабой еще наплачутся.
— Она теперь не баба,— язвительно напомнил Менелай.— Она теперь свобода.
— Значит, они еще наплачутся с этой свободой,— резонно резюмировал Одиссей.
Торжествующий Алексид между тем принимал поздравления.
— А все почему?— объяснял он снисходительно.— А все потому, что мы команда!
Парис на радостях пытался обнять Елену.
— Лапы убери!— взвизгнула та.— Я неприкосновенна. Слышал, я кто?
— Жена моя,— недоуменно отвечал Парис.
— Я свобода прессы! Меня никому трогать нельзя!
Парис плюнул с досады, но промолчал. За победу надо было платить. С тоски он взобрался на Кассандру, которой действительно было теперь все равно, что кричать и под кем извиваться.
— Гомера позвать,— распорядился Алексид.— Наша победа должна быть увековечена.
Двое дюжих троянцев приволокли слепого старца с кифарой.
— Значит, так,— начал Алексид.— Запоминай, старик. Э-э-э… Гнев, богиня, воспой Киселя, Алексеева сына… Грозный, который ахеянам тысячи бедствий содеял…
Путин обвел зал сочувственным и вместе требовательным взглядом. В Кремлевском дворце съездов сидели все депутаты Государственной думы, администрация президента и в полном составе Совмин.
— Братья и сестры,— сказал президент, как обычно, усиленно артикулируя губные согласные, словно целуя всех согласных с собою.— К вам обращаюсь я, друзья мои. Летних каникул и отпусков в обычном смысле слова в текущем сезоне не будет. Сдайте путевки, откажитесь от курортов, пустите на свои дачи крестьянских детей. Они ничего подобного не видели и вряд ли когда увидят. А вам я рекомендую окунуться в жизнь. Старшно далеки мы от народа, страшно… Лучший отдых, как известно,— смена занятий. Займитесь наконец тем, чему вас учили. Вспомните себя молодыми, работающими по специальности… Вот наш общий друг Сергей Кириенко уже отослан на место своих первых трудовых успехов, в Поволжье… Клянусь, осенью вы вернетесь в Думу и правительство загорелыми, отдохнувшими и с отличным знанием жизни на местах!
На сцене сидел Волошин и раздавал конвертики с назначениями. Администрации пришлось немело потрудиться при знакомстве с личными делами депутатов и министров, но база данных была создана — и теперь каждый получал путевку в родную стихию.
Кому-то это было некстати, потому что за политической деятельностью и законотворчеством изрядная часть депутатов совершенно разучилась держать не то что рубанок, но и перо, и лом — все, чем народные избранники были славны до своего народного избрания. Большинство вообще способно было удержать только деньги, причем нерусские,— все остальное загадочным образом валилось из рук. Новая президентская инициатива касалась не только депутатов и министров, но и олигархов, и главных приближенных президента, чьих должностей никто не знал, но имена произносились с трепетом. Тем самым вводилось равенство и предупреждались обиды. Проследить за исполнением должны были президентские представители в округах, которых предполагалось окунуть в жизнь позже. Нельзя же, чтобы все руководство страны сразу уходило в отпуск! (Исключение, как всегда, составлял Кириенко, на котором проводили контрольный эксперимент.)
— Все разъехались?— спросил утомленный, но довольный Путин у взмокшего Волошина, которому поручено было проследить за исполнением директивы.
— До одного!— рапортовал Волошин и отбыл слесарем в паровозное депо.
— Вот и славненько!— произнес президент и с наслаждением придвинул к себе папку с надписью «Донесения личной агентуры». Сил нет, как он истосковался по шпионско-вербовочным временам, да и материала скопилось предостаточно. Если Шандыбин о своей бывшей работе сохранил самые мрачные воспоминания, то Путин всегда любил оперативную деятельность.
…Кириенко на родном заводе чувствовал себя как рыба в воде: почти все было по-прежнему, только мощности устарели да работяг убавилось. Впрочем, и контингент был почти прежний — новые не шли, а старые не уходили, потому что не могли прожить на пенсию. Смущало только отсутствие комитета комсомола, в который Сергей Владиленович думал перейти из цеха — о, не сразу, конечно, а где-нибудь на третий день, чтобы не вызывать подозрений в лености. Но комсомол — отличная школа: если чего-нибудь нет — создадим! На третий день, как и планировалось, Сергей Владиленович создал комитет по досугу, на четвертый возглавил его, а на пятый у завода начался культурный отдых. Тут только Кириенко оценил все преимущества новой реальности, в которой никакой комсомол уже не стеснял его инициатив. Через неделю после создания комитета по досугу завод полностью прекратил свою убыточную работу по производству никому не нужных вещей — отчего все только выиграли,— а помещение его целиком занял кириенковский комитет. Сергей Владиленович с подручными организовал в городе несколько стильных клубов, создал штаб СПС, три интернет-салона и четыре новых банка. Местные нюськи выкрасили соломенные кудри в зеленый цвет и стали называться модной молодежью, местные васьки перестали ходить в десятый класс, пошили себе костюмы и прозвались «яппи». Деньги текли к Кириенко рекой — он отправлял бывших работяг в Турцию, организовал небольшую пирамиду, причем в функции ГКО выступали акции упраздненного завода,— а бывший цех горячей штамповки сдал под скромный подпольный бордель под вывеской фирмы «Кучерявая жизнь». Популярность Сергея Владиленовича в городе была колоссальна, на его пирамиде играло все начальство, работяги оттягивались в клубах, в «Кучерявую жизнь» был конкурс по три пятиклассницы на место, и до дефолта оставалось еще как минимум года полтора. Некоторые нашептывали Сергею Владиленовичу, что пора бы подумать и об упразднении в области сельского хозяйства, потому что с самого начала виртуальной эпохи еда в стране непостижимым образом получается сама собою — что ж людям мучиться на полях? Бывший лидер Союза правых сил наслаждался славой и все чаще сомневался, что ему стоит возвращаться на государственную службу.
…Валя Юмашев был брошен на печать, но как лицо, приближенное к президенту, получил право лично выбирать — на какую именно. Он выбрал «Самую Честную Газету», в которой его и президентскую семью поливали с особенным сладострастием. Тем более что во времена Валиного алопарусного процветания в «Комсомолке» нынешний редактор «Самой Честной» внештатничал там же — присылал пылкие репортажи о бесчинствах местных властей.
— Ну и каковы мои обязанности?— спросил Валя у редактора политического отдела, куда он был приписан по собственной просьбе.
— Да все просто, старик,— пояснил бывший коллега.— Берешь «тассовку», вместо «президент» вписываешь «гнусный режим», в конце приписываешь «Это все Березовский» и сдаешь на первую полосу.
— Ну хорошо, а расследования?
— Еще проще, старичок. Слава Богу, Филипп Денисыч кое-что умеет. Набираешь на компьютере «Nav.ru» или «Nas.ru», скачиваешь любые разговоры, потом я даю тебе в глаз — якобы ты пострадал при добыче текста,— мы это вздуваем до небес, и материал выходит в лидеры.
Валя зашел на сайт «Nas.ru», прочитал свой пейджер, сличил с оригиналом и пришел в восторг.
— Ну ладно, а аналитика?— спросил он напоследок.
— С аналитикой совсем легко, старый,— успокоил его редактор.— У нас в аналитическом центре мэрии работает один бывший комсомольский секретарь… Пишет — зачитаешься. Просто соловей. И про травлю оппозиции, и про зажим свободы… Ну поправишь там пару слов, когда его уж совсем понесет: вместо «гениальный московский мэр» поставишь «честный», вместо «потоки клеветы» впишешь «сомнительные домыслы»… Просто чтобы не повторяться. Потом обнуляешь жесткий диск — якобы это диверсия,— мы на неделю задерживаем номер, и твой материал в топе.
— Где?— уточнил Юмашев.
— Ну, в топе, на первых позициях,— объяснил начальник.— Потом иногда, опять же для разнообразия, съездишь к Женьке Абзац — на виллу там или на Канары,— она тебе покричит минут десять на диктофон, как у нас притесняют честную журналистику, а ты размажешь на разворот. Ты же умеешь, я знаю… В общем, приступай. Зарплату получишь вон в том кабинете, а поощрительный конвертик от наших друзей — вот в этом. Только смотри не болтай потом наверху!— и, заговорщицки подмигнув, побежал по своим делам.
Валя по старой журналистской привычке забросил ноги на стол, отпил глоток «Балтики» и решил, что при его способностях он быстро сделает себе репутацию самого честного журналиста и соответствующие деньги, а в государственной власти одна головная боль, урон репутации и куда более сложные задачи. Он и не предполагал, что журналистика, особенно оппозиционная, стала в наши дни таким простым делом. Опять же внештатницы в современной прессе были отменно хороши и на все готовы «ради нескольких строчек в газете». Надо было очень, очень подумать, прежде чем возвращаться на пост главного теневого консультанта.
…Березовский пошел в среднюю школу преподавать математику, поскольку за время реформ его НИИ был упразднен, здание сдано в аренду, а большинство коллег давно процветало в мелком и среднем бизнесе. Специально для него одну из московских школ перевели на летний режим работы, пообещав каникулы на всю зиму. Дети согласились охотно — кому приятно просыпаться зимой, когда еще темно? Лучше поучиться летом — по крайней мере предки не заставят горбатиться на даче. Педагогов никто не спросил.
Преподавание давалось Борису Абрамовичу легко. Дети, правда, сетовали на его слишком быструю речь, но олигарх, мастерски оптимизирующий любой процесс и защитивший на этом докторскую, легко нашел выход из положения. Он выбрал из класса одного, самого понятливого, за десять минут объяснял ему материал, потом оставлял его за себя, а сам бежал в школьную радиорубку обдумывать комбинации. Через неделю, реализовав свою первую схему, он сместил завуча. Через две недели, искусно играя на вражде учителя труда и преподавательницы черчения, выгнал заместителя директора по внешкольной работе. На оба поста он продвинул своих людей, знакомых ему еще по «ЛогоВАЗу», не имевших к педагогике никакого отношения, но потрясающе руководивших все равно чем. Вскоре школу обнесли новым забором, наняли охранника за три рубля в час (в качестве охранника выступал приодетый бомж из соседнего двора дядя Вася), собрали с родителей по три сотни на того же охранника, вырученные деньги прокрутили в одном скромном банке на Кипре, и через три недели Березовский купил директора. Директор пошел в ту же школу уборщицей на три свои ставки, а в новые директора Березовский провел бывшего однокашника по Институту управления. Тот быстро довел доходность школы до ста пятидесяти процентов ежемесячно (как ему это удалось — никто не знает, но деньги так к нему и липли). Главного правдолюбца, учителя пения, который утверждал, что Березовский растлил коллектив,— хитрый олигарх сделал главным редактором местной стенной газеты, в которой позволял мочить себя как душа пожелает. К осени всем детям, включая первоклассников, были куплены отличные аттестаты, десятиклассники без экзаменов поступили в престижные вузы, родители не могли нарадоваться на нового математика, а сам Березовский, оставив за себя того самого смышленого старшеклассника и приобретя ему диплом физмата МГУ, перепрыгнул на должность делопроизводителя в Министерство просвещения, чтобы навести порядок и там. О возвращении в большую политику он не думал, обладая свойством всецело отдаваться новой задаче.
…Волошин процветал в депо. Должность помощника машиниста была далеко не так хлопотна, как должность помощника машиниста более громоздкого и менее управляемого локомотива, занимавшего шестую часть суши. За время руководства президентской администрацией Волошин успел хорошо понять, что большинство машинистов имеют превратное представление о природе своей должности. Им кажется, что паровоз должен куда-то ехать и что-то везти. В прошлом веке это, может быть, и было верно, но в новые времена никуда не годилось. В виртуальную эпоху главная задача паровоза — маневрировать, создавая видимость движения и не мешая вагонам постепенно расхищаться теми, кому они действительно нужны. В силу этого Волошин так подбирал маршруты движения паровозов, что они регулярно приходили в тупик, откуда он потом с присущей только ему ловкостью их по три дня вытаскивал. Каждый такой вывод локомотива из тупика представлялся начальству и машинистам огромной победой Волошина. Тот факт, что он сам же загнал паровоз в тупик, при этом совершенно ускользал от их внимания — Волошин на это и рассчитывал, будучи прирожденным психологом, и скоро попал на доску почета. Его собирались даже перевести в машинисты, но от этого он наотрез отказался. Ему гораздо больше нравилось загонять паровозы в тупики и выгонять их оттуда. Скоро работа депо, как и работа президентской администрации, всецело замкнулась сама на себе. Пассажирские и грузовые перевозки заглохли, и слава Богу. Пассажиры — в зависимости от своего финансового положения — стали ходить пешком или летать самолетами Аэрофлота, вследствие чего бедные закаляли здоровье, а богатые способствовали развитию главной отечественной авиакомпании. Товары же стали попадать к кому надо, минуя громоздкую перевозку. Начальство не могло нарадоваться на Волошина. Каждое его появление на работе приветствовалось восторженным ревом гудков. Это было гораздо лучше, чем труд в президентской администрации, где его никто толком не ценил.
Бывший прораб Лесин и на строительстве не мог избавиться от навыков министра печати. Первым делом он прикрыл стенную газету — на том основании, что работать надо, а не языком трепать. Всех строителей он быстро поделил на две категории: одни матерились в адрес прораба Шанцева, другие — в адрес президента Путина и всей кремлевской власти вообще. Тех, кто ругал Путина, Лесин предупреждал и после третьего предупреждения лишал премии. Тех, кто ругал Шанцева, Лесин тоже предупреждал, но ласково, и после третьего предупреждения премией награждал. А с ядреным народным словом и работа идет легче, так что объекты стали сдавать значительно быстрее — Лесин обязательно заработал бы поощрение от московского мэра, если бы московская мэрия не была в полном составе (кроме прораба Шанцева) отослана на овощебазу, где Юрий Михайлович когда-то начинал свою бурную деятельность на благо Москвы. Отослали туда, правда, одного Юрия Михайловича, но клевреты, давно не мысля себя отдельно от дорогого начальства, метнулись вслед за ним из солидарности. Впрочем, на овощебазе у них теперь не очень ладилось, потому что все южные фрукты они по распоряжению Лужкова тут же отделили от наших отечественных овощей и принялись гноить в специальных загонах, называемых обезьянниками,— а свои, подмосковные, огурцы, помидоры и картошку окружили особенной заботой. Бананы, апельсины и черешня — эти нерегистрированные иногородние изгои плодового мира — злонамеренно воняли и разлагали остальных, здоровых членов овощного коллектива, пытаясь заразить их своей гнилью. Но их регулярно вычищали. Лужков вошел в азарт и стал подумывать о том, что на овощебазе, пожалуй, вычищать иногородних легче, чем в мэрии, да и Доренко не беспокоит. Тем более что Доренко теперь работал в Испании в качестве одного из информаторов Путина, наслаждался каталонским вином и думал на досуге попробовать себя в корриде, но его смущало то, что матадор выходит против быка без всякого прикрытия. Вот если бы рядом был Боря…
Оппозиционер Григорий Явлинский, начинавший карьеру почтальоном во Львове, с толстой сумкой на ремне топал по дворам и внимательно выслушивал жалобы пенсионеров на свою нищую жизнь. «Да, я скажу Владимиру Владимировичу,— говорил он сочувственно.— Япотребую от Владимира Владимировича!» — хотя требовать надо было вовсе даже от Леонида Макаровича, но заставить себя переучиться он не мог. Правда, проработал он всего неделю — ему стало казаться, что его подсиживают, что весь Львов хочет занять должность почтальона и отнять у него эту синекуру, и вскоре, томимый манией преследования, он бежал в Москву, где создал новую партию из жертв психотропного оружия.
Первого сентября 2000 года Путин явился на работу. Коридоры Кремля были пусты, Государственная дума в полном составе делала деньги на местах — Жириновский преуспевал в качестве лохотронщика, Абрамович торговал чукотскими сувенирами и продал в Америку уже несколько тонн хрена моржового, попутно подыскивая покупателей и на саму Чукотку. Американцы уже чесались. Буратаева процветала на должности старшей пионервожатой одного из калмыцких пионерлагерей и крутила роман с физруком, Примаков писал стихи на даче, Чубайс — прозу в Петербурге. Карелин с облегчением выбросил депутатское удостоверение и боролся с кем попало, восстанавливая форму. Немцов вернулся к физике, получил грант и уехал в Штаты, в благословенный Лос-Анджелес, где можно хоть весь год ходить в белых штанах и никто тебе слова не скажет. Зюганов наконец вернулся в Орел, где играл с пенсионерами в домино, хлебал пиво и ругал нашу сборную. Бомбардировщик Руцкой «бомбил» на губернаторской «Волге», а семья в составе двух сыновей и молодой жены отпугивала частников-конкурентов. Правительство тоже рассеялось кто куда. Администрация и олигархи дружно грабили государство на своих ранних должностях: наваривать бабки в стране вообще оказалось гораздо проще, нежели чем-либо руководить. И ответственности меньше, и денег, как ни странно, больше. Казна была давно расхищена, а здесь, на местах, в карманах у населения, таился главный ресурс.
— Волошин!— позвал Путин.— Валя! Борис Абрамович!
Только гулкое эхо ответило ему.
— Ну вас к черту!— с некоторым даже удовлетворением выругался Путин и радостно вернулся на Лубянку, где ему предстояло применить допрос третьей степени к депутату Ковалеву, тоже вспомнившему свое диссидентское прошлое и выпустившему чеченский номер «Хроники текущих событий».
Посадил Путин репку. Некоторые до сих пор гадают — почему. А на самом деле это не начало, а конец длинной истории.
…Третий день волновалась толпа под кремлевской стеной. Мелькали красные, трехцветные, зеленые и черные с черепом флаги. Народ в едином порыве скандировал:
— Путин! Посади олигарха! Пу-тин! По-са-ди!
Только что приезжавший Клинтон на прощание тоже сказал по-английски: «Dorogoy drug! Ya, konechno, za svobodu i vse takoe, no parochku oligarhov mozhno i togo… posadit’!» — и широко улыбнулся, как улыбался, вероятно, Монике, предлагая ей сигару.
И даже Волошин, заглядывая иногда в кабинет начальника, тактично намекал:
— Володя, ну что они все говорят, что ты заложник семьи! Посади олигарха, ей-богу. И тебе хорошо, и сокамерникам облегчение.
— Господи!— вздыхал Путин.— Да я хоть сейчас, честное слово! Но кто мне объяснит, что такое олигарх?!
— Олигарх,— почтительно шелестел ему энциклопедический словарь, который пережил в Кремле многих хозяев,— это крупный представитель финансового капитала, обладающий влиянием на вла…
— Да ты по-русски объясни!— вскидывался Путин.— Разные слова я и сам знаю, нас в Высшей школе знаешь как дрючили! «Дневальным называется военный солдат, стоящий на тумбочке и имеющий обязанности»… Но ты мне пальцем покажи: вот это — олигарх! Чтобы я мог его посадить и тем исполнить народные чаяния!
Показывать пальцем словарь не умел и понуро закрывался.
Нельзя сказать, чтобы Путин не пытался исполнить народные чаяния. Он посадил собственные голосовые связки, объясняя населению, как хорошо все обстоит в Чечне. Он посадил военный самолет. Он посадил к себе на колени девочку и, почесывая ее, поговорил с избирателями о нашем светлом будущем. Он посадил дерево в центре Татарстана. Но все это — и связки, и девочка, и самолет, и даже дерево — были, как выяснилось, не олигархи.
— Боже мой!— стонал Путин.— Да чего же им надобно?!
Долго думал новоизбранный президент всех россиян и наконец объявил своей администрации:
— Управляйте покамест без меня. Пойду я, как национальный герой Иван-дурак, искать правду по белу свету. Авось кто научит меня, какие такие бывают олигархи.
Взял в котомку хлеба, сала, луковицу, любимую книгу «Отчизны верные сыны. Биографии рыцарей плаща и кинжала»… Хотел было захватить мобильный телефон, да подумавши, отказался: все равно в России ни до кого дозвониться нельзя. Перекрестился на собор Василия Блаженного, потом на Лубянскую площадь. И пошел.
Долго ли, коротко ли шел Путин, а только уперся в избушку с надписью «Сибнефть».
«Что за слово такое?— думает.— Вроде и не по-русски. Заклинание, наверное».
Да как гаркнет на весь лес:
— Сибнефть, откройся!
Тут же выбежали отовсюду гурии, фурии, гарпии — открывают ему дверь, оказывают всякое уважение и ведут прямиком на верхний этаж. Смотрит Путин — никого, только столы от яств ломятся. Дивится президент, берет с каждого блюда по щепоти и головой качает:
— А говорят, мои подданные бедно живут! Вон рыбка белая и красная, икорка красная и черная, ассорти мясное, телятина жареная, сыр бри! Откликнись, хозяин ласковый!
Никого вокруг. Только ухает да гукает кто-то по углам.
— Да ты не гукай,— говорит Путин, поедая пирожное бланманже — красное, синее и полосатое.— Ты нормально покажись, чтоб я видел, кто ты есть. Меня ж учили только внешнего врага от внутреннего отличать, а невидимого разоблачать я не умею… Стоп! А может, ты боец невидимого фронта?
— Нет!— хихикает эхо.— Я Роман Абрамович!
— Какой такой Роман Абрамович? Почему не знаю?
— Да потому что никто не знает!— смеется эхо.— Яесть самое главное чудо твоей державы: То, Не Знаю Что! Про меня ничего достоверно не известно. Никто меня не видывал, и сам я себе не показываюсь, даже в зеркале. Говорят, кто меня увидит — тот дня не проживет. Оно мне надо?
— Нет, конечно! А откуда ж у тебя богатство такое?— спрашивает Путин.
— Сам удивляюсь,— кобенится эхо.— Похаживаю по Руси, беру что плохо лежит… Никто ж не видит! Ну и промышляю помаленьку… опять же консалтинг…
— Слышь, друг!— восхитился Путин.— Так может, ты самый олигарх и есть?
Последовала долгая пауза. Яства со столов исчезли.
— А что?— подозрительно спросило эхо.
— Да понимаешь,— потупился Путин,— посадить мне надо кого-нито из них… Ты не скажешь, случаем, какие они из себя?
— Олигархи-то?— задумалось эхо.— Ну они… такие… как бы тебе сказать… Эх, черт, был бы тут Боря — он бы тебе живо объяснил! Ну короче, они круглые такие бывают. Такие, чтобы не ухватить ни с какой стороны. А подробнее я не умею, я тебе лучше дам волшебный клубочек — он тебя к самому что ни на есть олигарху и приведет.
Смотрит Путин — а ему под ноги волшебный клубочек катится и разматывается на ходу. Оглядел молодец с сожалением опустевшие столы и побежал за клубочком.
Непростой путь указал ему Абрамович: долго ломился президент через дебри непролазные, кусты колючие, травы ползучие, покуда не выкатился клубочек к мосту. Глянул Путин — а под кустом сидит кикимора болотная и на все наводит разочарованный лорнет. На что ни наведет — всюду краски выцветают и трава никнет. Посмотрит на зайчика — и повесит ушки веселый лесной житель, и забудет веселые прыжки, и побредет, опираясь на палочку. Посмотрит на речку — глядь, на месте речки дымится торфяное болото без признаков жизни.
А сама-то скрипит:
— Все это дела кровавой клики!
— Ты пошто лес поганишь!— возмутился Путин.
— А ты кто такой — затыкать мне тут свободу слова!— рявкнула кикимора.— Проваливай своей дорогой! Я всю правду знаю, а кто не согласен, тот наймит! Признавайся, сволочь, ты в двенадцатом году Москву поджег, чтобы в девяносто девятом рейтинг себе нарастить?
— Он, он!— донеслось из осоки, и страшный Осокин зашебуршился в ней.— Он самый и есть!
В воздухе повисла надпись: «Независимое расследование» и запахло серой.
— Ты не пужай меня, мил человек,— крикнул Путин, морщась от запаха.— Я сам такого духу напустить могу, что живо у меня вспомнишь Генриха по прозвищу Волчья Ягода! У нас на Руси так принято: пришел гость — сперва попотчуй, а потом наезжай!— Он вспомнил Сибнефть и облизнулся.
— Попотчевать тебя?— хихикнуло чудище.— Хочешь фирменного моего блюда — каши-малаши?
— Нет,— покачал Путин головой.— Мне бы гусятинки!
Но при этих словах болото так забулькало и забурбулило, что он в ужасе отступил на шаг:
— Да ладно, ладно, не потчуй! Объясни мне лучше, да попонятнее: ты, часом, не олигарх?
Кикимора испуганно замерла и тут же зачастила с утроенной яростью:
— Я олигарх? Это я олигарх? Да я весь кикиморский конгресс на тебя напущу! Да ты мне за антикикиморские настроения… Да в тебя ни один инвестор не вложит… Да я вообще… ты знаешь, я кто?
— Да я этого от тебя и добиваюсь битый час!— воскликнул Путин.— Кто ты есть-то? Слыхивал я, что под мостами они самые и водятся… олигархи-то!
— Под мостами-и-и?— взвизгнула кикимора, и страшное Эхо Москвы подхватило ее вопль.— Не-ет, дружок, не выйдет! Олигархи — они толстые, вот! И вообще: на тебе дурман-траву, она тебя ужо выведет куда надо!
Только нюхнул Путин дурман-травы из-под моста, как ноги сами понесли его неведомо куда, и очнулся он только на лесной полянке, посреди которой стоял кованый ларец.
«Эва нечисти-то в моих лесах!— задумался Путин.— Что ж они меня все друг к другу перепасовывают? И никто про олигарха толком не скажет… Круглый, толстый…»
— Может, ты самый олигарх и есть?— спросил он катившегося мимо ежа, но еж только фыркнул, кивнул на ларец и побежал дальше — верно, к ежихе.
Путин, с детства страдавший заниженным чувством опасности, подошел к ларцу и бесстрашно откинул крышку:
— Эй, кто тут есть? Олигархов не водится?
И тотчас же прянули ему навстречу двое ладных молодцев, только отчего-то все черные, ровно арапы.
— Что — прикажешь — новый — хозяин?— гаркнули они, синхронно отдавая честь.
— Э, э!— осадил Путин не в меру ретивых слуг.— Вы кто будете?
— Мы братья Черные,— отвечали двое из ларца.— Одинаковы с лица. То есть мы только с виду черные. Внутри мы белые, пушистые.
— То-то я и гляжу,— пробурчал Путин, колупая ногтем ларец.— Алюминием оковано… Ненадежный материал!
— Базовый элемент российской экономики,— непонятно ответили братья.— Если б не Дерипаска — и теперь весь наш был бы…
— Так, может, вы олигархи?— с надеждой спросил Путин.— Я б вас посадил ненадолго, вам же не привыкать, сидючи в ларце-то…
— Ты что, ты что!— хором заорали братья Черные, одинаковы с лица.— Да разве олигархи черные бывают? Они эти, как их… Они желтые!— ляпнули братья первый пришедший в голову цвет.
Путин задумался.
— А кто они такие, на самом-то деле?— обратился он наконец к новым приятелям.
— А ты не изволь беспокоиться, мы тебя сейчас прямо к самому главному олигарху и доставим!— крикнули братаны, подхватили сопротивляющегося президента на руки и ринулись в чащу. Следом сам собою, юрко повиливая меж стволов и кочек, пополз ларец.
Ветки царапали лицо президента и хлестали братьев, которые знай покрякивали. Путин перевел дух только перед просторной двухэтажной избой, на вершине которой было написано «Интеррос», а понизу — «Норникель». Эти заклинания были посложнее Сибнефти, и только набрал Путин воздуху, чтобы их произнести, как дверь открылась сама собой, и перед ним выросли другие двое — один с желтой, даже скорее рыжей головой, а другой — совсем нормальный с виду, только с костяною ногой.
— Олигарх!— радостно крикнул Путин, тыча пальцем в желтоголового.— И по цвету совпадаешь!
— Я-то?— печально усмехнулся рыжеватый.— Впрочем, меня как только не называли… И кровопийца я был, и вурдалак, и упырь…
— А чего у этого нога костяная?— подозрительно спросил Путин, переключая внимание на второго, как его учили в разведке.
Второй стыдливо задвинул костяную ногу за косяк.
— Да не стыдись, Потаня,— устало сказал рыжий.— С фирмой «НОГА» у нас все чисто. Проходи, путник, гостем будешь. Мы тебе не враги. Чай, намаялся в пути-то?
— Намаялся я или нет — то мое дело,— хмуро отрезал Путин.— Вы мне лучше сказывайте, олигархи вы или нет. И какие они вообще из себя, олигархи эти.
— Да ты на кого прешь-то!— ожил вдруг Потаня с костяной ногой.— Мы ведь тебя сами, своими руками на трон посадили!
— Меня?— осклабился Путин.— Меня народ избрал! Я могу очень даже запросто у тебя твой «Норникель» отобрать, и ничего мне за это не будет! Законно ты себе такие хоромы в густом лесу отгрохал? Отвечай — законно или нет?
— Не дам!— Потаня уперся костяной ногой в дверь, другой — в окно.
— Успокойся,— кивнул рыжий.— Наш президент шутит. Это так, для виду… Так чего ты хочешь, мил дружок? Олигархов тебе? Олигархов здесь нет. Мы люди государевы, вот хоть прежнего царя спроси. Если б не мы, не видать бы ему второго царствования,— рыжий покосился на стоящую в углу коробку из-под непонятной импортной оргтехники.— Олигархи — они, брат, такие… как бы пояснить-то тебе? В общем, они с хвостом.
— С хвосто-ом… — протянул Путин.— Круглые, желтые, с хвостом… Не встречал я таких!
— Еще встретишь,— успокаивающе кивнул рыжий.— На вот тебе золотое яблочко на серебряном блюдечке. Оно тебе дорогу покажет к самому что ни на есть распроолигарху.
— Спасибо, золотая ты голова!— воскликнул Путин и устремился вслед за яблочком. Яблочко катилось по блюдечку, рисуя страшный терем под тройною охраной и одновременно указывая путь к нему. Тропа кружила и петляла.
Путин продирался к страшному олигархическому дворцу не менее часа, покуда не уперся в толстую дубовую стену без признаков двери. Путин стал вспоминать все известные ему противоолигархические заклинания.
— АвтоВАЗ!— крикнул он.— ЛогоВАЗ! ОРТ!
Стена молчала, только змеи шуршали под вековыми елями с той стороны забора.
— БАБ!— завопил Путин.— Андава!
Стена безмолвствовала.
— Я от Тани и Вали!— догадался наконец Путин. Раздался скрип, похожий на старческий смех, и взгляду Путина предстал дворец. Тем же паролем открылась и дворцовая дверь, и в зале приемов взору Путина открылся Кощей, чахнущий над златом. Ему прислуживал бурый волк с горящими глазами. Путин узнал его — по субботам этот волк вел аналитическую программу на любимом канале президента.
— Чем обязан?— прохрипел Кощей, перебирая дукаты.
— Здорово, коллега,— осторожно начал Путин, памятуя о царском чине собеседника.— Дело до тебя. Сказывают, ты олигарх.
— Ой, вейзмир, не смешите меня,— залился Кощей дробным старческим смешком.— И вы имеете сказать на эти жалкие дублоны, что это олигархия? Это тьфу и одно огорчение, вот что я вам скажу! Я таки каждый раз, когда хочу сундук свой отпереть, смотрю и думаю: это же слезы, горькие слезы! Нашел олигарха… Я шлимазл, а не олигарх! Какой олигарх может получиться из человека, смерть которого в яйце?
— И где же это яйцо?— экивоками, как учили в разведке, поинтересовался Путин.
— Эхе-хе!— погрозил Кощей скрюченным пальцем.— Все хотят обхитрить Бориса Абрамовича! Каждый хочет узнать, где у Бориса Абрамовича яйцо! Нет, дружок, яйцо это в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, а сундук в Горках-девять, и ключ от него на груди у Тани! Так что с яйцом придется подождать.
— Но, может, ты мне сдашь хоть одного олигарха, чтобы я мог его посадить?— дипломатично спросил Путин.— Тебя я не трону, Бог с тобою, на тебе весь лес держится. Но скажи ты мне, кого б мне посадить, чтобы это был чистый олигарх собою — круглый, толстый, желтый и с хвостом?
— С хвостом, говоришь?— тонко улыбнулся Кощей.— Эту ситуацию мы сейчас разрулим… Если подумать, таки все можно разрулить, но для этого надо шевелить вот тут,— он стукнул себя по лбу костлявым пальцем,— очень шевелить вот тут…
Воцарилось почтительное молчание. Через минуту Кощея осенило.
— Эврика!— воскликнул он.— Сережа! Принеси мне, милый, репу!
Волк метнулся в погреб, и в ту же секунду перед обалдевшим Путиным оказался поднос, а на нем — маленькая, круглая, желтая репка с зеленым хвостом.
— Вот ее, милый, ты и посади,— ласково сказал Кощей.— Это лучшее вложение. Она скоро такая вырастет — утомишься тащить!
— Гениально!— выдохнул Путин.— Побегу я!— И ринулся к дверям, поставив путеводное яблочко на блюдечко, но Кощей остановил его жестом.
— В твои хоромы от меня прямая дорога,— проскрипел он.— Через погреб. А яблочко ты таки давай сюда. Я хоть яблок и не люблю, а все-таки оно золотое. И блюдечко, да, и блюдечко…
— Это государева собственность!— попытался возразить Путин.
— А за консалтинг мне разве не причитается?— хитро прищурился Кощей.— Если б не моя репка, ты бы долго еще по лесам-то шлялся…
Путин тяжело вздохнул и протянул яблочко с блюдечком. Верный волк провел его в погреб, лапой указал на какую-то дыру — и Путин, нырнув в нее, очнулся уже на Красной площади.
Тут же со всех сторон набежали телохранители и челядь:
— Где ж ты пропадал, друг милый, и чего теперь от нас потребуешь?
— Нигде не пропадал,— пожал плечами Путин.— На секунду отъехать нельзя, вы уж на уши встаете. Когда я научу народ жить самостоятельно?.. Ну да ладно. Займитесь-ка вы, ребята, делом: вскопайте на Красной площади, на самом Лобном месте, небольшую грядку…
На праздник торжественной посадки олигарха со всей Москвы и окрестных лесов сбежались толпы народу. Снова развернули многоцветные флаги, расстелили скатерти-самобранки, выпили на радостях — ждали чуда.
Путин вышел к народу суровый, сдержанный, в новых лаптях.
— Здравствуйте, братцы!— крикнул он бодро.— Вот он самый олигарх и есть!— И показал толпе репку.
Площадь замерла.
— К посадке репы стоять смирно!— рявкнул командир роты кремлевских курсантов, и рота взяла на караул. Путин своими руками вырыл в земле ямку и бережно опустил туда репку.
Грянул артиллерийский салют.
Олигархи Березовский, Потанин, Абрамович, Гусинский и прочая лесная нечисть радостно переглянулись.
— Умный, черт!— умилился Потанин.
— Это все я его научил,— усмехнулся Березовский.
Народ на площади ликовал.
— Мы будем жить теперь по-новому!— провозгласил Путин.
Посаженный олигарх приподнял ботву, словно подтверждая слова нового президента.
И выросла репка большая-пребольшая. Жучки из «Новой газеты» и дедки из «Общей газеты» пытались, конечно, ее вытаскивать… Но это так, скорее для виду. Ведь если бы ее вытащили — пришлось бы сажать что-то другое. А оно кому-нибудь надо?
Вот так-то, наши маленькие друзья.
Подошел к концу нелегкий год, началась веселая рождественская неделя — время пиршеств, каникул и распродаж. Правда, про повод многие забывали. Помнят, что день рождения, а чей — не уточняется. Да и какая разница: лишь бы праздник.
— Владимир Владимирович,— сказал Путину главный имиджмейкер, он же политтехнолог.— Надо бы вам народ поздравить.
— Да я и сам думаю…
— Только не вам одному, а вместе с Патриархом и Зюгановым. Все конструктивные силы страны чтобы коллективно выступили. В целях консолидации. Вон у вас с символикой как хорошо получилось — и орлы сыты, и овцы целы…
— Это идея,— Путин говорит.— Но чье Рождество-то? У меня ведь, сам понимаешь, свое, у Зюганова — свое. Патриарх, наверное, еще чье-то празднует…
— Так и отлично! Вы коллективно выступите, и народ поймет, что у нас полный медведь… то есть полное единство, я хотел сказать.
— Какой ты умный!— Путин говорит.— Прямо не Павловский, а какой-то Островский, такой у тебя ум острый. Соедините-ка меня с Патриархом!
— Слушаю, товарищ полковник… то есть сын мой,— быстро поправился Патриарх.
— Товарищ Ридигер, то есть ваше преосвященство,— быстро поправился Путин.— Тут, понимаете, имеется такая задумка… Скоро ведь Рождество.
— Воистину,— подтвердил Патриарх.
— Мы, чекисты, этот день двадцатого декабря празднуем. Но это ничего, у каждого свой календарь, я разве против? Католики, например, двадцать пятого отдыхают…
— А мы — седьмого,— подтвердил Патриарх.
— Ну вот! Зюганов, наверное, в другой какой-нибудь день… Надо бы нам всем перед народом выступить, в порядке национального согласия.
— С краткой рождественской проповедью?— уточнил Святейший.
— Ну да, только у нас это называется торжественное обращение, а у Зюганова, я думаю, рождественские призывы… Какая разница? Вы текстик подготовьте, а потом мы в прямом эфире и засядем. Числа двадцать пятого, чтобы католики тоже послушали.
— Есть,— говорит Святейший.— Я набросаю и представлю.
— Да зачем эта волокита, я же не против свободы слова! Как Бог на душу положит, так и говорите. Ну, хоп! Зюганова мне!
— Да, товарищ Путин!— Зюганов басит, и слышно, как у него на том конце провода Государственный гимн играет,— он все никак наслушаться не может и ушам своим не верит, что дожил до такого светлого дня.
— Тут, понимаете, Рождество намечается…
— А как же!— Зюганов радостно отвечает. Очень ему лестно, что вспомнили про грядущий день рождения Отца народов.
— Надо бы по телевизору выступить…
— Охотно!
— Вместе со мной и Патриархом…
— Да конечно! Православная церковь, насколько я знаю, давно благословляет имя этого человека…
— Этой организации,— поправил Путин.— Ну да ладно. В общем, вы подготовьтесь, и мы двадцать пятого числа в прямом эфире обратимся к нации. Хорошо?
— Рррады старрраться!— прорычал Зюганов и побежал писать обращение.
Двадцать пятого декабря, в самый прайм-тайм, вместо программы «Вести», выходящей обычно в одиннадцать вечера, в главной телестудии страны собрались все три символа национального согласия — президент, Патриарх и вождь пролетариата. Павловский поначалу предлагал, чтоб они все еще и одеждой обменялись, для единства,— Путин в церковном облачении, Патриарх в кожанке пролетарской, Зюганов в президентском кресле и со скипетром, но тут уж президент не согласился. Остальных бы, конечно, легко уговорили.
— Дорогие друзья!— начал Путин по праву главного.
— Возлюбленные братья и сестры!— возгласил Патриарх.
— Уважаемые товарищи!— вступил Зюганов, как из бочки.
— Стоял холод, мела метель, когда много лет назад произошло величайшее событие в истории человечества,— с интонацией доброго сказочника заговорил президент.
— Именно благодаря этому событию все мы с вами спасены,— вторил Патриарх.
— Конечно, мы нередко отступаем от учения этого величайшего из людей,— скорбно поджав губы, признал Зюганов.— Но мы пронесли его, как знамя, сквозь годы рыночных реформ и позорных отступлений… и сегодня он, как прежде, осеняет наш путь!
— Многие, конечно, не хотели этого события.— Путин посерьезнел.— У нового начинания было много могущественных врагов. Они теснились вокруг железным кольцом…
— В результате величайшиее из событий мировой истории произошло в хлеву,— сказал Патриарх.
— Ну, батенька, это уж вы загнули,— прошептал Путин. Ему стало обидно, что молодую республику Советов, в которой была создана Чрезвычайная комиссия, обозвали хлевом.
— Так написано,— прошептал в ответ Патриарх.
— Мало ли что у нас писали в последнее время… Очерняли как хотели…
— Рождение величайшего человека в нашей истории,— веско рассказывал тем временем Зюганов,— всеми ожидалось с надеждой, имело как объективные, так и субъективные предпосылки…
— Знамения,— подсказал Патриарх.— Над миром воссияла новая звезда…
— Красная,— уточнил Путин.
— Гений всех времен и народов вырос без отца,— продолжал Зюганов.— Точнее, отец его был простой сапожник…
— Плотник,— поправил Патриарх.
«Что они несут?!— подумал Путин.— Отцом ВЧК был Дзержинский, это все знают! Никакой не плотник и не сапожник! Совершенно забыли отечественную историю…»
— Восприемника великого младенца звали Иосиф,— объяснил Патриарх.
«А-а,— понял Путин.— Вон он куда клонит… Ну что ж, это тоже справедливо».
— Точнее будет сказать,— пояснил он,— что Иосиф как бы стоял у истоков… он не был, конечно, непосредственно отцом, но много способствовал росту, укреплению, возмужанию…
— Великому младенцу суждено было стать провозвестником новой веры!— радостно воскликнул Патриарх.
— Он призван был уничтожить старую империю и построить новую!— в тон ему отозвался Зюганов. С этим согласились все.
— Величайший гений всех времен любил и уважал свою мать,— гнул свое Зюганов.
«Кого он имеет в виду?— опять не понял Путин.— А, вероятно, Родину…»
— И детей,— заметил Святейший.— «Будьте как дети,— учил он,— и войдете в Царствие Небесное!»
— И многие дети вошли в это царствие именно благодаря усилиям нашей организации,— продолжил Путин.— Приемники для беспризорных, бесплатные школы, коммуны… Положение страны было серьезным. Ее раздирали противоречия. В муках рожала она свое будущее… Не всем пришлось по нраву новое учение,— деликатно заметил президент.— Религиозные фанатики и деятели прежнего государства стояли на пути нововведений. Некоторые отметили перегибы…
— Косность застилала глаза невежественным и жестоким людям,— поддержал его Патриарх.— Они требовали чуда…
— И чудо свершилось!— возликовал Зюганов.— Слепые прозрели! Великому сыну нашей эпохи удалось накормить народ…
— Пятью хлебами,— уточнил Патриарх.
— Основатель великого учения жил в крайней бедности,— прослезился Зюганов.— Его преследовали, бросали в тюрьму…
— Но он не отступался,— твердо поддержал его Путин.— Он всегда утверждал, что главное — горячее сердце, чистые руки и холодная голова.
— Держи пиво в холоде, а ноги в тепле!— сказала рекламная пауза, и три вождя продолжили проповедь.
— Триумфально шествовали по стране адепты нового учения!— не умолкал Зюганов.
— Разумеется, основатель величайшей организации на планете действовал не в одиночку,— вставил коллективист Путин.
— Конечно,— кивнул Святейший.— С ним было несколько вернейших — Андрей, Иаков…
«Молодец!— подумал Путин.— И Вышинского вспомнил, и Блюмкина…»
— Больше всего мешали ему всякие иуды!— не утерпел Зюганов.— Их еще предтеча нашего героя так называл!
«Молодец!— подумал Патриарх.— Иоанна Предтечу вспомнил!»
— Но новая организация стремительно набирала силу и вскоре заставила считаться с собой всех паразитов!— победительно воскликнул президент.
«Молодец!— умилился Зюганов.— Вона что вспомнил! А паразиты никогда!»
— Расправившись с врагами трудового народа…
— Осуществив индустриализацию и коллективизацию…
— Торжественно въехав в Иерусалим,— хором заговорили вожди.
«Что они несут?— подумал Патриарх.— Какая коллективизация? Или имеется в виду эпизод в Кане Галилейской?»
«Какой Иерусалим?— не понял Зюганов.— Или они имеют в виду основание Израиля? Это был вполне дальновидный шаг, но…»
— К сожалению, исторические условия сложились так, что новое учение было жестоко скомпрометировано и оболгано,— мрачно сказал Путин.— Настало время, когда две гордые буквы — ГБ — стали синонимом злодейства и обмана…
«Господь Бог,— расшифровал Патриарх и умиленно улыбнулся.— Как хорошо сказано!»
— Однако свет истины было уже не затмить!— воскликнул он.— Никакая инквизиция — тоже, кстати, неоднородное и сложное явление,— не могла скомпрометировать величайшего учения!
— И отец народов восстал, чтобы вновь вести свой народ к светлому будущему… — гудел Зюганов.
— Как Феликс из пекла![8] — подхватил Путин.— Но не только свой народ, а все народы. Мы — интернационалисты.
— Конечно, пришлось пройти через поругание,— продолжал Патриарх.— Храмы рушились, святыни осквернялись…
— Памятники свергались взбесившейся толпой,— играя желваками, сказал Путин.
— Сионистское засилье!— кричал Зюганов.— Это они, они во всем виноваты!
— Но сейчас, во времена небывалого идеологического подъема и национальной консолидации…
— Когда даже наукой доказано, что историческая критика нашей веры несостоятельна… — ввернул Патриарх.
— Когда наша главная святыня, святой гроб, может вздохнуть спокойно,— продолжал Зюганов.
— Мы мощным, единым потоком двинемся в будущее, помня заветы нашего общего отца!— закончил Путин эту длинную фразу.
— Истинных борцов мало,— вздохнул Зюганов.
— Много примазавшихся, не имеющих искренней веры,— кивнул Патриарх.
— Спекуляции в прессе,— поддержал Путин.— Все врут, все врут…
— Но сегодня, в радостный день Рождества,— не умолкал Святейший,— в наш всеобщий праздник, когда мы устанавливаем в своих домах неувядающее древо…
— Древко… — хором поправили Зюганов и Путин.
— Мы веселимся, радуемся и говорим: с днем рождения!
— С днем рождения!— хором произнесли Зюганов и Путин.
— Спокойной ночи, девочки и мальчики,— машинально добавил президент.
— Отлично ! Отлично!— выбежал к ним главный политтехнолог, следивший за приветствием из специальной потайной комнатки тут же поблизости, в телецентре.— Вы никогда еще не выступали так слаженно!
— Да и повод-то какой!— умиленно отвечал Патриарх.— Христос родился!
— Позвольте,— не понял Зюганов.— Какой Христос? Я поздравлял сограждан с днем рождения Иосифа Виссарионовича Сталина!
— А я — с созданием Всероссийской чрезвычайной комиссии!— обиженно произнес Путин.
— Боже мой, какие непонятливые!— воскликнул кремлевский политтехнолог.— Да какая разница, кто родился! Главное, что все мы теперь едины, что окончился долгий период разброда и шатаний, что кончилась великая смута и народ преодолел раскол.
— А может, это и вправду главное?— спросили наши герои друг у друга.
А может, действительно?
То есть ее снесла не буря. Это версия была такая. Просто она стояла-стояла и вдруг упала. Вся.
Объективных причин было множество. Она стояла очень давно; ее страшно перегрузили — одних тарелок пятьдесят штук, а попробуйте вы на всю Россию транслировать НТВ! Их смотреть-то тяжело, с их праведными гневными глазами, в которых при каждой новой катастрофе появляется злорадный блеск,— а транслировать… И потом, в то время и в той стране все почему-то падало. Сначало стояло — так, что весь мир боялся. А потом падало — так, что мир окончательно уже обделывался.
Собственно, кренилась она уже давно. Об этом ходили разные слухи: например, что у Москвы во время итальянской поездки Лужкова появился город-побратим с полуприличным названием, от которого происходит старый русский глагол,— и вот мы решили… ко Дню города… Или еще — о том, что это диверсия Березовского. Он ушел с ОРТ, а тут и башня накренилась. Вернуть Березовского! Жители окрестных домов стояли вокруг башни тесным живым кольцом и гадали, на кого Бог пошлет. Действовал тотализатор. Пили пиво и слушали «Эхо Москвы», подробно рассказывавшее, как именно она падает: от изображения без звука давно отвыкли. «Эхо» создавало необходимый фон.
Когда она накренилась до опасного градуса, публика неохотно расползлась, отгоняемая милицией, и наблюдала за процессом уже по телевизору. До тех самых пор, пока телевизор не перестал показывать.
Тут-то и началось.
Ранним августовским утром старая, но еще крепкая домохозяйка Дарья Степановна включила свой телеприемник в надежде узнать, выгонят ли Люсию с ее полузаконным сыном из дома сеньора Басареса или оставят. От этого зависела вся жизнь Дарьи Степановны. Люсия препиралась с женой дона Басареса вот уже пятую серию. Все это время они стояли на лестнице, а сеньор Басарес от греха подальше лежал в коме, чтобы не растравлять себе душу. Он знал, что ребенок был его, но не был уверен в том, что его мать именно Люсия.
Дарья Степановна включила телевизор и увидела метель.
— Снег пошел, должно быть,— рассудила она.— Пока они спорили, как раз зима наступила…
Но снег все шел и шел, а Люсии не было. Дарья Степановна переключила, постучала по телевизору, плюнула на него, вызвала мастера, но мастер сказал, что это надолго. На неделю уж точно.
— Господи!— воскликнула Дарья Степановна.— Да как же я без нее! без них!
Некоторое время она в тупом оцепенении смотрела в пустой экран, а потом разбудила мужа.
— Эй, Паша!— воскликнула она.— Становись сюда!
— Куда, дура?!
— Вот сюда, к дверям! Становись и кричи: «Люсия, нам надо поговорить!»
— Ты что, ополоумела?
— Кричи, сказано!
— Может, я все-таки останусь собой?— не очень уверенно спросил Паша.
— Тебе что, трудно?!
— Ну, «Люсия, нам надо поговорить!».
— Нам не о чем говорить, Базилио!— воскликнула Дарья Степановна.
— И что?
— А ты еще раз: «Люсия, нам надо поговорить!»
— Нам не о чем говорить, Базилио!
Так они препирались минут сорок, пока не пришла пора идти в магазин, и утро было проведено с пользой и удовольствием.
Семья Петровых с нижнего этажа между тем чувствовала себя совершенно беззащитной. Она положительно не знала, кто теперь будет защищать ее зубы с утра до вечера и как ей спастись от перхоти. Младшая дочь совершенно измучилась с пятнами, которые оставались повсюду, на что бы она ни садилась. Обычно семья руководствовалась теми средствами защиты от чудовищного внешнего мира, о которых ей рассказывали по телевизору. Названия этих чудесных вещей они помнили ровно столько времени, сколько нужно было на дорогу от дома до магазина: потом по телевизору все равно повторят. У Петровых, так сказать, совершенно не было долгосрочной памяти — жизнь в режиме беспрерывных повторений приучила их не запоминать ничего. Теперь они не понимали, как облегчить понимание, каким образом заставить главу семейства поехать к маме и чем отчистить раковину. Петровы тупо пялились в экран, а раковина между тем ржавела и гнила, перхоть сыпалась на воротники, простыни желтели, домашний любимец Василий исходил криком, не находя в миске корма для энергичных кошек, а сын Иван в отчаянии смотрел на прыщи, с неотвратимостью психической атаки покрывавшие его красное лицо. Он забыл, как называется это чертово мыло.
Пятнадцатилетний Миша Гнедых из соседней квартиры вообще не понимал происходящего. Сейчас перед ним должны были появиться два его лучших друга, два крутых чувака, единственные люди на свете, которые его понимали и которых вполне понимал он. Они были ему ближе Родины, ближе отца с матерью, ближе даже Земфиры, в песнях которой встречалось слишком много незнакомых слов. Он обошел телевизор со всех сторон и позвал:
— Эй, перцы! Приколись, баклан!
Телевизор молчал. Друзья не показывались.
— Вы че, в натуре?— спросил Миша.— Круто, круто!
Ответа не было.
— Би-и-ивис! Ба-а-аттхед!— в отчаянии взвыл подросток.
Результат оставался тем же. Гнедых в ярости выбежал из дому и пошел искать, кого бы ему убить.
В кухне соседней квартиры сидели диссиденты. На кухне они собирались потому, что там находилась еда. В отсутствии других развлечений они вспомнили молодые годы, купили водки и сели обсуждать создавшееся положение.
— Ты сомневаешься?— спросил один, бородатый, в прошлом сотрудник котельной, составитель рукописного альманаха «Дайте дышать!».
— Для меня все ясно,— пожал плечами другой, в прошлом отказник.— Полковник наш постепенно забирает власть. Я говорил, что он с этого начнет.
— То есть ты не допускаешь, что это…
— Конечно, нет! Это идеальный предлог, чтобы отрубить НТВ! Потом они взорвут «Эхо Москвы» и скажут, что это из-за курения в здании. Потом заглушат «Свободу». Потом прикроют «Честную газету». И все — никто ничего не скажет…
— Так что же делать?
— Что делать!— взорвался отказник.— Что делать! Все уже сделали! Просрали Россию!— И он показал, как именно просрали. Тем временем пельмени сварились, и на некоторое время диссиденты прекратили полемику.
НТВ между тем продолжало вещание на милицейских частотах. Оно чудом успело перекупить эти частоты за несколько дней до катастрофы, готовясь к переходу на подпольное вещание. Их, правда, не прикрыли, но частоты остались. Теперь Киселев, заглушая милицейские переговоры, рассказывал об эксклюзивных подробностях падения башни.
— Наш корреспондент,— рассказывал он,— стоял у самого подножия, и его чуть не убило. Ближе его не подпустили. Ближе стоял только корреспондент государственного телевидения,— даже по рации слышно было, как Киселев злорадствует.— Корреспондентов государственного телевидения, конечно, пускают везде! В самые теплые места! Но это ничего… это ничего, товарищи! Мы не злопамятны! Корпоративная этика для нас превыше всего! И мы предлагаем наши милицейские частоты всем, кто хочет вещать для вас! Даже каналу ОРТ, чье место на свалке истории! Даже государственному телевидению, сплющенный корреспондент которого живым примером подтверждает, что тягаться с нами опасно! За чисто символическую плату каждый может выходить на этих часто…
— Да пошел ты!— взорвался опер, которому надоело все это слушать.
— Видите!— счастливым голосом закричал Киселев.— Началось, началось!
Тем временем в Кремле проснулся Путин. Он сделал зарядку, несколько раз бросил через плечо пресс-секретаря, которого за этим и держали, принял ледяной душ и включил телевизор. Ему нужно было срочно узнать, куда он сегодня едет. Телевизор помогал ему соответствовать народным чаяниям. Если канал РТР передавал, что, по слухам, Путин едет в Самару,— он туда и ехал. Если же канал НТВ передавал, что, по сведениям информированных источников, Путин собирается на Ближний Восток,— Путин тут же ехал на Дальний, чтобы лишний раз облажать оппонентов. Эта игра очень его увлекала. По утрам он никогда не знал, где будет вечером. Телевизор, однако, молчал.
— НТВ, что ли, закрыли?— подумал он вслух.— Так я ж вроде еще не распорядился…
На ОРТ также несся снег по черному зимнему небу.
— Переворот, что ли?— спросил Путин сам у себя.— Да нет, вроде я в Кремле…
Он выглянул в окно. Пели птички. Никакого переворота не было.
— Волошин!— позвал он.— Что с телевизором? Неужели мой личный телевизор сломался? Это наглядно показывает, в каком положении страна…
— Никак нет,— отвечал Волошин,— снесло башню.
Путин снова выглянул в окно. Спасская стояла, Кутафья тоже.
— У тебя?— догадался он.
— Никак нет,— рапортовал Волошин,— у всех нас.
— Это я знаю,— кивнул Путин.
С трудом разобрались. До Путина смысл происшедшего доходил с трудом.
— И что мне теперь прикажешь делать?— воскликнул он.— Откуда я теперь узнаю, куда я еду?
— Ну… — не очень уверенно произнес Волошин.— Есть же президентская как бы администрация…
— Администрация!— передразнил Путин, скривившись.— Борису Николаичу такую администрацию предлагай. А мне не надо, мне нужны ребята мобильные. Как Ревенко. Вот он всегда знает, куда я еду, а ты никогда…
— Так может, мы ему позвоним?— с надеждой спросил Волошин и тут же кинулся звонить на РТР.
— Але! Девушка! Волошин беспокоит. Ревенко прошу… Женя! Але! Вы не знаете, где Владимир Владимирович? На совещании? А у вас точные сведения? Большое вам спасибо!
— Ну?— нетерпеливо спросил Путин.
— Проводите оперативное совещание с Сергеем Шойгу…
— Надо все-таки собирать всю информацию, чтобы объективно,— сказал Путин.— Позвони на НТВ, узнай. Мне самому неудобно.
Волошин позвонил на НТВ.
— Але, девушка! Дайте Максимовскую! Марианна, здравствуйте! Волошин. Да, спасибо, сатрапствуем помаленьку… Вы не знаете, где Владимир Владимирович? Не знаете? Ну позвоните Венедиктову. Самому мне неудобно, я ему столько раз интервью обещал… Але! Ну что? Говорит, сидит в Кремле в полной прострации? А откуда он зна… я хочу сказать, откуда такие сведения?— Волошин даже заглянул под кровать, не выпуская мобильника. Венедиктова нигде не было.— А, ну хорошо. Привет ему передавайте, большой-большой.
— Я им покажу прострацию,— рявкнул Путин, отлично все слышавший.— Шойгу ко мне! Я с ним буду обсуждать, как сделать так, чтобы «Эхо» упало! А то мне совершенно уже надоело это шпионство!
В течение ближайшей недели Путин узнавал обо всех своих передвижениях напрямую от Ревенко и Максимовской, семья Петровых запаршивела окончательно, диссиденты спились, а Миша Гнедых выучил несколько новых слов — «книга», «кино», «кретин». Дарья Степановна на шестой день наконец согласилась поговорить с мужем и два оставшихся дня повторяла: «Это твой ребенок, твой, твой!» — хотя Паша и так не сомневался в этом, потому что все трое были вылитый он. Евгений Киселев во избежание скандала с милицией перешел на вещательные частоты «Скорой помощи». Так что когда через неделю телевидение наконец заработало, все уже убедились, что можно жить и без него.
Облегчение почувствовал только Волошин, чье ухо совершенно распухло от мобильника, да орда телекритиков, которые в отсутствие главного предмета для критики переключились на ресторанные обзоры и начали потихоньку разоряться. Ничего. Теперь им снова будет на ком оттягиваться и радостно убеждаться, что есть на свете и более глупые люди, чем они.
Как известно, в пятнадцатом катрене шестой центурии Нострадамуса содержится предсказание, которое после некоторых умственных усилий можно дословно перевести на русский язык так:
…
На земле скифов в исходе каменного века
Старик, преданный Бахусу, передаст власть.
Воссядет молодой, друг Меркурия, Марса
и северного градоначальника,
Будет боевая удача, в марте падение, крутой поворот.
Обычно в толковании этой строфы не возникает никаких затруднений, в особенности после 31 декабря 1999 года. Друг Меркурия, Марса и северного градоначальника триумфально воссел во власть и одержал целый ряд боевых удач. Подобно Кутузову, он героически сдал Бородина и способствовал разорению Москвы, котороя стала много на себя брать; подобно Суворову, освоил горные лыжи; подобно Потемкину, пленял женщин, из которых самой заметной оказалась Анна Политковская.
Поскольку пророчества Нострадамуса всегда становятся понятны только задним числом, расхождения возникали исключительно на почве четвертой строки: что за таинственное падение в марте и крутой поворот вследствие него? Политологи всей страны, которые давно уже руководствовались в своих прогнозах исключительно Нострадамусом при периодическом участии кофейной гущи (все прочие прогностические методы в России не работали), собрались на тайное совещание.
— Я полагаю, речь идет о падении кровавого режима Путина,— с порога заявил Евгений Киселев.
— Коллега, вы не в эфире,— мягко осадил его Сванидзе.— Я думаю, речь идет о национальной валюте.
— А по-моему, снега очень много нападало,— неуверенно предположил Мигранян, который как человек южный терпеть не мог зиму.
Никакого консенсуса в итоге достигнуто не было, и каждый покинул тайное совещание с твердым намерением внедрять в массы именно свою версию.
Через три дня стало известно, что в последних числах марта упадет станция «Мир». Несмотря на многократные и пылкие уверения в том, что упадет она в безлюднейшей части Мирового океана между Австралией и Антарктидой, среди населения воцарилась паника.
— Уж ежели она упадет, то беспременно на нас!— уверяли представители Приморья.— На нас в последнее время все падает…
— Дураки вы, не понимаете стратегического замысла! На Чечню она упадет, чтоб совсем ничего не осталось…
(Одноногий Басаев и однорукий Хаттаб на всякий случай переместились в Иорданию.)
— На Москву она упадет, чтоб Лужкову насолить!
— Так ведь Кремль тоже в Москве?
— За этих не беспокойся, у их бункер!— переговаривались в очередях.
Перепуганное население собирало деньги и ценности, паковало чемоданы с убогим скарбом, но с места не трогалось, поскольку непонятно было, куда все-таки рухнет станция.
— Да сказали ж, что на людей не упадет,— недоумевали отдельные старики и дети.
— Ага, Ельцин вон в августе три года назад тоже говорил, что ничего не упадет. Тут все и упало.
В ресторанах и казино не знали, куда деваться от прибыли: новые русские спешно прожигали остаток жизни.
Пока население паниковало, Госдума привычно искала себе другие развлечения:
— Ребята, может, это и совсем не про «Мир»? Вдруг это что-нибудь политическое?
— Ну а что у нас может упасть политического? Что у нас политического стоит?
— Властная вертикаль…
— Ой, не смешите меня.
— Я так думаю,— вступил рассудительный Зюганов, вне парламентских слушаний — милейший человек,— что это у нас упадет правительство.
Воцарилось молчание. Каждый обдумывал перспективу.
— Ну упадет,— неуверенно (он все делал не очень уверенно) сказал Грызлов.— И что?
— Ну как… все-таки интересно,— пожала плечами Хакамада.
— Ну а ежели не упадет? Ежели мы его попрем, правительство-то, а Путин возьмет да нас разгонит? Ему других таких набрать — как два факса отослать, при таком-то рейтинге, а мы куда? Опять, что ли, работать? Нет, я совершенно не согласен,— отмахивался Боос.
— Дурилка,— ласково заметил Немцов,— пользы ты своей не понимаешь! Он нас разгонит, а мы опять изберемся. Денег нам дадут, предвыборная кампания, все дела… Тебе что, избираться не понравилось?
— А вдруг по второму разу не выберут?
— Как же, не выберут! Кого ж они тогда выберут!
— Ну ладно,— пожал плечами Грызлов.— Давайте повалим… А вы уверены, что оно упадет?
— Глупый, у Нострадамуса же написано!— вступил Селезнев.— У него все пока сбывается.
На следующий день коммунисты запустили идею о вотуме недоверия правительству, а партия «Единство», зажмурившись от страха и втянув голову в плечи, этот вотум поддержала. Грызлов ничего не имел против Касьянова, но ведь убрать Касьянова рекомендовал Нострадамус. А Грызлов всегда слушался старших.
Спустя три дня Зюганов пулей влетел на заседание Госдумы и отобрал у Селезнева микрофон. Лидер КПРФ был даже более красен, чем обычно.
— Сворачиваем вотум, братва!— возбужденно закричал он.— Правительство устоит! У Нострадамуса было не про правительство!
— А про что? про что?— возбужденно переспрашивали депутаты.
— Индекс упал!
— Какой, какой индекс-то? Говори путем!— зашумела Дума.
— Откуда я знаю какой! Их там три, и все с басурманскими названиями.
— Доу-Джонса!— подсказал Лукин с места.
— Ага!— возбужденно кивнул Зюганов.— И еще какой-то, вообще уже непроизносимый!
На следующий день партия «Единство», еще крепче зажмурившись и окончательно втянув головы, сообщила, что никакого вотума недоверия не будет, а все это был исключительно тактический ход с целью продемонстрировать, что «Медведь», вопреки злословию оппонентов, может слушаться не только Кремля, но и коммунистов. Паника в обществе усилилась.
Но апогея своего она достигла в тот день, когда все центральные издания вышли с шапкой «Доллар падает!». В Америке, похоже, все раскручивалось не на шутку. Сперва Джордж Буш-младший, желая ущучить предыдущую администрацию, сообщил, что американская экономика готовится пережить небывалый спад. Потом Хиллари Клинтон подала на развод, выяснив, что ее седовласый плейбой состоял в многолетней связи, перед которой интрижка с Моникой поблекла, как перед новою царицей порфироносная вдова. Оказывается, Моника была нужна только для отвода глаз. Все это время Клинтон любил какую-то старую кобылу, подругу своих школьных лет; в качестве прощального подарка в последний день своего правления он помиловал ее мужа, который оказался 177-м по счету помилованным преступником за время клинтоновского правления. Кеннет Стар поспешно прошерстил биографии всех помилованных на предмет связи президента с их женами и мужьями. Большинство помилованных, которым после освобождения надо же было на что-то жить, дружно признались, что да, было. В такой развратной стране доллар не мог устоять по определению. Масла в огонь подлил председатель российского Центробанка Геращенко, на редкость своевременно заявивший, что нормальная цена доллара — пятнадцать рублей, и пусть еще скажут спасибо, что не пять.
Население, собравшее было свои чулочные и тюфячные сбережения в переносные кубышки на случай падения «Мира», срочно вынуло все зеленые и побежало покупать недвижимость. Правда, на полпути оно остановилось, сообразив, что недвижимость после падения «Мира» погибнет все равно, причем на всей территории страны. Но поскольку в живых все равно никого не останется и крах недвижимости будет уже безразличен ее владельцам, население здраво рассудило, что погибать на собственной расширенной жилплощади по крайней мере приятнее. Многомиллионные долларовые сбережения спускались в один день. Те новые русские, у которых уже была недвижимость, прожигали жизнь в увеселительных заведениях. Фотомодельные агентства не успевали подмывать своих наложниц. Новые русские, которым не досталось моделей, требовали модельеров, утверждая, что стилистам все равно.
Посреди всей этой оргии некоторым отрезвляющим голосом прозвучало сообщение ОРТ и РТР о том, что в Западной Европе начался массовый падеж скота. В последнее время, с тех пор как Михаил Лесин призвал организовать наконец грамотный пиар России, на этих телеканалах изо всех сил пиарили Родину — но поскольку отыскать на ней повод для положительного пиара становилось все трудней, ее поднимали за счет опускания прогнившего Запада. Всякая новостная программа строилась теперь так: сначала кратко сообщалось об очередных перемещениях президента (который за перелетами совершенно не слышал ни о каких пертурбациях на Родине), потом презентовался беглый репортаж об открытии в городе Свинограде большого драматического театра на пятьсот мест при населении города в триста пятьдесят человек,— после чего чередой шли сообщения о катастрофах на Западе. Катастрофы там отчего-то пошли сплошной чередой, совсем как у нас в начале перестройки: ураган сменялся снегопадом, сход лавин — скандалом в правительстве, и триумфально разыгранный на российском телевидении падеж скота увенчал эту череду неприятностей. Сообщалось, что скот пал практически полностью, предварительно взбесившись и перекусав фермеров. Конечной целью акции была поддержка отечественного производителя, поскольку взбешенная западноевропейская колбаса была однозначно дискредитирована в глазах зрителя.
— Скот падает!— неслось по просторам России.
— Наш? Ихний?
— Ихний!
— Значит, окончательный конец!— решило население, и всероссийская оргия приняла угрожающие масштабы. Днем скупали недвижимость, ночами кутили в клубах, по утрам периодически включали новости, чтобы узнать, что еще упало. Падало и в самом деле все: в Киеве на честном слове держался Кучма, в Китае упала цена на стройматериалы, в Барнауле выпало беспрецедентное количество осадков, у Барри Алибасова упала шляпа, у Билла Гейтса упала цена на акции, и даже таинственный Педигри после долгого сопротивления пал. Пал и не менее таинственный Секам, и Пал Палыч Бородин, очутившийся в больнице. «Как ты пал!» — кричала Леонтьеву «Новая газета». Леонтьев в ответ обзывался «падшей женщиной». Дмитрий Бирюков пал в объятия «Газпрома», газета «Сегодня» и журнал «Итоги» пали просто так. Семиклассница Маша Иванова сдалась мольбам восьмиклассника Пети Сидорова и с удовольствием пала. И даже у Билла Клинтона от всех этих неприятностей упало все, что ему эти неприятности причинило.
— Однова помирать!— ликовал народ.— Все как есть упало! Гуляй, душа!
И посреди этой тотальной оргии, когда фотомодели уже изнемогали, а стилисты только входили во вкус,— отдельные трезвые особи вдруг заметили, что март кончился.
Март кончился, а доллар по-прежнему стоил около тридцати и не думал никуда падать, Доу-Джонс выправился, «Мир» незаметно рухнул в Мировой океан, и даже корреспонденты ОРТ и РТР в Западной Европе уяснили для себя, что три коровы — это еще не весь скот. Кровавый режим Путина чувствовал себя великолепно, Кучма проводил отпуск в Крыму, и даже Клинтона видели с какой-то новенькой стажеркой,— стало быть, даже в его случае падение было неокончательным. Население очнулось от апокалиптической оргии в состоянии тяжелого похмелья, обремененное страшным количеством недвижимости, с которой теперь непонятно было что делать, среди тотального бардака, но с потрясающими воспоминаниями.
— Что ж мы все так и поверили, что — кранты?— в некотором изумлении спрашивали друг у друга российские граждане.
— Так ведь оно привычнее — чтоб кранты,— оправдывались особо активные прожигатели жизни.— Непривычные мы, чтоб просто жить. Мы привычные, чтобы ап — и все… совсем… с концами…
Население обшаривало чулки и тюфяки, проверяя, целы ли последние заначки, нехотя прибиралось на вверенной ему территории и с кряхтением принималось за повседневные труды.
— Так что же — Нострадамус ошибся?!— ехидно интересовался Сванидзе у Киселева.
— Нострадамус не может ошибаться!— назидательно говорил Киселев.— Что-нибудь упало, только мы не заметили…
В этом предсказании, как ни странно, Киселев был абсолютно прав. Дело в том, что президент России Владимир Путин, проводя отпуск в Хакасии, катался на горных лыжах и, выполняя предсказанный Нострадамусом крутой поворот, действительно упал, хотя и несильно. Он ехал, ехал и шлепнулся. К нему тут же бросились министр по чрезвычайным ситуациям, глава администрации и почему-то Сурков. Сурков всегда теперь бросался к президенту по поводу и без повода — ему очень хотелось власти.
— Да ладно вам,— с досадой произнес Путин.— Всполошились, тоже мне… Я ж не Суворов все-таки. Ятолько учусь. Ничего, отряхнемся и дальше поедем…
С третьего раза он съехал уже вполне прилично.
подражание О.Генри
Джордж-младший, гроза Техаса, своими руками убивший шесть человек, откинулся на спинку стула, закурил сигару, отхлебнул виски и скептически оглядел салун.
— Не нравится мне все это, Билл,— сказал он со смутной угрозой в голосе.— Совсем не нравится.
Его напарник, Билл-бывший, безукоризненный джентльмен, чей алый нос свидетельствовал о долгой монашески честной жизни, смачно сплюнул табачную жвачку. Сигар он не курил с тех самых пор, как один обнаглевший прокурор попытался пришить ему изнасилование старой кобылы Моники посредством толстой «гаваны».
— Черт возьми, Билл,— выругался Джордж-младший.— Не будь я сын Барбары Золотой Ручки! Я мог стерпеть, что Эл Гор, мир его праху, обзывал меня техасским мясником. Я терпел, когда старина Либерман, да успокоится он в лоне Авраамовом, говорил, что я до сих пор читаю по складам. Но Билл! Ковбой, которому русские не платят долгов,— плохой ковбой. Ковбой, которым русские вытирают задницу, не может стать президентом Соединенных Штатов.
Вместо ответа Билл-бывший кивнул и выстрелил в потолок. На потолке уже красовался лозунг «Хиллари — в Сенат!», состоявший из пулевых отверстий.
— Я знаю, черт возьми, что у них теперь есть полковник Путинг,— продолжал Джордж-младший, не нуждавшийся в собеседнике.— Он крутой малый, он, говорят, может зубами выловить десятицентовик из миски с йогуртом, он пьет морскую воду, а в сортир с ним лучше вообще не заходить. Но папа проклянет меня, если я не выколочу из них деньги. Сегодня нам не заплатят красные, завтра нас захватят желтые, послезавтра взбунтуются черные, а послепослезавтра мы проснемся голубыми.
Билл-бывший кивнул мрачнее прежнего и трубно высморкался.
— Я старый ковбой, Джордж,— сказал он сипло.— Ты молодой, у тебя все только начинается. И я открою тебе один способ, о котором вообще-то никто не догадывается. Против этого не устоит ни Путинг, ни какой-либо другой полковник, лови он десятицентовик хоть в синильной кислоте. С них надо взять выкуп, малыш. У них надо украсть человека.
Глаза малютки Джорджа загорелись нехорошим огнем.
— Но ведь это терроризм, Билл?— спросил он для проформы.
— А как же,— солидно согласился Билл-бывший.— Обязательно. Но, как гласит пятнадцатая поправка, с волками жить — по-волчьи выть.
— Но ведь они в грош не ставят своих людей,— скорбно заметил Джордж-младший.— Кажется, они были бы счастливы сбагрить нам хоть все свое население. А чем кормить? Чем кормить, я тебя спрашиваю?
Билл-бывший улыбнулся, обнажив железные зубы.
— У них есть такие люди, за которых они заплатят.
Джордж-младший поднял глаза к потолку и зашевелил губами.
— Иванов?— спрашивал он у потолка.— Иванов-второй? Березовский? Абрамович? Волошин?
— Мелко, мелко,— покачал головой Билл-бывший.— Немасштабно мыслишь, малыш. С такой мелочовкой ты никогда не станешь президентом Соединенных Штатов. У русских есть человек, за которого они вернут все долги бывшего СССР. Этот человек умеет так прятать концы в мутную воду, что десять водолазов будут искать их, пока он не украдет и водолазов. Этот человек умеет делать золото из грязи, возводить дворцы среди всеобщей нищеты и пускать магнатов по миру. Он имел дело с бриллиантами, работал по золоту и смыслит в строительстве. Он отмывает деньги так, как твоя Лаура не отстирывает твоих сорочек. На него охотилась железная Карла, его крови хотел Дево Швейцарская Лихорадка и Бертосса Женевский Бульдог. Но он сделал их как щенков.
— Я его знаю?— быстро спросил Джордж-младший, залпом осушая свой стакан.
— Ты его не знаешь, но ты его узнаешь,— важно кивнул Билл.— А пока запомни: его имя Борроудин, Borrowed-in, что означает «взятый взаймы». Само имя подсказывает нам выход! Сдается мне, что за этого малого, если его как следует украсть, русские выложат все, что у них осталось. Эта курица несет золотые яйца, ты понял?
— Я понял,— раздумчиво проговорил Джордж-младший.— Но не забудь, Билл, я недавно в большом бизнесе. Как мы его возьмем? Наверняка его охраняет чертова туча казаков с пиками!
— Учись, пока я живой,— усмехнулся Билл-бывший.— Старики тоже кое на что годятся… Пригласи его на свою инаугурацию.
— Черт! Как же я сам не допер!— воскликнул Джордж-младший, от души расхохотался и ущипнул проходящую мимо Конголезу Бзамс за хорошенькую черную задницу.
Джордж и Билл — один нервно куря, другой беспрерывно жуя табак,— стояли у стойки нью-йоркского аэропорта с букетами алых роз.
— Какого черта он полетел в Нью-Йорк, когда я звал его в Вашингтон?— сквозь зубы спросил Джордж-младший.— Он что, почуял неладное? Тогда он и сейчас даст деру…
— Успокойся,— отвечал Билл-бывший.— У него есть дела помимо твоей инаугурации. Он занят сейчас строительством подземного туннеля Минск — Москва, а строить этот туннель будут наши.
— У них что, своих нет? И с каких это пор два города, не разделенные ни морем, ни горами, принято соединять подземным туннелем?!
— Тшш, спугнешь! Свои есть, но они туннель строить не будут. И вообще своя рабочая сила стоит дешево, больших бабок не отмоешь… А туннель роется в знак дружбы, это такой символ.
— А деньги где он берет?
— Этого не знает никто. Потому-то он так и ценится. Эй, гляди!
Билл-бывший едва не заорал в голос, потому что прямо на него, сверкая добродушной улыбкой, надвигался Пал Палыч Бородин.
— Здра-авствуйте, здра-авствуйте,— барственно приветствовал он обоих ковбоев — старшего и младшего.— А я, понимаете, раз уж вы позвали… решил в Нью-Йорк завернуть, утрясти тут одно дельце. Кое-что обсудить с нашими людьми на Брайтоне, сами понимаете…
— Добро пожаловать,— широко осклабился Билл-бывший.— Это похищение. Вы арестованы.
— Вы имеете право на адвоката, на бесплатный валидол и ежедневный баскетбол,— добавил Джордж-младший.— Все, что вы сейчас скажете, может быть использовано против вас.
— И будет использовано, если нам и Парижскому клубу завтра же не заплатят,— внушительно заметил Билл.
На глазах Бородина блеснули слезы. Ковбои не догадывались, что это слезы радости.
— Дорогие мои!— прочувствованно воскликнул Пал Палыч.— Господи, какое счастье! Спасен, спасен! Вот нечаянная радость! Вы положительно прочли мои мысли!
Похитители переглянулись.
— Неплохо держится,— сказал по-английски Билл-бывший.
— Чую недоброе,— предупредил Джордж и обернулся к Бородину, переходя на русский:
— А чему, собственно, вы так радуетесь?
— Да как же!— хлопнул себя по бедрам Бородин.— Ведь дома, после дедушкиной отставки, я ни секунды не чувствую себя в безопасности! А у вас — приличные условия, и уж тут-то старина Путинг до меня точно не доберется! Я не говорю уже о том, что возможностей для бизнеса у вас гораздо больше, и в тюрьмах на Брайтоне сидят такие люди, что… словом, господа, через какую-нибудь неделю вы не узнаете Америки!
— Не нравится мне его радость,— кисло сказал Джордж.
— Ничего,— усмехнулся Билл.— Мы его для начала пихнем в общую, к интеллигентным людям… Вот тогда посмотрим, как он повеселится! Русские забашляют сколько хочешь, чтобы только выцарапать его оттуда.
— Ну, где у вас тут вагонзак?— торопил Бородин.— Везите, везите, мне надо утрясти массу вопросов!
В этот момент у него зазвонил мобильный телефон.
— А? Что?— крикнул он в трубку.— Нет, нет, я занят! В буквальном, меня взяли взаймы! Сами теперь разбирайтесь, у меня тут дела помасштабнее! Да,— спохватился он, оборотившись к Джорджу-младшему.— Я вам тут вез, на инаугурацию… Но раз такой оборот, потерпите, я прокручу и тогда уже подарю. Нужен же, черт возьми, стартовый капитал!— Он помахал перед носом Джорджа бриллиантовыми запонками и невозмутимо проглотил их. Ковбои пошатнулись.
— Подумай, Билл,— сказал Джордж.— Сильно подумай. Может, все-таки переговорный путь?
— Все будет тип-топ,— неуверенно сказал Билл, и они поехали в тюрьму.
Когда на следующий день за Бородиным пришли, чтобы везти его в суд, ковбоев поджидало первое крупное разочарование. Билл приготовил видеокамеру, чтобы заснять Бородина, изнывающего в окружении агрессивных афро-американцев. Он был уверен, что у Бородина уже отняли пудинг с кленовым сиропом, полагавшийся на завтрак, и загнали на самое неудобное место. Эту пленку можно было прокрутить по CNN, показать Путингу и долго расписывать ему ужасы, ожидающие Бородина в заключении: лишение сладкого, запрещение играть в баскетбол, отъем мобильного телефона… Скрипнула тяжелая дверь, и взорам ковбоев открылось потрясающее зрелище. Бородин сидел на лучшем месте. На столе перед ним (в обычное время стул был привинчен к полу, но для почетного гостя его придвинули к нарам) стояли икра, белорыбица, несколько видов колбасы и бутылка такого виски, которое Джордж-младший в своем Техасе позволял себе только на День независимости. Афро-американцы прислуживали. Бородин держал базар с крупным американским авторитетом из соседней камеры. Джордж-младший совершенно точно знал, что авторитет не говорит по-русски, а Бородин не знает английского,— однако разговор шел очень оживленно, хотя и велся на каком-то непонятном языке. Он сопровождался энергичной распальцовкой.
— А-а!— радушно воскликнул Бородин.— Присаживайтесь, ребята! Угощайтесь чем Бог послал. Э, э! Билл! Тебе со мной рядом сидеть не положено, извини, ты все-таки не в законе… Так что на пол, на пол, без церемоний! Джордж, того… бутербродиков намажь нам! Берите икорку, братаны, не стесняйтесь. У нас тут с Бобом,— он кивнул на американского авторитета,— небольшой планчик созрел. Вы как, против не будете? Охота нам немного подремонтировать все это дело, а то, понимаете, никакого вида. Все-таки престижное место, бруклинская тюрьма, не Мухосранское СИЗО какое-нибудь… Люди какие сидят шустрые!— Он удовлетворенно показал глазами на метавшихся вокруг стола афро-американцев.— Кстати, Джим, голуба, еще бутылочку сделай, сладкий… (Афро-американцы брызнули под нары и извлекли еще три бутылки драгоценного питья.) Короче, я задумал вам тут кое-какую реставрацию, вроде как у нас в БКД. Требуются небольшие средстваґ, но вы же это решите, верно? А то ребята уже волнуются,— и Бородин жестом фокусника извлек петицию, подписанную всеми заключенными бруклинской тюрьмы. Речь там шла о невыносимых условиях содержания. Билл машинально потянулся за бумагой.
— Бери, бери,— добродушно согласился Пал Палыч, жуя.— Копия уже у моего адвоката, так что это можешь взять себе. Ты представляешь, если до газет дойдет? Ай-яй-яй!
— Черт с ним,— сквозь зубы прошипел Билл-бывший.— Под инаугурацию такой сюрприз, конечно, испортит все дело. Валяй, выделяй им ассигнования по минимуму, но вообще с ним, похоже, надо держать ухо востро. Одна надежда, что Путинг быстро раскошелится.
— И еще,— невозмутимо продолжал Бородин.— Вы, ребята, пока папе не говорите, что я у вас тут. Ну в смысле полковнику. Я ужасно не хочу обратно, если честно. У вас тут крутые парни, с ними можно делать дела, а у нас, сами понимаете, сейчас не развернешься. Такие постные рожи у всех стали — смотреть противно. В общем, я тут покантуюсь недельку-другую… лады? Охрана, я смотрю, парни надежные, наши меня тут не достанут… А то у нас на Родине, сами понимаете, кое-кому не нравятся теперь крепкие хозяйственники. Посмотрю я, как они там без крепких хозяйственников… но вы меня, короче, не выдавайте. Хоккей? Ну а за это я вам, само собой… Вот ты, Джорджи, сколько мне отвалишь на реконструкцию? Половину храбро пиши себе, я в отчетности поправлю. Положитесь на меня,— и Пал Палыч широко улыбнулся.
Красные, потные и растерянные ковбои вывалились из здания бруклинской тюрьмы в расстроенных чувствах.
— Сдается мне, Билли,— сказал Джордж, вытирая пот со лба,— что этот малый скоро построит нам не только новую тюрьму, но и хар-роший преступный синдикат!
— Не бойся, малыш,— не очень уверенно утешил его Билл.— Пять часов назад сообщение об аресте прошло по всем каналам, через пару часов Путинг непременно отреаги… Кстати, где мои часы? Ты не брал моих часов, Джорджи?
— На черта мне твои часы!— заорал Джордж-младший, хлопая себя по карманам.— Ты лучше скажи, где мой бумажник!
Ковбои рысью вернулись в камеру.
— Наши вещи!— хором кричали они.
— Да ладно вам,— примирительно сказал Пал Палыч. Он уже лежал на нарах, и двое афро-американцев почесывали ему пятки, а еще двое обмахивали невесть откуда взявшимися веерами.— Поиграть нельзя. Какие надутые. Вон, берите вашу ерунду, я и не думал, что вы такие бедные!
Правда, в бумажнике уже не было денег, а в часах не осталось камней, но ковбои были счастливы, что вернули хоть часть своего добра. Час спустя Билл-бывший уже названивал полковнику Путингу.
— Полковник,— сказал он сдержанно.— Здравствуйте. Это говорят ужасные похитители, шутка. У вас в последнее время ничего не пропадало?
— Вроде ничего,— даже по телефону было слышно, как Путинг пожимает плечами: один погон стукнулся о трубку.— Правда, во Владивостоке опять пропал уголь… Вы хотите сказать, что это вы?
— Бросьте проклятые шутки!— заорал в трубку Джордж-младший, вырывая телефон у Билла.— Ваш человек похищен, но мы вернем его, как только Россия выплатит парижские долги! Даю вам три… нет, два… нет, полтора дня сроку! Иначе… иначе я не знаю, что я сделаю!
— Глупости какие-то,— сказал на том конце провода Путинг.— Долги не заложены в бюджет, не могу же я вырвать кусок изо рта у стариков и детей! Подождите, мы на подъеме, скоро заплатим…
— А где госсекретарь Борроуд-ин?— ехидно спросил Билл-бывший.
— На инаугурации у вас, где ж еще. Ну, не отвлекайте, у меня вообще-то дела,— сказал полковник и повесил трубку.
— Кремень,— скорбно заметил Джордж-младший.
— Ну ничего,— злобно воскликнул Билл-бывший и помчался в тюрьму — пытать похищенного.
Президентский кортеж затормозил, взметая пыль, и у Билла отвалилась квадратная челюсть. На месте тюрьмы стремительно вырастал небоскреб, Пал Палыч в каске похаживал вокруг и покрикивал на афро-американцев, охрана бойко катала тачки с раствором, а к месту стройки чередой подъезжали бронированные «мерседесы». Бородин быстро о чем-то договаривался с их владельцами, не глядя подмахивал наряды, принимал подношения и периодически отвечал на звонки.
— А-а, ребята!— помахал он ковбоям.— Я тут, знаете, решил фасадик вызолотить, как думаете? По-моему, стильно. Насчет денег не беспокойтесь, мне наши подогнали, да и ирландцы с итальяшками не обижают. У них тут хорошо поставлено, бабки есть, а отмыть негде. Ну так я и говорю — вкладывайте в строительство, это же лучший способ! Верно я говорю, Фред?
Начальник тюрьмы, пыхтя и отдуваясь, катил огромную катушку с кабелем.
— Только техника у вас чегой-то барахлит,— пожаловался Бородин.— Все вручную, все пердячим паром… Ну это я заметил: как мы, русские, за что-нибудь беремся — тут же все становится как у нас. Бабки появляются откуда ни возьмись, а техника барахлит. Ну это ничаво — у вас тут ребята крепкие… верно я говорю?
— Мистер Билл,— жалобно сказал начальник тюрьмы,— я ничего не мог поделать. Все началось с того, что он пошел поиграть в баскетбол, и тут же пропал мячик! Заключенные очень этого не любят, и я потребовал отдать мяч, но он сказал, что мяч стоит денег… Мне пришлось ему заплатить, он пустил деньги в оборот… скоро в руках у него была вся тюрьма, и лично я должен ему сорок два миллиона за моральный ущерб плюс проигранное в эту странную игру, в которую он всю ночь заставлял меня играть… двадцать одни очки, так, кажется? Умоляю вас, мистер Билл, заберите этого ужасного человека! На первом этаже нового здания тюрьмы он предполагает открыть бордель, в подвале разместил сауну, второй этаж сдал адвокатской конторе Соловейчик и К°, на третьем разместил строительную компанию «Одесса родная», четвертый хочет отдать газете «Наша семья», а про пятый я еще ничего не знаю, но заключенным там тоже наверняка не найдется места! Ему уже прислал приветственную телеграмму какой-то жуткий Myhas, помните, которого упустили швейцарцы… Он сделал там приписку персонально для меня: «Брат Павел ни в чем не должен знать отказа, иначе кирдык!» Яне знаю, что такое кирдык, но почему они все называют друг друга братьями? Боюсь, что это какая-то ужасная секта!
— Ништо, ништо!— приговаривал Пал Палыч, одобрительно подмигивая Биллу.— Бойко лопочет, кучерявый,— где только по-вашему так трекать научился? Забавный малый, страсть! Я тебе из него настоящего прораба сделаю. Покурить хочешь?— Пал Палыч услужливо распахнул портсигар с монограммой Джорджа-младшего.— Да, Билл! Я забыл там сказать твоему молодому… тоже хороший малый, шустрый! Вишь, какое дело: у вас инаугурация малость подвинулась. Ну стыдно же в такой Белый дом въезжать, милый ты мой! Я тут затеял небольшую реконструкцию, миллиарда на два… Ну ладно, грабь,— на полтора! Я уж договорился с этим вашим, как бишь его… ну который вице-президент-то новый! За месячишко мы нормальненько этот дом отделаем, этажность подрастим, сауна, все такое, Овальный новыми панелями обошьем, австралийская лиственница, слыхал, нет? Я уж заказал. То есть лиственница будет наша, я договорился в Сибири, там все схвачено, но забашляем как за австралийскую, с учетом дороги. Разница пополам. Нормально? Ты не в обиде? Потому что схема-то все-таки моя, ты понимаешь, и лиственница тоже моя — ваш только транспорт и оформление… Да, и еще: конечно, расходы на медицину и образование придется малость того. Ну сам ты подумай, Билыч: что важнее — представительность или какая-то там медицина? Ты человек государственный, должен понимать. Вот Белый дом отгрохаем, погоди, я тебе еще Капитолий сделаю, а то что это такое, ты понима…
Хозяйственник не договорил. Ковбой решительно схватил его в охапку, невзирая на возмущенные крики толпы заключенных, швырнул в свой бронированный «мерседес» и погнал в аэропорт. Правда, бензина ему хватило впритык — пока он беседовал с Пал Палычем, почти весь бензин из запертого наглухо бака куда-то делся.
Десять часов спустя личный самолет президента США приземлился в аэропорту Шереметьево-2. Джордж и Билл, еле удерживая на плечах брыкающийся мешок, спустились по трапу. Полковник Путинг — рано поседевший бравый вояка в парадном мундире — ждал их в VIP-зале.
— Слушаю вас, джентльмены.
— Чего там слушать, полковник!— отдуваясь, хрипло произнес красноносый Билл.— Мы согласны на четверть суммы. Гоните ваши долги, и мы в расчете. Не хотите долги? Ладно, сойдемся на процентах. И возьмите вашего… вашего… вашего госсекретаря,— он свалил мешок на пол. В мешке испуганно присмирели, почувствовав присутствие папы.
— Значит, так,— невозмутимо произнес полковник Путин, смерив ковбоев холодным взглядом.— Я согласен взять у вас ЭТО… разумеется, на моих условиях. Нам нужен трехмиллиардный займ на полгода — естественно, беспроцентный,— плюс режим наибольшего благоприятствования для нескольких наших фирм, список которых вы найдете вот здесь,— он похлопал по пухлой папке, лежавшей на столе.— Времени на размышление я вам не даю, и скажите спасибо, что мы не требуем обратно Аляски.
Ковбои быстро переглянулись.
— Как долго вы сможете его удерживать?— спросили они полковника.
— До следующей инаугурации, надеюсь, он к вам не поедет,— усмехнулся полковник.
— Успеем добежать до канадской границы,— кивнул Джордж, и президенты, лихо подмахнув документы о займе, наперегонки бросились к самолету.
— Ну что ж,— сказал Путинг, развязывая мешок.— Вылезай, Пал Палыч. Готовься, милый,— завтра в Англию вылетаешь. Что-то давно я настоящего «Липтона» не пил…
Генеральный продюсер канала номер один был вполне доволен собой. Начинал он как эстет, но вовремя оставил эстетские заморочки, переключившись на народное телевидение. Суперуспешный проект «Сладкие песни о страшном» принес ему всенародную любовь: откормленные звезды попсы с бутафорскими бинтами и медалями, в гимнастерках со складов «Мосфильма» исполняли фронтовой фольклор, а также прославленные военные песни; полковники в отставке рыдали как дети. Впоследствии генпродюсер несколько раз сделал политически верный выбор, что было в России девяностых годов ой как непросто, и мог полагать себя истинным выразителем новейших тенденций… как вдруг на стол ему легло предупреждение от Министерства прессы.
Сначала генпродюсер не поверил своим глазам. Он взял бумажку, посмотрел на свет и на всякий случай даже понюхал. Увы, органы чувств ему не врали. На просвет отчетливо виднелся характерный знак минпечати — обаятельно улыбающийся череп и скрещенные косточки, а пахла бумажка так же, как все предупреждения. Она пахла большими неприятностями.
«Министерство прессы,— прочел генпродюсер,— в первый и последний раз дружески предупреждает вас о том, что вы уделяете недостаточно внимания воспитанию деток. В последнее время президент наш очень озаботился детками, чего и вам желает. На наших экранах мы видим что? Мы видим там засилье отвратительных иностранных монстров, а патриотического воспитания деток отнюдь не видим. И если так пойдет дальше, то вы увидите, что мы умеем закрывать не только ТВ-6. С совершенным почтением и пожеланием приятного аппетита».
Насчет аппетита была шутка. Министр прессы был рубаха-парень и большой шутник. От его улыбки падали в обморок и более крепкие люди, чем генпродюсер канала один.
Первым делом генпродюсер выбрался из объятий кресла, подошел к портрету президента на стене и сказал умильным голосом:
— Да как же вы только все успеваете? И о детках подумали!
На самом деле о детках президент подумал по чистой случайности: однажды, когда все поздравления были разосланы, а скины обезврежены (других проблем в стране не осталось), он от скуки включил телевизор и увидел в нем телепузика. Программа предназначалась для двухлетних детей, но президент этого не знал, потому что смотрел с середины. Очень скоро ему стало скучно, и он капризно позвал министра культуры.
— Ну что это такое!— произнес он плаксиво.— Это разве интересно? Тинки-Винки, Ля-ля, По… Солнышко какое-то… в виде младенца… Ребенку предстоит жить в динамичном, многополярном мире, где все время что-нибудь взрывается. Ему, возможно, на улице придется расти и клей нюхать, если правительство не решит проблему беспризорности… Это готовит его к жизни? Вот эти, толстые? Подготовьте указ, и чтобы я ерунды этой плюшевой больше не видел!
Министр культуры, чья фамилия переводилась как Шустрый, пулей вылетел из кабинета и помчался запрещать. Не прошло и недели, как все руководители крупнейших каналов получили предупреждения за недостаток внимания к нашей главной надежде.
Вернувшись в кресло, генпродюсер глубоко задумался. Детских программ у него на примете не было, и негде было взять. Он развернул сетку вещания: 9.00 — сериал «Роковые секреты Полишинеля», 10.00 — сериал «Дикий ангел», 11.00 — «Ручной дьявол», дальше шли «Спасатели Сансет-бич», «Рабыня без ауры» и «Кровавые разводы» (история Хуаниты, в каждой серии разводившейся с очередным мужем, а серий уже было 225 и неизвестно, сколько осталось; за отсутствием в Аргентине такого числа актеров мужья уже начали повторяться). В 19.00 начиналась модифицированная версия «Поля чудес»: Якубович уже не задавал вопросов, а только принимал подарки — соленые грузди, сало, сахарные головы, свой портрет на горчичном зерне, расписные яйца с наклеенными усами, живых кур и тканые полотенца. После каждого второго подарка он кланялся, приговаривая: «Дай бог здоровьичка вам, и деткам, и свекру, и деверю, и шурину, и золовушке, и куманьку с куманихой, и сватье бабе Бабарихе!», а после каждого третьего петухом кричал: «Рекламная пауза!» Программа имела сумасшедший рейтинг. С 20.00 Евгений Петросян со своей женой Еленой Степаненко до упаду хохотали, глядя друг на друга. Время юмора на канале заканчивалось выпуском новостей, над которыми хохотала уже вся страна, включая дикторов. Даже самые вышколенные чтецы, еще старой школы, с трудом сдерживали радостный смех:
— А теперь новости экономики. За истекшую неделю… ой, мамочки… достигнут внушительный рост… хи-хи… на 0, 003 процента… ой, я не могу… а президент России призвал министров быть смелей и амбициознее и планировать на май никак не меньше 0, 004… Ай, держите меня!— и диктор закатывался на всю студию. Рейтинг новостей рос неудержимо.
После юмористического блока начиналось время отечественного и зарубежного кино: сериалы «Кровавый хруст-3», «Забойная сила-6», «Волки позорные-8», «Улица подбитых „фонарей»«, все участники которой ходили с красно-синими фингалами, а также американская сага о похождениях техасского рейнджера, передвигавшегося верхом на дикой корове. Сюжет почти всех серий „Рейнджера“ был одинаков: дав клятву никого не убивать без особенной необходимости и вообще облагородить свою карму, техасец терпел, пока по башке ему наносили тридцать три удара стулом, но на тридцать четвертом не выдерживал и с ужасным криком начинал давать сдачи, после чего очень быстро оставался один, взбирался на свою корову и в слезах отбывал к новым приключениям.
В три пополуночи, для истинных любителей культуры, изо дня в день показывали наше старое кино. Пять дней в неделю по заявкам отставных военных демонстрировался блокбастер «Солдаты», а по выходным — «Офицеры». Все это было отличное, неполитическое, высокорейтинговое телевидение, и разбавить его чем-либо новым, кроме рекламы новых прокладок, не представлялось возможным. «Телепузики» уютно торчали в своей щели, никому не мешая, и заменить их было нечем — всех производителей программы «Усни, дитя» давно определили в элитный дом престарелых, а «Союзмультфильм» занимался исключительно дубляжом саги о покемонах. Кто такие покемоны, не знал никто, но это и считалось настоящей адекватностью нашему времени: кто такой президент, тоже до сих пор толком никто не знал, но все его ужасно любили — и чем меньше знали, тем всенароднее делалась любовь. В этом смысле между ним и Пикачу наблюдалось почти полное сходство — разве что Пикачу все время говорил «пика-пика-пика» и разил хвостом, а президент знал несколько больше слов и за отсутствием хвоста разил взглядом.
— И чего ему не понравилось в телепузиках?— мрачно спросил себя генпродюсер.— Вроде такая тихая программа, никакой политики… Плешь!— крикнул он своего заместителя по развлекательным программам.
Вадик Плешь, прозванный так за раннюю лысину, как раз репетировал в это время свою новую телеигру, призванную затмить устаревшее «Поле чудес». Суть игры была проста: всех участников ставили в круг, над головами их подвешивали ведра с дерьмом, а в центре круга стоял Плешь, весь в белом, и весело смеялся, когда после очередного неправильного ответа на игрока опрокидывалось ведро. Зрелище в самом деле было гомерическое, особенную же пикантность придавало ему то, что в одном из ведер вместо дерьма был шоколад. Вопросы подбирались хитрые — где была битва при Фермопилах, как называлась столица Римской империи и в каком городе княжил Владимир Суздальский. Ответить не мог почти никто, так что скучать зрителям не приходилось — ассистенты едва успевали наполнять ведра.
— По вашему приказанию прибыл!— отрапортовал Плешь.
Генпродюсер принюхался.
— Ты что, навоз по участку раскидывал?— поморщился он.
— Телевидение — грязная работа,— оправдывался заместитель.
— Ладно. Принеси мне последний эфир «телепузиков», а то нам тут, понимаешь, предупреждение пришло…
— Что-нибудь политически неграмотное?— насторожился Плешь.
— Откуда я знаю!— взорвался генпродюсер.— Я что, смотрю их? Тащи давай!
Скоро требуемая кассета была принесена, и начальник погрузился в созерцание. На экране всходило солнышко. Четыре пухленьких разноцветных существа весело резвились под его лучами.
— Как хорошо прыгать!— кричал один по прозвищу Тинки-Винки. Остальные радостно хихикали.
— Как весело ходить!— кричал другой, по имени Дипси, размахивая шляпой и маршируя на месте.
— Мне нравится ползать!— кричала нежно-салатовая Ля-ля, падая на свое телепузико и ползя на нем к зрителю.
— А я люблю сидеть!— заходилась от хохота самая маленькая, которую звали По. Она была красненькая и дрыгала толстыми ножками. После этого всем героям программы раздавали пузи-блинчики и пузи-крем. По не хотела есть и ничего не получала, а остальные тыкали в нее пальцами и оглушительно хихикали. Это в принципе напоминало шоу Петросяна со Степаненко, но содержало несколько больше смысла.
— И чего ему не нравится?— задумался генпродюсер. Программа была аккуратной, политически выдержанной, не содержала политических намеков и за двадцать минут прерывалась рекламными паузами всего семь раз.
После получасового размышления он вызвал заместителя.
— Давай сюда живо бригаду, которая их озвучивает,— лаконично приказал он.
— Да ведь этот выпуск уже был в эфире…
— Ничего, покажем в правильном варианте. И мультипликатора зови.
Еще через полчаса вся команда, готовившая «Телепузиков» к выпуску, навытяжку стояла перед генпродюсером.
— Значит, так,— грозно произнес он.— Имена переделать. Что это за иностранщина? У нас что, русских имен нет? Оставить только Лялю. Остальные будут называться Витя, Митя и Петр, чтобы не слишком менять артикуляцию.
— Но По же девочка,— робко вставила актриса, озвучивавшая самую маленькую.
— Будет мальчик!— рявкнул генпродюсер.— Нам нужны защитники Родины! Солнышку поменять лицо. Там восходит никому не известный мальчик, а должен восходить всем известный известно кто! Поняли? У нас теперь одно солнышко, которое греет всех одинаково. Но главное — текст! Возьмите этот сценарий, и чтобы озвучивали точно по нему! Я больше предупреждений получать не намерен!
На следующее утро в эфир вышел переозвученный выпуск «Телепузиков».
— Наша экономика подпрыгнула вот так! Вот так!— повторял бывший Тинки-Винки, подскакивая.
— Мы пойдем в армию вот так, вот так!— приговаривал Витя-Дипси, маршируя.
— Мы любим нашего президента вот так, вот так!— приговаривала Ляля, ползая на пузе.
— А кто не будет ползать, будет сидеть вот так!— плюхалась на плюшевую задницу бывшая По, ныне Петр. С небес на все это одобрительно смотрело первое лицо государства.
— Ничего,— одобрительно заметил министр культуры Шустрый и побежал докладывать президенту о проделанной работе.
В последнее время любимой кремлевской забавой было так называемое укрепление кадров. Президент полагал, что если приход разведчика в Кремль вызвал такое национальное процветание, то приход еще одного разведчика на телеканал должен поднять рейтинг телеканала до небес, а разведчик на макаронной фабрике способен аналогичным образом поднять качество макарон. В стране уже не осталось предприятия без своего разведчика — большинство шпионов и так сидели без работы, поскольку ввиду усиливающейся дружбы с Западом там им делать было уже нечего, да и ловили их там хорошо, а ехать на Восток к бен Ладену становилось опасно. Теперь шпионы хлынули на государственную службу: половина обреталась в Кремле и на губернаторстве, а другая половина укрепляла производство. Когда почти все шпионы были трудоустроены, в Кремле вспомнили о телевидении: туда так до сих пор никого и не прислали! Президент вызвал начальника пресс-службы внешней разведки — последнего непристроенного человека.
— Пойдешь укреплять вертикаль на телевидении,— сказал он властно.
— Телебашню, что ли?— не понял пресс-секретарь.
Президент любил непонятливых. От них никогда нельзя было ожидать подлого подвоха.
— Вроде того,— ответил он неопределенно.
Явившись на службу, пресс-секретарь первым делом принялся рапортовать об успехах и принуждать к тому же весь коллектив информационной программы государственного телевидения. Программа называлась «Вестник» и сопровождалась заставкой в виде купания трех коней — красного, белого и голубого.
— Мало вы докладываете об успехах,— сказал пресс-секретарь ведущему новостной программы.
— Да мы, можно сказать, только это и делаем!
— Плохие успехи. Неамбициозные. Давайте, например, доложим, что убит Шамиль Басаев.
— Но он жив!— не понял телеведущий.
— Да какая разница!— завел глаза к потолку бывший пресс-секретарь.— Жив, мертв… Кто проверять-то поедет? Вот вы — давно его видели?
— Я его вообще никогда не видел!— поспешил заверить журналист.
— Ну вот. А тут мы сообщим, и людям приятно. Валяйте, валяйте, сообщайте!
— Дорогие друзья!— сказал телеведущий в эфире и выдержал паузу, не зная, следует ли ему сделать радостное выражение лица или тактичней все же будет изобразить скорбь.— Вчера в очередной раз убит Шамиль Басаев, и на этот раз, кажется, насовсем.
Президент в это самое время как раз смотрел телевизор. Новости показывали в перерыве футбольного матча, и потому он решил с ними ознакомиться.
— Смотри ты!— воскликнул он радостно.— Не успели укрепить, и уже такой успех!
В следующую секунду у него раздался телефонный звонок.
— Привет, привет!— радостно воскликнул президент, узнав голос заокеанского друга.— Да, смотрим тут, понимаешь, новостишки… Да, да, спасибо. Очень приятно. Как видите, не только вы умеете расправляться со своими врагами… хе-хе!
— Но, Путти, неплохо было бы предъявить кое-какие доказательства, осторожно посоветовал друг Джордж.— В наше прагматичное время, сам знаешь, верят только очевидностям…
— О’кей,— согласился наш лидер.— Это без проблем. Сейчас организуем.Але,— сказал он, связавшись по внутреннему телефону с государственным телеканалом.— Это хорошо, конечно, что его убили… Кстати, как это вы узнали раньше меня?
— Но разведка доложила точно!— радостно пропел в трубку бывший пресс-секретарь.
— Что убили — это хорошо, конечно,— похвалил президент.— Но надо бы доказательств. Покажите там что-нибудь… только не очень жестокое, без крови. Ладно?
— Ладно!— восторженно согласился бывший пресс-секретарь и только тут с ужасом сообразил, что никаких доказательств гибели Шамиля Басаева у него нет. Более того — на всех чеченских сайтах Интернета, которые спокойно себе функционировали на обширном и мусорном его пространстве, появилось фото жизнерадостного Шамиля с вчерашней датой. Шамиль ел баранью ногу и плотоядно скалился.
— Ах, шайтан,— сказал пресс-секретарь сквозь зубы и глубоко задумался. Но подолгу терзаться сомнениями в разведке не привыкли, и уже в семь часов следующего вечера диктор радостно сообщил:
— К сожалению, мы не можем предъявить никаких доказательств гибели Шамиля Басаева, поскольку снаряд угодил непосредственно в него! От Шамиля Басаева практически ничего не осталось! Он разлетелся на очень мелкие части!— с удовольствием повторил диктор.— На очень мелкие! И мы поэтому не можем вам продемонстрировать никакого Шамиля Басаева. Это наша новая практика, точечные артиллерийские обстрелы. Мы уполномочены также заявить, что все таинственные исчезновения, имевшие место в Чечне, есть результат точно такой же точечной бомбардировки! Например, некоторые интересуются, куда девались таинственные снайперши в белых колготках и почему ни одной из них так и не предъявили мировому сообществу! Ответ прост: все они были уничтожены точечными попаданиями наших снарядов, и от них не осталось ничего, включая белые колготки! Точно так же был стерт с лица земли знаменитый полевой командир Хаттаб!
— Грандиозно!— воскликнул президент, который в этот день опять смотрел футбол и вынужден был ознакомиться с новостями.
— Путти!— дозвонился до него американский коллега.— Теперь я во всем почти убедился, но есть один, как это сказать, нюанс! Ведь вы неделей раньше сообщили, что Хаттаб погиб от письма, которое ему вручил ваш специально внедренный человек!
— Ну,— кивнул наш.
— А сегодня вы говорите, что он взорван! Пожалуйста, разберитесь: может, ему сначала передали письмо, а потом взорвали? Или все-таки сначала взорвали, а потом передали отравленное письмо?
— Угу,— пообещал российский лидер и позвонил на телевидение.
— Але,— сказал он бывшему пресс-секретарю.— Вы там недорабатываете, а я выслушивай иностранные претензии. Вы роняете это самое, престиж. Вы же только что сообщили, что Хаттаб погиб от письма.
— Так точно!
— А теперь вы говорите, что его взорвали, как Басаева. Надо как-то заботиться о международном, это самое, имидже. Наши-то все схавают, они сегодня не помнят, что вчера было. А американцы вас внимательно смотрят. Давай придумай что-нибудь.
— Так точно!— машинально повторил бывший пресс-секретарь и на этот раз задумался на несколько часов. Но следующим вечером бодрый диктор радостно сообщил:
— Отдельные американские агентства интересуются, каким образом погибли полевые командиры Басаев и Хаттаб! По одной версии, они получили отравленные письма, по другой — взорвались в результате точечного артобстрела! Сообщаем, хотя это и ужасный государственный секрет, что Басаев и Хаттаб погибли в результате получения специальных писем, при чтении которых взорвались! Это специально разработанная психотропная методика министерства обороны и наших знаменитых спецпропагандистов, воспитанников военных кафедр гуманитарных факультетов. В письмах были написаны такие гадости о чеченских бандформированиях, что оба полевых командира при чтении их буквально взорвались от ярости, да так, что от них совершенно ничего не осталось! Простите, у меня, кажется, телефонный звонок,— и ведущий снял трубку в полной уверенности, что начальник хочет передать ему что-то экстренное.
— Вай, нехорошо! Зачем так говоришь?— раздался в трубке знакомый голос.
— Простите, с кем имею честь?— пролепетал ведущий в прямом эфире.
— Да я это, Шамиль Басаев! Сижу тут у себя в ущелье, смотрю тебя и вообще уже ничего не понимаю: какое письмо, кто взорвался? Ты что, совсем там с ума сошел, да? Давай закругляйся, я футбол уже хочу!
— Ка… какой футбол?— вымолвил оторопевший диктор.
— Какой-какой!— разозлился Шамиль Басаев.— Франция — Сенегал, слушай! Давай, давай! Прощайся и желай приятного просмотра!
Но в эту секунду в студии раздался оглушительный взрыв. Телефон подпрыгнул и замолк.
— Как видите, дорогие телезрители,— радостно закончил все еще бледный телеведущий,— его там все-таки достали! Наши пеленгаторы запеленговали телефон, с которого выходил к нам в эфир Шамиль Басаев, и попали в него отравленным точечным взрывчатым письмом, начиненным белыми колготками!
— Вот и отлично,— сказал президент в экран.— Вот как мы его — в прямом эфире. Теперь никаких проблем не будет, все поверят…
Он не знал, что это был за взрыв. На самом деле это взорвался в своем кабинете бывший пресс-секретарь, никак не ожидавший от Басаева такой наглости. Но это никого уже не волновало, ибо нужный эффект был достигнут. В том, что Шамиль Басаев взорвал, не сомневался уже никто. Вскоре в это начал верить даже сам Басаев. Мощь новой российской пропаганды была поистине удивительна.
из Льва Толстого
…
Любезный читатель! Поскольку наше скромное перо не может адекватно описать новую российскую светскую забаву «Скачки на приз президента», мы решили воспользоваться главой из «Анны Карениной» о скачках на приз государя. Мы позволили себе заменить лишь некоторые слова, исключительно в видах соответствия моменту. Вы легко обнаружите эти замены. Весь остальной текст — чистый Толстой, в чем и могут убедиться любопытные, прочитав двадцать четвертую и двадцать пятую главы второй части «Анны Карениной».
В этот день была скачка на приз президента с барьерами. С самого начала Беговой видно было море машин с мигалками, окружавших гипподром, и кипящие народом трибуны. Подходя к конюшне, Алекперов встретился с белоногим рыжим РАО ЕЭС Чубайса, которого в огромной оранжевой попоне уже вели на дорожку. В отворенном деннике Лукойл был уже оседлан. Алекперов окинул взглядом прелестные любимые формы компании, дрожавшей всем телом, и, с трудом оторвавшись от этого зрелища, вышел из барака. Он умышленно избегал той избранной великосветской толпы, которая сдержанно и свободно двигалась и переговаривалась пред трибунами. Он знал, что там президент, и спикеры, и Матвиенко, и главы стран СНГ, но, не желая обратить на себя внимания, не подходил к ним.
Послышался крик из президентской ложи: «Садиться!» Олигархи вздрогнули. К каждому подвели его компанию. Все знали о призе, который победитель получит из рук президента. Это была свобода. Свободы желали все.
Лукойл дрожал, как в лихорадке. Полный огня глаз его косился на подходившего Алекперова. Олигарх оглянулся в последний раз на своих соперников. Потанин, опасный конкурент и приятель Алекперова, вертелся вокруг вороного Онэксима, не дававшего садиться. Бендукидзе в узких рейтузах ехал галопом, джигитуя по-грузински. Уралмаш с трудом выдерживал его. Прохоров и Хлопонин еле держались вдвоем на нервно переступавшем Норникеле. Пугачев сидел бледный на своем Межпромбанке и часто крестился. Все знали его особенность слабых нервов и страшного самолюбия. Вексельберг самоуверенно держался в седле, ощупывая что-то в карманах. Абрамович на сытой, раскормленной Сибнефти был, как всегда, почти невидим. Никто не знал, как это ему удавалось. Одного только не было заметно, главного соперника, Ходорковского на ЮКОСе. Вдруг Алекперов услыхал сзади себя по грязи дороги звуки галопа, и Ходорковский на ЮКОСе, гнедом в «Яблоках», сам одетый в фирменные желто-зеленые цвета, обогнал его. Сибнефть нахмурилась и сделала два прыжка, словно хотела с ним соединиться. Всех олигархов, с Чубайсом, скакало восемь. Больше никого не осталось. Позади всех плелся кто-то на темной лошадке, в длиннополой шинели и с маузером.
«Дерипаска?— подумал Алекперов.— Мамут? Евтушенков?» Но серую лужковского конезавода Систему Евтушенкова он узнал бы, а Мамут давно не скакал. Алекперов отвернулся, не желая отвлекаться.
На лугу устроены были семь препятствий: налоговая инспекция, проверка Счетной палаты, обыск, выемка документов, пересмотр итогов приватизации, изъятие сервера и благотворительное пожертвование. Конец скачки был прямо против президента, который во все время подготовки к старту беседовал о чем-то с Ивановыми и подчас благожелательно оборачивался к Кучме. Все были в шляпках — для особенной аристократичности. Олигархи казались нервны.
Президент встал в ложе, поправил шляпку и взмахнул платком с вензелем ВВП, вышитым дважды для удвоения.
— Пустили! Скачут!— послышалось со всех сторон после тишины ожидания. Над беговою дорожкой сплошною пеленой взвилась пыль. Олигархи замучились ее глотать.
РАО и Лукойл поднялись над налоговой инспекцией и незаметно, как бы летя, преодолели ее — но в то самое время как Алекперов почувствовал себя на воздухе, он увидел Вексельберга, барахтавшегося прямо под его копытами. Его Ренова рухнула при первом же препятствии.
— О мои яйца!— кричал Вексельберг, схватившись за голову. Яйца его раскатились по всему гипподрому. Президент брезгливо сморщился и что-то сказал Патрушеву, отчего тот засмеялся и чуть не потерял шляпку.
Проверка Счетной палаты располагалась пред самою президентскою беседкой. Алекперов увидел только, как взвился перед самым его лицом Чубайс. Шедший следом Бендукидзе увидел барьер, внезапно развернулся и стремительно поскакал в сторону Грузии. По гипподрому пронесся вздох неодобрения. Алекперов перемахнул через проверку, получив только в лицо ком грязи. Но к этому олигархам было не привыкать, и к ним не липло.
Не доезжая изъятия сервера, Хлопонин резко плюхнулся с Норникеля и стремительно пополз в Красноярск. Скоро он скрылся за пасмурным горизонтом.
— Куда ты, брат?— тоскливо крикнул Прохоров.
— В Сибирь!— донеслось издали. Прохоров некоторое время еще потоптался на месте, но вскоре спешился, передал поводья Норникеля подбежавшим жокеям из президентской ложи и осторожно пополз следом за Хлопониным. Президент сдержанно похлопал. Ему нравилось, что олигархи ползли в правильном направлении.
Приближался обыск. Ходорковский легко взял этот барьер, но поторопился, разогнался и неловким движением повалил ЮКОС. С трибуны послышался стон Явлинского.
— А-а-а! Что я сделал! Мы всё прос…али!— закричал Ходорковский. ЮКОС косил на него испуганным глазом. Хребет компании был переломлен, уши беспомощно прядали, акции падали, котировки лихорадочно вздымались и опускались. К ней с дефолтом наперевес уже бежали люди в масках, видимо, желая прикончить ее, чтобы она не мучилась. Самого Ходорковского уводили.
— Может быть, деятельное раскаяние?— полушепотом спросил Кудрин, снимая шляпку и аристократически нагибаясь к президенту.
— Поздно,— ответил президент так, чтобы было слышно скачущим.
В правительственной ложе послышались глухие рыдания.
— Попрошу прекратить истерику!— произнес президент, глядя на еще бившийся ЮКОС, из которого прямо на поле изымали миллиарды долгу.
— Какое жестокое зрелище! Хуже римских цирков!— нервно говорил со своей трибуны Касьянов, стараясь, чтобы его не слышали.
— Если б я была римлянка, я бы ни одного цирка не пропускала!— с азартом говорила раскрасневшаяся Слиска.
— В конце концов скачут люди, которые сами избрали эту деятельность,— тяжело отдуваясь, говорил Генпрокурор Устинов в синей форменной шляпке.— Это прямо входит в обязанности олигарха. А то взяли моду. Еще с президентом хотят встречаться. Нет, ты поди-ка поскачи!
В это время Чубайс на своей РАО ЕЭС слегка поскользнулся и вступил правым копытом в СПС. По гипподрому пронесся недовольный шум, но Чубайс невозмутимо продолжал скакать.
— Верно, так нужно было,— прошептал в бороду Максим Соколов, наблюдавший за скачками из ложи прессы.— Exegi monumentum über alles, a la guerre comme not to be!
Пугачев, набычившись, скакал прямо на обыск, но, не доезжая препятствия, соскочил с верного Межпромбанка и на коленях пополз к президентской ложе, широко крестясь и ударяя лысым лбом в жидкую грязь. Президент улыбнулся и отвел глаза. К Пугачеву подбежали, подняли его под руки и отвели в ложу Совета Федерации.
Лукойл легко преодолел пересмотр итогов приватизации, и Алекперов только мельком видел, как беспомощно повалился в грязь Потанин. На трибунах зааплодировали. «Вот тебе Куршавель!» — крикнул звонкий голос (кажется, Миллера). Грызлов, гордо улыбаясь, говорил что-то американскому послу. Алекперов не разобрал всей фразы — ветер донес до него только обрывки: «Так что и русские тоже… как видите, у нас интернационализм…» Потанина уводили, отбирая прессу.
Оставалось одно, последнее, препятствие — благотворительность. Только по особенной быстроте и мягкости роста цен на нефть Алекперов чувствовал, как много прибавила в капитализации его компания. Президент мягко улыбался, шепча что-то Михаилу Фрадкову. Фрадков ехидно посмеивался, записывая указания в особую книжечку. До слуха присутствующих долетали слова: «И нечего церемониться… теперь пищать некому…»
Лукойл легко перелетел препятствие, даже не взглянув на него, но сам Алекперов сделал на лету непростительное, дурное движение. Он купил иракские прииски. Только на земле он понял, что делать этого было ни в коем случае нельзя. Лукойл упал на землю, и Алекперов увидел, как от президентской ложи к нему бежит кто-то в синей шляпке. Он разглядел его оскаленные в улыбке зубы и выругался. Краем глаза он заметил, как Абрамович поскользнулся на Челси, а благополучно перелетевший все препятствия Чубайс вдруг споткнулся на ровном месте и замер, не доезжая до президентской трибуны. Было ясно, что его не хотят там видеть. РАО ЕЭС замерла как вкопанная, потом кругообразно двинула задом и сбросила Чубайса. Он полежал немного, чтобы никому не было обидно, потом встал и, ни на кого не глядя, медленно побрел с гипподрома на запад.
— Кто же победил?— прошептал Алекперов.
Он не мог оторвать глаз от странной фигуры на темной лошадке, которая с аристократическим поклоном принимала из рук президента приз — индульгенцию до следующих выборов.
— Кто бы это мог быть?— думал Алекперов.— Лужков? Мордашов? Дерипаска?
Впрочем, по большому счету ему уже было все равно. Скачки, в которых победили не они, олигархов никогда не интересовали.
письмо счастья
Ниже предлагается проект типового письма для представителей российских масс-медиа, бизнеса и простого населения. Вырежьте его и разошлите по указанным адресам. Несколько олигархов уже послали такое письмо, и скоро им было Счастье, или во всяком случае не было такого Несчастья, какое случилось с одним изних. Другие олигархи отказались посылать такое письмо, и через некоторое время им пришлось отправлять его из гораздо менее комфортных условий. Это касается не только олигархов, но и обычных российских граждан, потому что, в конце концов, все мы жили в России в девяностые годы и уже поэтому вполне заслуживаем чего-нибудь.
Итак, письмо счастья. После того как вы его разошлете, вам вернут экземпляр, в котором главные адресаты сами подчеркнут все нужное. Вам останется только выполнить взятые на себя обязательства.
…
В редакцию газеты «Ведомости»
В Генеральную прокуратуру России
В Управление делами Президента России
Станиславу Белковскому (Институт национальных стратегий)
В Европейский суд по правам человека
Генеральному секретарю ООН
Нужное подчеркнуть
Я, имярек, олигарх (медиа-магнат, политтехнолог, топ-менеджер, банкир, бизнесмен, подписчик «Огонька», слушатель «Эха Москвы», гражданин Российской Федерации, изменник Родины, тварь дрожащая, право имею), перед лицом своих товарищей торжественно заявляю, что:
— считаю русский либерализм позорным (грабительским, несостоявшимся, олигархическим, частнокапиталистическим, фальшивым, паршивым, хакамадическим);
— признаю восьмидесятые и девяностые годы гибельными для российской экономики (политики, науки, искусства, животноводства, ботаники, обороноспособности, географии, природоведения, русского языка, физкультуры, начальной военной подготовки);
— гордо отрекаюсь от сотрудничества и личного знакомства с Анатолием Чубайсом (Борисом Немцовым, Михаилом Горбачевым, Борисом Ельциным, Михаилом Ходорковским, Романом Абрамовичем, Борисом Березовским, Владимиром Гусинским, Александром Солженицыным, Александром Герценом, Андреем Курбским, отцом, матерью, детьми, собакой, кошкой, мышкой, репкой);
— признаю, что вместо социальной политики и государственного мышления на протяжении всех этих лет только обогащался (грабил награбленное, подбирал плохо лежащее, хавал, хапал, тащил, коммуниздил, лямзил, чпокал, тяпал, тырил)
И КЛЯНУСЬ, ЧТО БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ БУДУ!
В результате установления в России истинно народной и человеколюбивой власти (пребывания в Матросской Тишине, коренного переосмысления своей деятельности, вызова на допрос, получения черной метки) выражаю готовность:
— вступить в добровольное общество «Покаяние» им. Марии Магдалины (вступительный взнос — 1 млн долларов США по курсу Центробанка);
— приобрести команду по выбору топ-инвестора (футбольную, волейбольную, баскетбольную, журналистскую, правительственную, команду «Смирно») за отдельно оговоренную сумму;
— покинуть пределы Родины до особого распоряжения, подрывая в заграничной командировке все что скажут (экономику Великобритании, политику США, автомобиль Зелимхана Яндарбиева);
— занять пост губернатора отдаленного северного региона с принятием на себя обязательств по выплате всех задолженностей за электричество (газ, свет, воздух, воду, солнце) и попутной выплатой причитающихся надбавок (северной, южной, восточной, западной, пенсионной, инвалидной, президентской);
— добровольно и заблаговременно, не утруждая Генеральную прокуратуру допросами и экстрадициями, взять на себя ответственность за троцкизм, бухаринский уклон, промышленный шпионаж в пользу Танзании, попытку прорыть туннель из Лондона в Барнаул, кормление Максима Горького кислым и отравление его сладким, злодейское убийство двадцати шести бакинских комиссаров и сотрудничество с чеченскими сепаратистами, выразившееся в захвате «Норд-Оста» и порывах зюйд-веста.
Я чистосердечно разоружаюсь и прошу сохранить мне жизнь для социальной и психологической реабилитации на стройках новой вавилонской вертикали.
Подтверждаю в присутствии своих адвокатов, что настоящее письмо написано мною добровольно, без какого-либо давления, включая артериальное.
С совершенным почтением,
гражданин Российской Федерации,
твердо верящий в ее будущее
на основе хорошего знания прошлого
и быстрой адаптации к настоящему.
Примечания автора
Поскольку большинство реалий, упомянутых в сказках, отлично помнятся почти всем очевидцам российской истории, автор решил отказаться от подробного комментария. Ниже упоминаются только факты, без которых понимание сказок будет затруднено. И потом — дети. Дети ведь любят сказки, а поводы для них знают вряд ли. Так что все это ради них.
1. ГЕНЕРАЛ И ЖИДЫ
4 октября 1998 года, на митинге, посвященном пятилетию путча-1993, генерал Альберт Макашов (1938 г.р., организатор штурма мэрии и обороны Белого дома) посоветовал каждому патриоту в последней и решающей битве захватить с собою не менее десяти жидов. На том митинге вообще много чего было сказано (в частности, Егора Гайдара генерал назвал «Жопой с ушами»), но фраза о десяти жидах получила особенную известность, поскольку именно ее активно использовали журналисты — и прежде всего телекомпания НТВ,— чтобы сорвать наметившийся блок Ю.Лужкова с Г.Зюгановым. От Зюганова требовали немедленного и публичного отречения от Макашова, Геннадий Андреевич не смог в открытую сдать соратника по партии, и наметившийся альянс был сорван. Макашову ничего не было.
2. ГОМУНКУЛУС ГЕНА
Геннадий Зюганов (1944 г.р.) — бессменный (с 1993) глава КПРФ, воплощение аппаратного стиля. В 1996 году едва не выиграл выборы президента России, набрав в первом туре 32, а во втором — 40 процентов голосов избирателей. Он помахал кулаками после драки, утверждая, что выиграл,— но больше для порядку. Вопрос о том, насколько «ручной» оппозицией был Зюганов в 1996 году, остается открытым до сих пор. В настоящее время близок к статусу политического пенсионера. Впрочем, кто сейчас от него далек?
3. САПОГ
Генерал Александр Руцкой (1947 г.р.) — военный летчик, Герой Советского Союза, служил в Афганистане, дважды был в плену. Организатор обороны Белого дома в 1991 года (не путать с генералом Макашовым, делавшим то же самое два года спустя), вице-президент России в 1991–1993 годах. Прославился утверждением о том, что собрал одиннадцать чемоданов компромата на демократов. Во время парламентского кризиса 1992–1993 годов поддержал Руслана Хасбулатова и выступил против Бориса Ельцина. Осажденный парламент избрал Руцкого легитимным президентом. В качестве такового Руцкой требовал привести в Белый дом родственников иностранных послов и журналистов, чтобы здание не расстреляли из танков или с воздуха. Был арестован, написал Борису Ельцину покаянное письмо и, прощенный, освободился по амнистии в феврале 1994 года. В октябре 1996 года избран губернатором Курска, много чудил, женился на молоденькой. В 2000 году баллотировался в Госдуму, но был снят с выборов за несколько часов до их начала из-за придирки к трудовой книжке. Сегодня — частное лицо. Много читает Достоевского.
4. ПРОДАННАЯ ПРАВДА
Геннадий Селезнев (1947 г.р.) по первой специальности — токарь, по основному роду занятий — комсомольский активист, по странной игре случая — журналист, главный редактор ленинградской «Смены» (1975–1980) и всесоюзной «Комсомольской правды» (1981–1988). В обоих изданиях искоренял все живое, но мягко: не вытаптывал сапогами, а скорее душил носками. В 1991–1993 годах возглавлял газету «Правда», которую и довел до полного ничтожества. С 1995 — спикер Госдумы, пробыл им до 2004 года. Сегодня — президент Ассоциации конного спорта и лидер Партии возрождения России. Что за партия и зачем она — никому толком не понятно. В последний раз напомнил о себе, заявив о своей готовности баллотироваться в 2008 году на пост президента. Если продаст страну Греции, возможно, мы еще потрепыхаемся.
5. НЕВИННЫЙ ГРИША
Григорий Явлинский (1952 г.р.) — экономист, заместитель председателя Совета министров СССР (1989–1990), автор программы «500 дней», содержания которой толком никто не помнит, но многие верят, что получилось бы лучше, чем после чубайсовской приватизации. В 1993 году создал блок «Яблоко» (Явлинский — Болдырев — Лукин). Баллотировался в президенты России в 1996 и 2000 годах, в 2004 году не прошел в Госдуму, на государственных должностях не состоял. В марте 2005 года заявил, что блокироваться с Союзом правых сил по-прежнему не намерен, денег на аренду офиса пока хватает, путинским режимом недоволен, возвращения к олигархическому режиму не хочет. То есть верен себе.
6. КРОШКА КИРИ
Сергей Кириенко (1962 г.р.) в апреле 1998 года сменил Виктора Черномырдина на посту председателя правительства. Все сильно выпали в осадок. Кириенко громко пришел и еще громче ушел — после августовского кризиса, во время которого фактически лопнула вся виртуальная (она же «постиндустриальная») экономика страны. Имел клички Киндер-сюрприз и Премьер СВ (каламбур основан на инициалах Кириенко и названии известной рекламной фирмы). С 2000 года — полномочный представитель президента в Поволжском федеральном округе. С именем Кириенко вообще связано страшное количество скандалов, слухов и анекдотов — то вспоминается история о каком-то пропавшем во время его премьерства валютном транше, то слух о его причастности к секте сайентологов, то его громкий судебный процесс против «Новой газеты», а слухи о его отставке вообще циркулируют по Нижнему Новгороду с момента назначения на последнюю должность; но отчего-то все с него по-прежнему как с гуся вода. Наверное, играют свою роль большие очки и честные глаза.
7. ХОМЯК АБРАМЫЧ
8. ОТЕЦ БОРИС
Борис Березовский (1946 г.р.) — один из самых знаменитых и, пожалуй, трагифарсовых персонажей российской политической жизни. Член, а по некоторым данным, основатель так называемой «Семьи» Бориса Ельцина, первый русский олигарх, создатель концерна «ЛогоВАЗ», прототип Платона Маковского («Большая пайка» Юлия Дубова и фильм «Олигарх» по ее мотивам), фактический владелец ОРТ в 1996–2000 годах, медиа-магнат и многих жен супруг — он был причастен ко всему, что делалось в России при Ельцине. По крайней мере, так казалось — в том числе, наверное, и ему самому. Государственная должность Березовского называлась «Заместитель секретаря Совета безопасности». Лично причастен к созданию партии «Единство» и операции «Преемник». С преемником не ужился. В настоящий момент, став единственным депутатом Госдумы, добровольно покинувшим ее ряды, проживает в Лондоне. Иногда летает в страны СНГ под псевдонимом Платон Еленин. Полагает, что московские взрывы организовали не чеченцы. Ему видней.
9. ХОРОШИЙ СЕРЕЖА
Сергей Ястржембский (1953 г.р.) — пресс-секретарь Бориса Ельцина с марта 1996 по сентябрь 1998 года. Прославился фразой «рукопожатие крепкое», которой охарактеризовал отличное состояние здоровья президента России. В немилость впал за то, что активно пиарил Юрия Лужкова в качестве премьера, долженствовавшего сменить крошку Кири. Ельцин Лужкова не хотел — и правильно делал, ибо в случае его утверждения премьером (а значит, фактическим преемником) мало не показалось бы никому. После изгнания из Кремля (вместе с тогдашним секретарем Совбеза Андреем Кокошиным, совершившим ту же ошибку) был оперативно подобран лужковским штабом и перешел в московское правительство на должность вице-премьера. После бурной информационной войны 1999–2000 годов понял, что не туда попал, и вернулся в Кремль — на информационное обеспечение чеченской войны. В настоящее время — помощник президента РФ по информационно-аналитической работе, но помогает что-то неважно. Увлекается фотографией и охотой на слонов.
10. ДРАКОН БОРЯ
Борис Ельцин (1931 г.р.)… ну что тут скажешь. Первый президент России вызывал определенное уважение по двум причинам (за других не скажу, речь об авторе). Во-первых, налицо был масштаб личности, до известной степени соответствовавший масштабу страны. Во-вторых, Ельцин умел провоцировать неприятности, не давая им созреть; он как бы непрерывно вызывал огонь на себя, умея грамотно действовать только в обстановке кризиса. Есть у него и несомненная историческая заслуга: в 1999 году, практически не имея вариантов, он выбрал далеко не худший. Думаю, Ельцин совершенно не понимал, что происходило с Россией в 1991–2000 годах. Но, в общем, он не был в этом смысле одинок. Зато теперь, кажется, понял, поэтому и молчит. По меркам страны, где роль личности в истории пренебрежимо мала и каждый является лишь орудием рока, Борис Николаевич вел себя еще довольно прилично. По любым другим меркам — неприлично.
11. БЕДНЫЙ ЮРА
Юрий Лужков (1936 г.р.) — мэр Москвы с 1992 года и, может быть, навсегда. На самом деле в Москве ему давно тесно. Пчеловод, изобретатель, писатель, покровитель искусств, муж одной из богатейших женщин мира Елены Батуриной, активный друг и помощник Бориса Ельцина до 1999 года и главный враг кремлевской Семьи в 1999–2000 годах, после чего смирился и несколько сдулся. Любимая передача — «Программа Сергея Доренко», которую он смотрел каждую субботу с начала до конца. Выиграл у московской прессы 40 судов — все за оскорбление и клевету. В марте 2005 года заявил, что в России складывается революционная ситуация. То есть не исключено, что еще один лысый человек в кепке примет участие к крушении еще одного кровавого режима. В сказке упоминается также пресс-секретарь Юрия Лужкова Сергей Цой, муж известной певицы и большой друг московской прессы. Спаси меня, Господи, от друзей, а с врагами я уж как-нибудь сам.
12. БАЮН КИСОЛОВ
Евгений Киселев (1956 г.р.) — один из создателей НТВ, его директор с 1993 года и гендиректор с 2000 года. Вместе с Владимиром Гусинским и Игорем Малашенко в 1998 году решил поставить на Юрия Лужкова, а потом и Евгения Примакова. Борис Березовский с Сергеем Доренко в это время поставили как раз на Кремль, и началось великое противостояние первой и четвертой кнопок. После победы кремлевского клана Евгений Киселев бесконечно много сделал для уничтожения своего канала, ибо шел на конфронтацию с «кровавым режимом» и был свято убежден, что Кремль не посмеет его закрыть. А Кремль посмел. И никакой Запад ничего не сделал. Это, конечно, нехорошо, но Киселев — тоже нехорошо. В настоящее время — гендиректор и главный редактор газеты «Московские новости», раскол в которой стал главным медиа-событием зимы-2005. Коллекционирует вина.
13. ПЛАМЕННАЯ ЛЕРА, или ДЕВОЧКА СО СПИЧКАМИ
Валерия Новодворская (1950 г.р.) — самая радикальная демократка современной России, создатель и бессменный лидер партии «Демократический Союз», переводчица с французского, большая поклонница французских экзистенциалистов, яркая публицистка и несколько монотонный, но сильный оратор. Неоднократно сидела, в том числе в спецпсихушке. Автор этих строк долго уважал Новодворскую, и понадобилось много ее увлекательных статей, выступлений и устных бесед с автором, чтобы появилась эта сказка. Новодворская почему-то очень на нее обиделась. А чего обижаться? Нечего обижаться… Если бы я обижался на все, что про меня пишут, у меня не осталось бы времени ни на какое другое хобби.
14. КОЛОБОК
Если у Березовского была кличка БАБ — по первым буквам ФИО,— то Владимира Гусинского (1952 г.р.) иначе как Гусем, естественно, никто не звал. Отношения у них были, мягко говоря, сложные. Иногда они дрались не на жизнь, а на смерть. Иногда самым нежным образом дружили. Две журналистские команды, возглавляемые и оплачиваемые ими, рассорились навеки, журналистское сообщество раскололось, половина электората перестала здороваться с другой половиной — но Гусь и БАБ, кажется, остались друзьями. В настоящее время равноудалены. БАБ живет в Лондоне, Гусинский — в Израиле. Его телекомпания RTVi весьма популярна у российских эмигрантов, а самого его все время обвиняют в отмывании каких-то денег. Но он уже, кажется, привык.
15. СКИФЫ И ШМИДТЫ
В 1998–2000 годах Парламентская ассамблея Совета Европы (ПАСЕ) несколько раз принимала чрезвычайно жесткие решения по Чечне. Руководителем отечественной делегации был Дмитрий Рогозин (1964 г.р.), впоследствии один из лидеров движения «Родина». В апреле 2000 года делегация во главе с Рогозиным демонстративно покинула ПАСЕ, вызвав бурное одобрение патриотов. С этого момента Рогозин пошел в гору. Впрочем, он и до этого в нее шел, но тут ускорился.
16. СЕРЕЖИНО ПРОКЛЯТИЕ
Сергей Доренко (1959 г.р.) прославился как ведущий «Времени»: по слухам, его внешность и манеры очень нравились Раисе Горбачевой. Программа «Версии» (совместно с Н.Сванидзе) принесла ему славу. Поссорившись со Сванидзе, Доренко в одиночку стал делать «Подробности», но самым знаменитым его проектом стала «Программа Сергея Доренко» (1999–2000). Имел клички Терминатор и Телекиллер. Говорили, что он сильно дезавуировал профессию. Очень может быть. Но страну он, по-моему, спас. Так что, сочиняя эту сказку, я не мог отделаться от симпатии к главному герою. Кстати, он не обиделся. Сравните же, кто умней — он или девочка со спичками.
17. СТРАСТНЫЙ ИЛЬИЧ
Юрий Скуратов (1952 г.р.) — генеральный прокурор России в 1995–1999 годах. Не сумев раскрыть ни одного громкого дела, прославился таинственной видеозаписью, на которой справился сразу с двумя проститутками. После предъявления ему этой кассеты подал в отставку. Так возникла версия о том, что Скуратов задумал разоблачение ельцинского клана, вышел на его громкие преступления, и его за это убрали. Хотя бороться с кремлевской Семьей он начал, насколько я помню, ровно после того, как в конце января 1999 года ему предъявили вещдок. До этого он выглядел образцово-лояльным, хотя в западной прессе (в частности, в «Times») появлялись статьи о том, что в 1998 году он начал расследование деятельности Р.Абрамовича и пытался вернуть «Сибнефть» государству. Сам Скуратов утверждает, что на пленке вообще не он. Лично я верю. С чего бы это у него не получалось-не получалось — и вдруг получилось? Сейчас в Бурятии идет сбор подписей за назначение Скуратова губернатором.
18. БУЙНЫЙ СМОТРИТЕЛЬ, или ПРОКЛЯТАЯ ШИНЕЛЬ
Владимир Устинов (1953 г.р.) — генпрокурор РФ с 2000 года. Остальное вымарано самоцензурой и будет восстановлено во втором издании, уже при его преемнике.
19. ТЕРЕМОК
Сегодня и поверить трудно, что когда-то в России было несколько сотен политических партий. И уж по крайней мере полтора-два десятка из них были весьма влиятельными. Не сказать, чтоб это было сильно лучше, но по крайней мере веселей, что и видно из сказки.
20. ДРЕМУЧИЙ ВАСИЛИЙ
Василий Шандыбин (1941 г.р.) — депутат двух Дум от Брянска, коммунист, «профессор рабочих наук», настоящий пролетарий, знаменитый лысиной, бровями и громкими эскападами. Между прочим, в Брянске его обожали. Он сделал для региона много добра. Вообще Шандыбин — человек простой, добрый и неглупый. Автор к нему хорошо относился. В нынешней Госдуме без него скучно.
21. СТЕПАНЫЧ И МЕДВЕДЬ
Виктор Черномырдин (1938 г.р.) — премьер России в 1992–1998 годах, глава «Газпрома», главный российский златоуст, автор незабываемых афоризмов вроде «Хотели как лучше, а получилось как всегда», «Дрожат, но лезут!» и «Шамиль Басаев, слушаю вас!». Лицо партии «Наш дом — Россия», задуманной в 1995 году как партия власти. В настоящее время — посол России в Украине. В свое время прославился охотой на медведицу с медвежатами, за что и был кармически наказан, когда от НДР была поглощена партией «Единство» («Медведь»).
22. КАК ПУТИН СТАЛ ПРЕЗИДЕНТОМ США
В сказке написана неправда. Путин никогда не был президентом США и вряд ли будет. Джордж Буш-мл. (1946 г.р.) победил в 2000 году на президентских выборах с минимальным отрывом, одолев кандидата от демократов Альберта Гора. Дело решил штат Флорида, где губернаторствовал брат Буша Джеб.
23. ТОЧКА ДЖИ
Владимир Путин (1952 г.р.) стал президентом России в 2000 году, победив в первом туре выборов и пробыв до этого исполняющим обязанности президента в течение трех месяцев — после добровольной отставки Бориса Ельцина 31 декабря 1999 года. Некоторые полагают, что Путин радикально изменил курс России. По-моему, он лишь четче обозначил два вектора, явственно видных уже и при Ельцине: полная интеллектуальная деградация в сочетании с социальным дарвинизмом. Не понимаю, почему его не любят либералы. Каждый из них на его месте делал бы то же самое, только хуже.
24. ПОЛНОЧНЫЕ ЗАПИСКИ
Книга Бориса Ельцина «Президентский марафон» увидела свет в октябре 1999 года. Это третья часть трилогии («Исповедь на заданную тему» — «Записки президента» — «Марафон»). В создании книги участвовали дочь Б.Ельцина Т.Дьяченко и ее муж (тогда еще гражданский) В.Юмашев. Вообще за 1996–2000 годы в России было опубликовано не меньше сотни политических автобиографий. Время есть, голодных писателей хватает, что не писать-то? Дурное дело нехитрое.
25. ИРОНИЯ СУДЬБЫ, или ПОВЕСТЬ О ДВУХ ГОРОДАХ
В 2000 году Геннадий Селезнев впервые озвучил идею насчет переноса Госдумы в Петербург. Впоследствии о переносе в бывшую столицу то одного, то другого ведомства заговаривали ежемесячно, желая сделать приятное уроженцам Питера, попавшим в центральную власть. С их стороны это не встретило энтузиазма. Не для того они выкарабкивались из Питера в Москву, чтобы возвращаться обратно.
26. ТРИДЦАТЬ ТРИ БОГАТЫРЯ
Партия власти «Единство», куда навербовали Сергея Шойгу, Александра Карелина и Льва Гурова, а также львиную долю российских губернаторов,— была спешно создана в сентябре 1999 года как противовес лужковско-примаковскому «Отечеству». Примаков называл «Единство» политическими младенцами или как-то в этом роде, но сливаться с партией власти пришлось все равно. Образовавшийся гибрид «Единства» и «Отечества» в широких электоральных кругах получил название «Едиот».
27. КЛЕЦ, или ПРАВДА О СЛУЧАЕ МИСТЕРА ВОЛЬДЕМАРА
13 июня 2000 года был арестован владелец телеканала НТВ Владимир Гусинский. В его бутырскую камеру немедленно поместили холодильник и телевизор, после чего Гусинский пообещал посвятить остаток дней борьбе за права заключенных. Через три дня Гусинский вышел на свободу, а в августе выехал за границу, оставив холдинг «Медиа-Мост» государству. Протокол, в котором от отказывался от НТВ и от любой политической борьбы, стал достоянием гласности, после чего у министра печати Михаила Лесина (1958 г.р.) были некоторые проблемы. Лесин, однако, их перенес без потерь, а вот Гусинский…
28. МИША ЕСТЬ
Михаил Касьянов (1957 г.р.) был премьер-министром России в 2000–2004 годах. Прославился реструктуризацией российских долгов, знанием языков и заступничеством за Ходорковского. В феврале 2005 года заявил о своей готовности пойти на президентские выборы-2008. В молодости играл на барабане в школьном ансамбле, в армии был кремлевским курсантом, отличается безупречной выправкой и командным голосом.
29. КАК ЛЬВЕНОК, ЧЕРЕПАХА И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ ПЕЛИ ПЕСНЮ
Владимир Путин вернул России Государственный гимн СССР в декабре 2000 года. Группа творческой интеллигенции выразила свое неодобрение этой акции. Другая группа творческой интеллигенции поддержала решение Владимира Путина. По-моему, ему были по барабану обе. Новый текст гимна написал Сергей Михалков. Положа руку на сердце, прежний был лучше.
30. УРОЖАЙ-2000
2000 год был одним из самых урожайных за последние двадцать лет.
31. ФОРОС-2
Михаил Горбачев (1931 г.р.) — первый и последний президент СССР. В первое время горячо поддерживал Владимира Путина, бывал у него в Кремле и давал советы. В 2004 году начал осуждать, а в 2005-м — совсем разлюбил второго президента России. Даже ездить к нему перестал.
32. МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПРЕСТИЖ
Игорь Иванов (1945 г.р.) — министр иностранных дел России в 1998–2004 годах, ныне руководитель Совета безопасности. Прославился попытками сочетать прозападный курс своего предшественника Андрея Козырева с элементами патриотизма и даже державности. Как это у него получалось — описано в сказке. В 2003 и 2004 году вылетал в Грузию, чтобы спасти сначала Эдуарда Шеварднадзе, а потом Аслана Абашидзе. Впрочем, говорят, они бы и сами себя спасли, но Россия лишний раз нарастила свой посреднический престиж.
33. ГОМЕРИЧЕСКИЙ ПИАР
Маленький смуглый человек с куклами, как легко догадаться, Виктор Шендерович (1958 г.р.), автор программы «Куклы», ведущий программы «Итого», лучший российский сатирик девяностых годов. Они с автором, как ни странно, умудрились не поссориться даже в 2000 году. Автор вообще очень любит Шендеровича. Пусть он будет счастлив.
34. ПУТЕВКА В ЖИЗНЬ
Сказка построена на фактах. Григорий Явлинский в молодости действительно подрабатывал почтальоном, Березовский был академиком, а Александр Волошин (1956 г. р., глава президентской администрации в 1999–2003 годах) по образованию железнодорожник. Говорят, он даже водил паровоз и мастерски загонял его в тупики.
35. РЕПКА
Писано в 2000 году. До дела «ЮКОСа» оставалось 3 года, и многие верили, что обойдется. Впрочем, в марте 2005 года замглавы президентской администрации г-н Шувалов пообещал, что показательное, как он объяснил, дело «ЮКОСа» не повторится — если бизнесмены учтут преподанные им уроки.
36. ВСЕ НЕМНОГО ВОЛХВЫ
Патриарх Московский и всея Руси Алексий (1929 г.р.), в миру Алексей Ридигер, известен выдающейся преданностью нынешнему президенту России. Во время пасхального богослужения 2004 года он поздравил его не только с Воскресением Христовым, но также и с переизбранием на пост президента России.
37. О ТОМ, КАК БУРЯ СНЕСЛА БАШНЮ
Пожар на Останкинской телебашне случился 29 августа 2000 года вследствие замыкания. В полном объеме башня не восстановлена и по сию пору. Тогда же появились два первых политических анекдота путинской эпохи. Первый: «Что случилось с вашей подводной лодкой?— Она утонула.— А с вашей телебашней?— Она сгорела.— А со станцией „Мир“?— Она сгорела и утонула». Второй: «Отчего загорелась Останкинская телебашня?» — «Она столкнулась с другой телебашней».
38. ПАДЕНИЕ
А доллар все-таки упал, только не в марте 2001-го, а осенью 2004 года.
39. ВОЖДЬ КРАСНОКОЖИХ, или BORROWED-IN
Павел Бородин (1946 г.р.) — руководитель Управления делами президента России (1993–2000), впоследствии госсекретарь российско-белорусского союза, с января по апрель 2001 года томился в заключении в США, а впоследствии в Швейцарии по подозрению в отмывании денег Семьи. Бородин — первый начальник Владимира Путина в Москве: будущий президент начал свою кремлевскую карьеру (после переезда из Петербурга, где Анатолий Собчак проиграл выборы) именно в Управлении делами президента. Павел Павлович так отреставрировал Большой кремлевский дворец, что поддерживать имидж бедной страны, нуждающейся в помощи мирового сообщества, России стало непросто.
40. БЛЕСК И НИЩЕТА ТЕЛЕПУЗИКОВ
Программа «Телепузики» после многочисленных протестов православной, патриотической и всякой иной общественности исчезла с Российского телевидения в 2003 году.
41. ОПЕРАЦИЯ «ШАМИЛЬ»
Шамиль Басаев (1965 г.р.) провозглашался убитым за время второй чеченской кампании не менее пяти раз. В 2003 году эти сообщения повторялись как минимум трижды: сначала Басаев был объявлен жертвой газовой гангрены, затем — взрыва, а потом — покушения со стороны своих же. Пока он жив. Сказка написана до Беслана — после Беслана у автора уже не было настроения писать сказки.
42. СКАЧКИ
Скачки на приз Президента России состоялись 3 июля 2004 года.
43. ПИСЬМО СЧАСТЬЯ
Председатель правления компании «ЮКОС» Михаил Ходорковский (1963 г.р.) был арестован в октябре 2003 года. В день, когда эта книга сдается в издательство, прокурор попросил для него и главы «Менатепа» Платона Лебедева по 10 лет общего режима.
С 2004 года автор перешел со сказок на «Письма счастья» — так называется его колонка в журнале «Огонек». Письма счастья короче и в большинстве своем написаны в рифму. Автор надеется, что так они проще усваиваются и лучше запоминаются.
[1] Образ сундука с драгоценностями, превращающимися в ядовитых гадов, заимствован автором из его любимой сказки Александра Шарова «Мальчик-одуванчик и три ключика».
[2] Ах! Какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Владимира! Жители разорены, больницы переполнены, повсюду голод… И всем этим он был обязан моей дружбе!— фр., «Война и мир», т.3.
[3] Общественное благо, фр.
[4] «Король Лир», акт I.
[5] Gris-gris в переводе с французского означает «серый-серый».— Прим. перев.
[6] В переводе с латинского — «Глас кошачий — глас божий». Прим. перев.
[7] Такая порода действительно существует и пользуется в последнее время большой популярностью.— Прим. перев.
[8] Строчку про «Феликса из пекла» еще пятнадцать лет назад придумала Новелла Матвеева.