Узнав о смерти Виктора Курочкина, Федор Александрович Абрамов, видимо желая утешить, сказал мне по телефону:
— Теперь, Галя, он принадлежит не только тебе — народу.
Я ему ответила вопросом:
— А разве он когда-нибудь принадлежал мне одной?
В столь быстрой реакции сказался мой опыт проведения профилактических «воспитательных» бесед (из опасения, чтоб не возгордился) с самим Курочкиным о таланте как национальном достоянии. И не лицемерила я, отнюдь: просто честно отрабатывала те пятерки, которые в школе и в вузах щедро ставили мне преподаватели. Но человек противоречив, усвоенное разумом не всегда согласуется с чувствами. Жизнь удостоверила меня в этом.
Прошлым летом в Комарово высаживала я цветы на могилу Курочкина. По кладбищу, как всегда, бродило много народу. За двенадцать лет у меня вошло в привычку не обращать внимания на экскурсантов, изучающих надгробные плиты. Но одна группа заприметилась — это была молодая семья: родители с двумя детьми младшего школьного возраста. Верховодили в семье явно мужчины. Папа опекал маму, брат — младшую сестренку. Вел группу папа. Повествовательным тоном опытного гида он давал пояснения:
— Вера Кетлинская,— читал он надпись на гранитной плите,— умерла в 1976 году, написала роман «Мужество» о комсомольцах и «Дни нашей жизни» — о Ленинграде.
«Не перевелись хорошие папы,— мелькнуло у меня,— такая семейная прогулка вряд ли забудется».
— А здесь похоронена Вера Панова. У нее есть повесть «Сережа» и романы...
Взгляд папы перекинулся на памятник Курочкина, он запнулся и вдруг совершенно другим живым голосом спросил:
— Это наш Курочкин?
И вот тут махровое собственническое вскипело во мне...
— В каком смысле... — я чуть было не выпалила ехидно: «ваш», но что-то все-таки удержало меня. Быть может, уже возникшая симпатия к «хорошему папе» или его глаза, с неподдельным интересом остановившиеся на моем лице. Я повторила его местоимение — «наш». А в душе всё кричало: мой, мой, мой!
— Ну, наш, ленинградский,— ничего не заметив, уточнил хороший папа,— тот, что «На войне как на войне»?
— Да, ленинградский,— подтвердила я угрюмо.
Мама, по-видимому, почувствовала мое смятение, но расценила его по-своему:
— Ну, почему только ленинградский... И разные прочие его читают...
Вот когда я всем существом осознала, что Курочкин принадлежит не только мне. Показал мне этот случай и другое. Абсолютно объективно, беспристрастно я о Курочкине рассказать не смогу. А может, и не надо? Ведь пристрастность моя внушена мне им, Курочкиным...
Мы, студенты Литературного института, заочного отделения, на первой учебной сессии в 1954 году с рассказами Виктора Курочкина, присланными на зачет, знакомились без него. Его самого редакция газеты «Вперед» города Пушкина, где он тогда работал, в июне на сессию не отпустила.
Мне запомнился рассказ «Соперницы», позднее он лег в основу киноленты «Ссора в Лукашах», снятой на Ленфильме в 1959 году. В фильме главного героя играл совсем еще молодой тогда Кирилл Лавров, милый и обаятельный, а в рассказе персонаж, из-за которого соперничали героини, получился тусклым, женские же характеры были выписаны проницательно и точно.
Заметив в руках моих рукопись, один из сокурсников, сосед по столу, поинтересовался:
— Ну и как?
— Нет ли здесь ошибки,— я черкнула ногтем по фамилии автора, напечатанной в верхнем правом углу листа,— быть может, машинистка недопечатала букву «а»?
— Не скрывается ли за Курочкиным какая-нибудь Жорж Санд? — догадался мой сосед.— Нет, он — Курочкин, хотя и не Василий,— еще раз блеснул эрудицией сокурсник и добавил: — Петух...
— Вы знаете его? — вырвалось у меня.
— В одном драмкружке играем, при Доме культуры.
— И кого же он играет? — полюбопытствовала я.
— Он — Плюшкина, а я — Манилова,— торжественно сообщил мой собеседник.
До меня наконец дошло: самодеятельный актер выпячивает свою персону, а Курочкин — лишь повод для разговора. Мне почему-то не хотелось верить, что автор «Соперниц», так хорошо понимающий женскую душу, играет в «Мертвых душах» Плюшкина. О сложности воплощения этого образа на сцене не подумалось, отталкивали качества гоголевского героя.
На следующее лето мы знакомились с Курочкиным воочию. Он в одиночестве осенью сдал экзамены за первый курс и догнал нас. Не заметить его было трудно. Не стремясь выделиться, он выделялся. Все студенты Литинститута, пройдя большой и трудный конкурс, по крайней мере на первых курсах мнят себя гениями. Виктор Александрович отличался отсутствием позы, искренней непосредственностью. Своим поведением он опровергал известную сентенцию, что труднее всего быть самим собой. Казалось, ему, наоборот, трудно, да и невозможно не быть самим собой. Мы в то время были приучены свое неверие и сомнения держать про себя, а Курочкин будто с другой планеты свалился.
— Я не знаю, что такое социалистический реализм,— заявил он на занятиях по советской литературе.
Занятия вел Г. З. Апресян, он-то и вытащил Курочкина к трибуне.
— А хотел узнать? — высокомерно спросил кто-то.
— Хотел,— прямодушно, игнорируя вызов, ответил Виктор Александрович.
— Как же ты пишешь? — подали новую реплику из аудитории.
Курочкин склонил набок голову, прижал левое плечо к подбородку и, сделав руками недоуменный жест, чистосердечно признался:
— Пишу, как пишется.
Я оказалась с Курочкиным в одном семинаре по литературному мастерству. На зачет по творчеству он в тот год привез первый вариант повести «Заколоченный дом», и на обсуждении мы его дружно разругали.
...Июнь 1955 года. Почти два года прошло после сентябрьского (1953 г.) Пленума ЦК КПСС, посвященного развитию сельского хозяйства. Пресса бодро информировала нас об успехах в деревне. В литературных произведениях, названных лучшими, молодые агрономши одерживали блистательные победы над консерваторами и двигали сельское хозяйство на новую высоту. А Курочкина загвоздило на проблеме заколоченных домов... Он шел от жизни и видел ее открытыми глазами. (Крестьянину известно, что шоры надевают пугливым лошадям.) Никакая самая привлекательная абстрактная идея не могла стать стимулом творчества Курочкина. Побудительным импульсом к художественному исследованию ему служило открытие человеческого характера. Вероятно, поэтому повесть «Заколоченный дом» не устарела и сегодня. Больше того, лишь сегодня, в атмосфере раскованности и богатой информированности, обретаешь способность проникнуть в подлинный смысл изображенного, понять поведение героев, оценить их поступки.
В центре повествования в «Заколоченном доме» поставлены два героя, после сентябрьского Пленума возвращающиеся в родную деревню. Молодой Петр Трофимов всей душой откликается на призыв партии, едет в Лукаши с искренним желанием поднять из отстающих захиревший колхоз. Пятидесятилетний Василий Ильич Овсов не изжил из памяти коллективизацию тридцатых годов, к обещаниям относится осторожно, вернуться в родные места, как мы полагали в 1955 году, вынудили его обстоятельства. Мы видели в нем типичного единоличника с заскорузлой собственнической душой. И было непонятно, чего это с ним нянькается Трофимов, ставший председателем колхоза. Ходит вокруг Овсова, уговаривает его взять на себя руководство бригадой или каким-нибудь другим участком. А тот ломается, заявление с просьбой принять его в колхоз рядовым колхозником рождает в муках. Раздумья Василия Ильича и его сомнения мы отметали напрочь. Перекормленные книжными знаниями, фамилию Василия Ильича мы воспринимали с комическим эффектом рассказа А. П. Чехова «Лошадиная фамилия». Но Курочкин, сам из крестьян, прекрасно знал: прежде чем ехать, надо покормить лошадь, а без овса далеко не уедешь. Тревогу писателя по поводу насильственного отлучения крестьянина от земли мы, его сокурсники, оказавшиеся во власти сиюминутных настроений, не поняли и не приняли. Овсова мы объявили отрицательным героем (критика и по сей день не вывела его из отрицательных), позицию автора осудили.
Я выступала последней. Мнение членов семинара я разделила, но ненароком обронила фразу, сыгравшую в наших с Курочкиным взаимоотношениях роковую роль.
— При всем неприятии событий, описанных в рассказе, что-то мне симпатично в нем. Я чувствую автора, какой он...
Незамедлительно Курочкин вонзил в меня вопрос:
— Ну и какой он?
Я задумалась. Он смотрел на меня в упор, ждал. И весь семинар во главе с руководителем С. Э. Бабенышевой напряженно ждал. Вопрос был мне не по силам. Сейчас я бы сказала: «Чувствую яркую индивидуальность»,— а тогда пошла ковылять по ухабам. Ссылалась на Чехова и Тургенева... Лишь по самодовольной улыбке Виктора и ехидным усмешкам сокурсников я догадалась, что польстила Курочкину, и окончательно смешалась.
С. Э. Бабенышева не согласилась с семинаром. Она решительно заявила, что Курочкин — самый талантливый среди нас, что он ставит важную проблему в «Заколоченном доме», достаточно профессионально владеет палитрой изобразительных средств — короче, реабилитировала его по всем статьям. И тем не менее Виктор не отступил от меня и после занятия.
— Или ты врешь, что чувствуешь автора в рассказе, или найди слова,— настырно потребовал он.
Мне напор Курочкина показался обидным. Почудилось, что он сомневается в моей искренности, заподозрил меня в заискивании перед ним. Я ринулась оправдываться.
— Вот слушаешь по радио, или лучше в концертном зале, новую песню... Иногда схватываешь только текст песни, краем уха мелодию, а голоса исполнителя не замечаешь: не воспринимаешь сознанием. А бывает... Слышишь прежде всего голос. Его тембр. Чувствуешь, как берет певец дыхание, в голосе чувствуешь улыбку или грусть, невольно сопереживаешь.
Разумеется, тогда я выражалась более путано, сама осталась своими объяснениями крайне недовольна, а Курочкин, к моему удивлению, вполне удовлетворился. Даже взвеселился. Ныне я понимаю, ему необходимо было убедиться, что он действительно кем-то услышан. Понимания он жаждал больше, чем признания.
Непосредственность Курочкина далеко не всегда вызывала одобрение окружающих. Нередко он нарушал общепринятые приличия. Уже после смерти Виктора Александровича В. Д. Ляленков рассказал о таком случае...
На занятиях литобъединения при издательстве «Советский писатель» в Ленинграде обсуждали чей-то опус. Все понимали, что рассказ не получился, но с вежливой скукой, чинно, солидно говорили какие-то слова, учили автора из мякины пироги печь... Вдруг Курочкин начал громко хохотать. М. С. Довлатова, проводившая обсуждение, повернулась к нему:
— Что с тобой?
— Ужасно смешно смотреть, с каким серьезным видом вы все воду в ступе толчете.
Угомонить Курочкина не удалось: никакие резоны на него не действовали. Его выдворили за дверь. Давясь от смеха, он направился к выходу. Обиженный автор бросил ему вдогонку:
— Когда мы обсуждали твои произведения, мы не смеялись...
Курочкин внезапно обернулся и запальчиво выкрикнул:
— А ты сначала произведи...
Если дело касалось литературы, Курочкин мог быть беспощадным, чем наживал себе многочисленных недругов. Всякое баловство в искусстве он воспринимал как непростительное святотатство. Доставалось от него и мне.
— Ты этот рассказ писала для зачета,— уличил меня однажды Виктор на семинарском занятии в Литинституте,— упражнения какие-то... Не любишь ты литературу...
Видимо, в моих глазах плеснулась смертельная обида, и тут же в глазах Виктора отразилось участие врача, понимающего, что он причиняет пациенту боль.
— Литература — не игрушки, не витрина для демонстрации модных штучек, она познает тайну бытия, а всякое знание человечество добывает страданием,— поучал он, несколько смягчив тон,— И что за язык,— Курочкин поморщился,— говоришь по-человечески, по-русски, а пишешь... Надо работать над строкой,— продолжил он, оживляясь,— чтоб она натянута была, как струна. Ты ее,— он сделал жест указательным пальцем, будто дернул струну,— а она — дзинь...
Закономерность музыкальных ассоциаций, связанных с прозой Курочкина, в начале 70-х годов неожиданно для меня объяснил композитор Борис Петрович Кравченко.
По повести «Наденька из Апалёва» он написал мюзикл для радиопостановки. Виктор Александрович был уже болен, поэтому на худсовет в Радиокомитет пригласили меня. На совет я шла с трепетом: само слово «мюзикл» вызывало и у Виктора, и у меня подозрение. Я знала, что дома за все неудачи автора музыки придется расплачиваться мне.
Борис Петрович один показал членам художественного совета весь музыкальный спектакль: играл на рояле за оркестр, пел арии, воспроизводил хоровые партии, подавал реплики. Исполнял он всё вдохновенно и невольно захватил всех присутствующих. Меня поразило другое.
— Как удалось вам перевести прозу в музыку, нигде не исказив Курочкина,— обратилась я к композитору после заседания совета.— Я во второй раз пережила сегодня рождение «Наденьки» от зачина до полного воплощения. Ваше сочинение удивительно совпало с текстом.
— А я ничего не сочинял,— возразил Б. П. Кравченко,— я просто услышал... Повесть вся звучит... Это же песнь о любви.
Самому Курочкину музыка Б. П. Кравченко понравилась. Но такие совпадения, увы, не часты...
По поводу «Наденьки из Апалёва» мне хочется поспорить с Глебом Горышиным. В предисловии к «Повестям и рассказам» Курочкина (1978) он пишет: «Много житейских ролей исполнил Виктор Александрович, но вот в роль профессионального литератора, кинодраматурга — не в творческом, а в житейском смысле — войти ему так и не пришлось. Он постоянно сознавал в себе это несоответствие. В тех его произведениях, где рассказ ведется от первого лица, фигура писателя-рассказчика обрисована непременно уничижительно, местами напоминает шарж. Перелистаем хотя бы «Наденьку из Апалёва»...»
Прежде всего я не могу понять: с чего бы это Курочкин стал играть роль профессионального литератора, когда он был писателем, что называется, милостью божией. Ссылка на авторское «я» в «Наденьке из Апалёва» приводит меня в еще большее недоумение. Неужели надо объяснять, что лирическое «я» может нести различную нагрузку. У Курочкина в этой повести оно выступает в трех значениях: автор, рассказчик и действующее лицо. А в «Записках народного судьи Семена Бузыкина» и того больше — в четырех. Об этом еще будет речь.
Г. Горышин вроде бы выражает сочувствие Курочкину, которому, видите ли, не пришлось войти в роль писателя в житейском смысле. Ему показалось, будто Курочкина так сильно заботило житейское преуспеяние, что он, бедняга, даже испытывал комплексы неполноценности. Против этого я категорически возражаю. В самоуничижении Курочкина Горышин заподозрил напрасно. Цену себе Курочкин знал. Другое дело, что он никогда не кичился званием писателя.
Книги свои Курочкин писал не для избранных. Он адресовался к простому народу. Перед народом отчет держал и у него искал понимания и сочувствия. Хорош был бы Курочкин, если б он перед земляками, о которых писал, разыгрывал бы эдакого элитарного «выходца из народа». Нет, он себя ощущал частичкой народа и стремился художественными средствами выразить самочувствие масс. В центре повествования у Курочкина всегда рядовой, ничем не выдающийся человек, пожалуй, подчеркнуто обыкновенный. Его писательский взгляд — изнутри массы — как телекамера выхватывает и крупным планом любовно показывает то одного, то другого представителя толпы.
Воспроизведение в искусстве обыденного — дело чрезвычайно трудное. Здесь нужна не только особая зоркость, приметливость, памятливость, но и особенно искусная подача материала. Курочкин жил в убеждении, о котором Н. А. Некрасов в письме к Л. Н. Толстому заметил: «Нет такой мысли, которую человек не мог бы себя заставить выразить ясно и убедительно для другого...» Изображать Курочкин стремился только то, что ему самому было дорого. И в первую очередь по этой причине ему удавалось передавать очарование живой жизни.
Поведение Курочкина в быту также нуждается в серьезном освещении. Виктор Александрович был зернышком в скорлупке, и до ядрышка нелегко было добраться.
Он действительно сыграл немало ролей на самодеятельной сцене. Ему прочили будущность незаурядного актера. Актерское дарование помогало Курочкину видеть людей без покровов мимикрии. Случалось, он прикидывался простачком. Люди, как правило, перед теми, кого они считают ниже себя по образованию, общественному положению или умственному развитию, держатся вольнее: не прячутся под маски, не встают на ходули. А уж перевоплотиться в свой персонаж, будь то человек, щенок, речка или самоходка, Курочкину ничего не стоило.
Крепким орешком Курочкин был не только для окружающих. Поиски себя, своего призвания оказались нелегкими и для него самого.
В самодеятельности Виктор Александрович выступал и на драматической сцене, и в оркестре народных инструментов. Зарабатывая на жизнь, перебрал несколько профессий: трудился шлифовщиком на заводе, рабочим в типографии, почтальоном, пионервожатым, библиотекарем. Перед демобилизацией военное командование пыталось сделать из него кадрового армейца. Но душа его томилась и искала какого-то иного выхода. Жажда справедливости, за которую Курочкин проливал кровь на фронте, толкнула его в Ленинградскую юридическую школу.
В 1949 году Виктор Александрович получил диплом юриста и был направлен в Новгородскую область. Жители поселка Уторгош избрали его народным судьей.
— И послали нас на второй фронт,— горестно поведала на панихиде у гроба Курочкина Валентина Васильевна Чудакова, сокурсница его по Ленинградской юридической школе, тоже бывшая фронтовичка, автор книг «Чижик — птичка с характером», «Как я боялась генералов», «На тихой Сороти», «Как я была мужчиной» и других,— искоренять шпану и недобитых фашистских прихвостней...
На Новгородчине и поныне, как засвидетельствовал недавно в «Литературной газете» Виктор Петрович Астафьев, ходят легенды, будто Курочкин с боями прошел по этой древней земле.
Достоверно известно из автобиографии, написанной Виктором Александровичем при вступлении в Союз писателей (она опубликована), что фронтовые дороги Курочкина от Курской дуги свернули на юг к Киеву, в составе 3-й танковой армии он принимал участие в форсировании Днепра, Вислы, Одера.
Новгородчанам запомнились другие бои, они были. Уторгошский народный судья слишком рьяно, по понятиям районного начальства, отстаивал народную справедливость. Руководителей с отшлифованным в духе того времени мышлением такой судья никак не устраивал. Молодого специалиста принялись «воспитывать» от имени партии и народа. В такой ситуации и взорвалось его Я. Курочкин ощутил себя народным заступником. Издревле на Руси это звание носил писатель. Курочкин искал и нашел свой собственный, природой ему предназначенный способ борьбы за истину — перо.
Как сказали бы кавказцы: джигит сел в седло. Но предстояло еще овладеть всеми приемами джигитовки, дабы удержаться в седле и обрести уверенность всадника, способного самостоятельно прокладывать свой путь.
О перипетиях своего становления Курочкин поведал сам в «Записках народного судьи Семена Бузыкина». Повесть написана от первого лица. Я уже упоминала, что в «Записках» авторское «я» выступает в четырех ипостасях: автор, рассказчик, действующее лицо и начинающий писатель. Опять-таки хочу предупредить о неправомерности трактовать повесть о Семене Бузыкине как произведение полностью автобиографическое: знак равенства между Курочкиным и Бузыкиным ставить нельзя.
Бузыкин моложе Курочкина, он относится к послевоенному поколению. А Курочкин — фронтовик. Как я уже говорила, судьба судьи Курочкина была намного драматичней, чем у Бузыкина. Гражданская зрелость пришла к Курочкину раньше, чем он задумался, кем ему быть. Нападение гитлеровцев на нашу страну перед сверстниками будущего писателя поставило единую цель — стать защитниками Родины. Положение пусть небольшого, но все-таки командира предъявляло к Курочкину повышенные требования: он отвечал не только за себя, но и за своих подчиненных. От его распоряжений и действий зависел не один лишь успех дела, но и жизни — его собственная и вверенных ему людей. Суровая фронтовая закалка воспитывала в человеке гражданственность высокой пробы. Бузыкин такого воспитания не прошел.
Побудительные мотивы творчества и состояние души начинающего писателя Виктор Александрович, разумеется, писал с себя. Однако в отличие от Семёна Бузыкина в поселке Уторгош он писал не дневник. Первыми у него запросились на бумагу военные впечатления. Мне довелось читать эти черновики. Они так и остались черновиками. Из килограммов исписанной бумаги Курочкин впоследствии сделал небольшой рассказ для детей «Неравный бой» — о девочке, подсказавшей нашим танкистам во время уличных боев, где засели фашистские «тигры», и тем решившей исход боя.
Семен Бузыкин в повести литературный путь начинает рассказом «Яба». Вещь эта впервые увидела свет в 1956 году в альманахе «Молодой Ленинград» и, по существу, стала зачином «Записок народного судьи Семена Бузыкина»,— целиком они были написаны значительно позже, в 1962 году.
А литературный дебют Курочкина состоялся десятилетием раньше, в 1952 году, на суд читателя он впервые вышел с рассказом «Пастух». Затем последовали рассказы: «Тетя Вера», переименованный позднее в «Мачеху», «Лесоруб», «После концерта» — в них писатель брал под защиту брошенных стариков и детей-сирот, то есть тех, кто больше всего нуждался в защите.
Есть в авторском «я» «Записок» еще один нюанс, требующий, на мой взгляд, комментария. Образ рассказчика в повести нарочито принижен эстетически. Прием этот не является изобретением Курочкина, его использует, скажем, А. С. Пушкин в «Повестях Белкина», ясно осознавая, что таким образом он позволяет читателю мысленно возвыситься над повествователем и обрести смелость составить об изображенных событиях самостоятельное суждение. «Записки народного судьи» создавались уже на излете «оттепели». В предчувствии новых «заморозков» писатель, мне кажется, пытался облегчить прохождение повести в печать.
Надежды Курочкина не оправдались. Признавая художественные достоинства повести, издатели отвергали ее по цензурным соображениям.
Обрисовать душевный настрой Виктора Александровича в кругу сплошных неудач мне поможет его собственное восклицание, но, чтобы оно было понятным, придется коснуться деликатной стороны наших личных отношений. Рискуя навлечь на себя обвинения в нескромности, я осмелюсь сделать это.
Трудно, зигзагами шла к пониманию Курочкина и я. Он был ни на кого не похож. В словах и поступках часто противоречив, и поначалу его внимание я воспринимала как тяжкий крест, уготованный мне за какие-то грехи. Судьба повязала нас общей веревочкой и долгое время кружила на коротком поводке, не давая силы ни оборвать путы, ни стянуть их в узел. Спасаясь от себя и от Курочкина, я уехала на работу в ГДР. Мое пребывание на чужбине помогло нам «дозреть» до решимости создать семью, но затруднило саму процедуру оформления брака.
Сотрудников районного отделения загса и Дворца бракосочетаний повергал в смятение мой паспорт, выданный для проживания за границей. Пришлось пройти всю бюрократическую лестницу запретов снизу доверху. Наконец в Ленсовете Курочкин устроил скандал, и лишь после этого ему дали совет: обратиться в паспортный стол с заявлением о прописке меня на его площади в качестве гостьи, для чего мне обязаны будут выдать временный паспорт, по которому нас смогут зарегистрировать. Виктор Александрович не мог взять в толк, чем временный месячный паспорт весомее временного трехгодичного, имеющегося у меня на руках. Но выбора не было. Не помню, в который уже раз мы вернулись в районное отделение милиции. Подавая начальнику паспортного стола написанное под диктовку высоких чиновников заявление, Курочкин наивно поинтересовался:
— Неужели вы не знали о таком простом способе? Зачем понадобилось гонять нас по всем инстанциям?
Начальник нагловато усмехнулся и в свою очередь поставил вопрос:
— А ты что, не мог найти ленинградку?
Разговор происходил в моем присутствии. Виктор вспыхнул.
— Вот жизнь! — воскликнул он в сердцах.— Редакторы лучше меня знают, как мне писать, милиция — кого любить... Полная свобода! — И неприлично при этом выругался.
Возмущение Курочкина обожгло меня. Человека, такого чувствительного к любому посягательству на его свободу, я набралась отваги охомутать семьей. Что получится из этой затеи? Невольно вспомнилась реплика одного из его персонажей: «Любовь будто на свадьбе украли». Не украдут ли и у нас?
У меня был единственный достоверный источник распознавания самого Курочкина — его книги.
И вот появился на свет «Урод», пока еще только для меня — первого читателя. (В печать его тоже не возьмут. Правда, повесть пролежит в столе не двадцать пять лет, как «Записки народного судьи Семена Бузыкина», а всего два года. Но в тот момент, когда я ее, горяченькую, держала в руках, меня волновало другое.) Два аспекта прежде всего отметила я для себя в «Уроде»: Курочкин семейным бытом не тяготится и искренне осуждает пьянство в своей среде.
Тема «Урода» была для меня неожиданностью. С Детгизом заключен был договор на повесть «Короткое детство», собирал и серьезно изучал Виктор Александрович военные исследования и мемуары, а написал повесть о киношниках, об их быте, о настоящих людях искусства и тех, кто сделал себе из искусства кормушку или престижное реноме. Чем вызвано рождение именно такой повести?
Об «Уроде», по выходе повести в свет в 1966 году, высказались и критики и прозаики. Глубже других в суть дела, на мой взгляд, проникли Владимир Дудинцев и Валерий Гейдеко. В середине шестидесятых годов критики усматривали в «Уроде» гротеск и сатиру. Современный читатель, по-моему, не увидит здесь никаких преувеличений, как не найдет он и сцен, в свете сегодняшней гласности ставших неловкими. Курочкин умел писать только под сильным напором нетерпения что-то разгадать. Другие побуждения — корысть, тщеславие, угодливость — были ему чужды.
Нелепо предполагать, что Курочкина увлекла задача — показать обывателю, как живут «небожители». Название «Урод» нельзя относить только к собаке. В нем спаяны воедино и удачливый пес и невезучий актер Иван Алексеевич Отёлков. Пес Урод покалечен физически, но и в жизни и в кино он проявляет свое собачье естество. А его хозяин и в жизни и в искусстве пытается играть роль солидного интеллектуала: прячет, корежит свою природную сущность, подлаживается под «признанных». И не это ли мешает ему обрести себя?
Главный «бог», вершитель судеб в повести — режиссер Гостилицын. Он овладел таинством создания фильмов, обреченных на «звучание». Но бесспорна ли талантливость Гостилицына? Не узурпировал ли он право говорить от имени народа? Кому дано такое право? Вот вопрос, больше всего заботивший Курочкина. Он как бы ощупывал свои художнические мускулы: выдержат ли они ту тяжесть ответственности, которую он собирался на себя взвалить.
Оторвался Курочкин от «Урода» в январе-феврале 1964 года. Помыкался в попытках пристроить его в печать. Издатели отмечали высокие художественные качества повести, но требовали серьезных изменений. Виктор Александрович скрежетал зубами. Я понимала его состояние. Ведь коррективы рекомендовали всего лишь в угоду «текущему моменту».
«Урод» был четвертой вещью, отвергаемой печатью. (После «Записок народного судьи Семена Бузыкина» та же участь постигла две пьесы: комедию «Пень» и драму «За все надо платить»). Положение складывалось опасное. Не скажу, что мы бедствовали материально; я работала: мы не голодали. Но помимо всего прочего ущемлялось мужское самолюбие Курочкина, он хотел быть кормильцем семьи, а никак не иждивенцем. Грешно те дни рисовать в розовом свете. В лихорадочном поиске выхода из замкнутого круга роняла и я не только ласковые слова. А потом замирала от страха, как бы не впал Виктор в отчаяние, не утратил набранную творческую высоту. Бог уберег. Уже в мае-июне Виктора Александровича захватила новая работа.
Ритуал писания он сохранял свой обычный, но одержимость в труде достигала такого накала, что я временами, как жена летчика, ожидающая мужа на земле, тревожилась: вернется ли он живым из полета. Писал он о войне. Во второй раз переживал то, что и единожды вынести дано не всякому.
До шестьдесят четвертого года Курочкин в литературе выражал самобытное видение мира, не вступая в споры с авторитетами, так сказать, в духе мирного сосуществования. Повесть «На войне как на войне» написана совсем в другом ключе. Почему же его взорвало именно в шестидесятые годы? Чем они для него знаменательны?
Сейчас середину шестидесятых марают одной унылой серой краской — начало эпохи застоя. И вроде бы и искать в них нечего. Какие плоды могут произрасти на болоте? Разве что клюква, а публицистике знаком один сорт клюквы — развесистой. Но, как известно, любое определение хромает, следовательно, не стоит поддаваться гипнозу. Жизнь всегда богаче, многообразнее любого эпитета.
Для Курочкина и его поколения, со школьной скамьи вступившего в битву с фашизмом, шестидесятые годы означали пору зрелости. К двадцатой годовщине Победы над гитлеровской Германией уже уточнены были потери, и обнаружили: сорокалетних от тех двадцатилетних осталась горсточка... Война беспощадно выкосила уроженцев 1923-1925 годов. Тем острее чуткая душа художника почувствовала необходимость высказаться от имени своего поколения. Не только от имени уцелевших подранков, а и от имени тех, кто остался на полях сражений. Курочкина постоянно снедало чувство вины и неоплаченного долга перед теми, навсегда молодыми. Он чувствовал неразрывную связь с ними, ощущал себя как бы полномочным их представителем на земле.
К новому, 1965 году повесть «На войне как на войне» была закончена. Пять редакций успели вернуть автору рукопись, прежде чем заведующий отделом прозы журнала «Молодая гвардия» В. В. Сякин запросил у Курочкина повесть для публикации. В августовском номере шестьдесят пятого года «На войне как на войне» впервые увидела свет. В том же месяце в ленинградской газете «Смена» появился первый положительный отзыв на повесть. А 7 сентября вокруг книги Курочкина началась полемика в центральной прессе.
В пылу литературных баталий и хулители повести и ее защитники высказали немало интересных и метких замечаний. Но ни одна из сторон, по моему убеждению, не задела нерва «На войне как на войне». Споры затрагивали существенные моменты: герой Малешкин или не герой? имел ли автор право наблюдать за войной не из Верховной Ставки, а с позиции солдат и младших офицеров? можно ли через военные будни раскрыть героику народа-победителя? Эти проблемы очень важны, однако для повести «На войне как на войне» они являются, по-моему, лишь средствами выражения, а смысл повести заключается в том, как юный необстрелянный Малешкин стал командиром экипажа СУ-85.
Командование назначило младшего лейтенанта командиром, реализовать же назначение на деле он должен был сам. Курочкин отобрал для художественного исследования именно те три дня из жизни Малешкина, когда и происходит его становление как командира. Опробование разных подходов к своим подчиненным, бывалым бойцам, умудренным и возрастом и боевым опытом, поиск человеческих контактов с ними, обретение Малешкиным своего места в кругу равных офицеров и старших по званию — вот что составляет стержень повести.
У меня сложилось впечатление: военная тема «На войне как на войне» заслонила ее толкователям весь простор содержания повести, обузила спектр их анализа. Критика на повесть «На войне как на войне» взглянула под углом вопроса: как мы победили? А писателя в момент создания повести в большей степени заботил вопрос: как нам жить дальше?
Курочкин писал не мемуары. Он искал оптимальный вариант руководства людьми без принуждения и страха. И в процессе поисков утверждал: любой руководитель, любого ранга, должен прежде всего обладать моральным правом стоять во главе. На первое место среди качеств лидера писатель выдвигает человечность. Охранение руководителем в себе самом человеческой личности и умение видеть ее в подчиненных — залог наибольшей эффективности в деле. Начальник, не имеющий вкуса к работе с людьми, теряет возможность служить живому делу, вырождается в чинушу — раковую опухоль на теле общества.
В заключение несколько слов хочется мне сказать о художественной палитре Курочкина.
В первую очередь — о юморе. Все отмечали его юмор, и никто не захотел вдуматься в значение этого юмора. Юмор Курочкина — не позолота, пущенная поверху для блеска. Он скорее призма, сквозь которую писатель воспринимает мир. Здесь следует искать особинку дарования Курочкина. Лелею надежду, что охотники сделать это найдутся.
Еще — о пластичности его прозы. Это свойство письма у Курочкина основано на умении показать внешний и внутренний жест, а умение, в свой черед, базировалось на богатейшей мускульной памяти. Свою природную памятливость на мышечное движение Виктор Александрович, не берусь судить — сознательно ли, но постоянно развивал. У него была страсть к различным рукомеслам. Всё хватался делать своими руками. Окажись он на необитаемом острове, как Робинзон Крузо, ему не понадобился бы Пятница. Он с успехом обиходил бы сам себя: и пропитание, и обогрев найти сумел бы.
Героев своих Курочкин не изымает из естественной среды. Объект его художественного исследования — природа в нас и вокруг нас. Ее тайны и загадки и вдохновляли писателя на поиски. Причем его интересовал живой человек, живая природа, любой его персонаж снабжен кровеносной системой необходимых связей.
И пейзажи его — не плоский фон, а многокрасочное объемное пространство, наполненное воздухом и звуками. В прозе Курочкина можно отыскать описание всех времен года, разных отрезков суток, ненастья и вёдро, природы в покое и терзаемой снарядами,— и все это у него органично, всё подчинено главной цели: показать свою Родину, прежде всего нечерноземную Россию, Осиновый край, во всей ее красоте. Этому он учился и у Тургенева, и у Чехова, и у Пришвина.
...Двенадцатую осень осыпает березка листья на могилу Виктора Курочкина, но книги его читают, а значит — живут его герои, и в них и он сам живет!
Г. Нестерова-Курочкина.
1988