В суде первой инстанции слушается дело профессора Осипова. Летом прошлого года он оперировал больного, и больной после операции умер. Судебно-медицинский эксперт Корзун, производившая вскрытие, дала свое заключение, и возникло дело. Была внимательнейшим образом исследована тридцатипятилетняя практика профессора Осипова, от тех времен, когда он еще не был профессором, до этого последнего случая. Несколько месяцев длилось следствие, и вот теперь идет суд, допрос свидетелей.
— Свидетельница Боборыкина! — вызывает судья и смотрит в зал.— Боборыкина явилась?
— Она только что была здесь,— отвечают из группы экспертов, сидящих на двух отдельных скамьях.
Эксперты — люди пожилые, убеленные и умудренные. Помимо ученых званий и степеней каждый из них обременен многими обязанностями, и слушание дела откладывалось уже не раз: сначала один эксперт должен бы уехать в Ленинград, где шла научная конференция, потом из Австралии ждали возвращения другого эксперта. Что-то около двух недель ждали.
Моложе всех Корзун. У нее нет научных степеней, но на ее стороне молодость и она — женщина. Она хорошенькая, темненькая, с живыми умными глазами. Ее присутствие сообщает старикам ту живость, которой они в силу своего возраста давно уже лишены, живость по воспоминанию. С галантностью, заменяющей пыл, они слегка ухаживают за ней, хотя для большинства она противник в этом заседании. Это она проводила вскрытие. Последний ее вопрос свидетелю защиты, которого допрашивали только что, был настолько тонок и невинен внешне, что адвокат не сразу разгадал его скрытый, грозный для обвиняемого смысл. И долго еще старики эксперты переглядывались между собой, значительно подымая брови.
— Вы не будете любезны позвать Боборыкину? — обращается к ней судья и улыбается. В улыбке этой признание. Ценное признание, поскольку судья тоже женщина, и женщина интересная. У нее большие с холодком серые глаза, мужской склад лица. В своем кругу она пользуется успехом.
Вне этого судебного разбирательства, в обычной жизни сферы влияния этих двух женщин настолько различны, что они могли бы даже дружить, каждая признавая достоинства другой и не заходя за условную черту.
— Охотно позову,— говорит Корзун и возвращает улыбку.
Простучав энергично каблуками меховых сапожек, она выглянула в коридор.
— Боборыкина!
Серое с черной отделкой платье джерси, дорогое, но чрезвычайно скромное внешне, сидит на ней так, что, и вставши, она не оправила его. И пока, приотворив дверь, она зовет свидетельницу, эксперты смотрят на нее. Она знает это, чувствует их взгляды, и один ее сапожок, носочком опертый об пол, поводит каблучком из стороны в сторону, из стороны в сторону.
— Боборыкина!
Безответно. Покачав головой — такое легкомыслие свидетельницы! — вновь улыбнувшись судье, она выходит в коридор. Слышно, как она там зовет Боборыкину. В зале ждут. Сквозь пыльные после целой зимы, еще заклеенные окна ломится горячее весеннее солнце, в зале будто дым стоит. У экспертов слипаются глаза, от спины прокурора в шерстяном мундире только что пар не идет. Народу в зале немного. Рядом слушается дело об убийстве из ревности, так там и сидят, и стоят, и у дверей толпится народ.
Наконец вернулась эксперт вместе со свидетельницей: в соседнем зале ее нашла. Корзун садится на место как свой человек. Боборыкина стоит у всех на виду, испуганная. Она в готовой драповой красной шубе с пушистым песцовым воротником, в высокой пушистой шапке: косые черные и белые полосы. За этими шапками с осени душились в очередях, а теперь их встретишь через две на третьей.
Обстановка суда вызывает у Боборыкиной робость. Привычные для нее понятия тут смещены. Когда кто-либо из профессоров появляется в больнице и в белой шапочке, белом халате идет по коридору во главе целого шествия врачей, настает тишина, больные в палатах волнуются и ждут. Здесь же профессоров безо всякого почтения, всех вместе усадили тесно к стене за маленький стол, а молодая женщина, судья, сидит на возвышении в высоком дубовом кресле, и стол огромный, и двое заседателей в креслах поменьше так далеко от нее, что и локтями не касаются. Боборыкина смотрит на судью и от волнения вначале плохо понимает, что ей говорят, и только кивает и вся, не сходя с места, с готовностью подается грудью вперед. И комкает, комкает платочек в потных пальцах.
У нее спрашивают, и она, волнуясь, очень сознательно произносит имя, отчество свое, фамилию, словно подписку дает. Потом ей показывают, где расписаться, она расписывается. Пятясь от стола, возвращается на место. Ждет.
— Скажите, Боборыкина,— обращается к ней судья,— кем вы работаете?
— Лаборанткой,— говорит Боборыкина и при этом отрицательно качает головой, как бы заранее отметая от себя любые возможные подозрения.
— Вам приходилось прежде встречать профессора Осипова? Вы знаете его в лицо?
— Как же мы можем не знать? — Боборыкина не столько оборачивается на профессора, который сидит отдельно ото всех, сколько отстраняется испуганно, хоть и стоит далеко от него.
Судья облокачивается о стол, ложится щекой на руку, чтоб из-за солнца лучше видеть свидетельницу, пальцы запускает в свои пушистые волосы. Ее только недавно научили простому средству: не мылом мыть голову и не шампунями, а яичным желтком и промывать отваром ромашки. И волосы особенно золотятся, пушистые-пушистые, ей приятно чувствовать сейчас их пальцами.
— А скажите, Боборыкина, вы помните тот случай с больным Шаничевым?..
— Ну как же этот случай не помнить! — перебивает ее Боборыкина и дышит чаще. Адвокат сразу начинает что-то записывать. Боковым зрением судья видит это, понимает, что он там записывает, какой готовит уличающий вопрос, И, все так же лежа щекой на ладони, не сводя со свидетельницы своих серых больших глаз, сама задает этот вопрос:
— А почему он вам так памятен, тот случай? Вы что, уже знали, когда вам принесли из операционной...
Тут судья несколько затруднилась в словах, не зная точно, как назвать то, что принесено было из операционной, и один из экспертов пришел ей на помощь:
— Материал!
— ...когда вам принесли этот материал из операционной, вы что, уже знали, что больной умер? — спокойно заканчивает свой вопрос судья, даже взглядом не поблагодарив пожилого эксперта.
— Ну как же!..
И тут же Боборыкина спохватилась, побоявшись, что сказала не то. Она видит, все чего-то ждут от нее, все на нее смотрят, и она, волнуясь, оглядывается за помощью на Корзун. Но та, просвещенно улыбнувшись, только головой покачала над такой ее простотой, показывая тем самым, что здесь они не врач и лаборантка, здесь Боборыкина свидетельница и должна самостоятельно отвечать суду.
— Ну как же! Конечно... Как я могла знать? Я ничего не знала. Принесли и принесли из операционной.
— Значит,— уточняет судья,— вы не знали, что больной, материал которого,— она делает ударение на слове «которого» и теперь уже твердо взглядывает на эксперта, пытавшегося помогать ей в обращении со словами,— материал которого был принесен вам на биопсию, вы не знали, что больной этот умер?
— Нет, не знала! — Боборыкина трясет щеками.— Не знала.
— И биопсию вы делали, как всегда?
— Как всегда! А как же можно иначе? Мы иначе не делаем.
В сущности, и судья, и адвокат, который готовил свой уличающий вопрос, оба понимают, не может свидетельница помнить сейчас, что она тогда знала и чего не знала. За месяцы, прошедшие с тех пор, столько было в больнице разговоров об этой операции, о деле профессора Осипова, что у Боборыкиной неминуемо спуталось или, во всяком случае, могло спутаться, что она знала в тот момент, а что узнала потом. И, как бы ни старалась она сейчас вспомнить, все это в большей мере недостоверно. Однако судья задала свой вопрос и выбила у адвоката оружие, которое тот приготовлял исподволь. Незаметное для посторонних маленькое сражение закончилось в ее пользу.
— Так. Значит, вам принесли из операционной. Расскажите, в чем принесли и что это было?
— Ну, я, конечно, не помню сейчас... Принесли в лотке, и помню только, что было там много всего,— Боборыкина делает рукой жест, показывая, что было с верхом.— Помню, печень была там.
В своей красной шубе, сшитой в талию, отчего сильно обтянуты грудь и зад, она стоит посреди зала на солнце. Ей жарко от волнения, от солнца, от прилегающего к лицу и шее мехового воротника, щеки ее сквозь пудру горят, они уже свекольного цвета.
— Много было? — спрашивает судья и сама не замечает, как пальцами повторяет при этом жест Боборыкиной.
— Много. Полный лоток.
— Это же не могло быть так! — вскакивает обвиняемый.
— Осипов, я вам слова не давала,— холодно прерывает его судья,— сядьте на свое место!
Обвиняемый садится и возмущенно пожимает плечами. Потом оглядывается за сочувствием на людей, которые так же, как и он, понимают нелепость сказанного. Но в зале, кроме адвоката, прокурора, секретаря, экспертов и нескольких человек, забредших сюда из любопытства, никого нет больше. В углу, отдельно ото всех, сидит женщина в черном зимнем пальто, вся напряженная, бледная, смотрит блестящими глазами на судью. Обвиняемый еще раз возмущенно пожимает плечами и покоряется.
Последние тридцать пять лет, примерно столько же, сколько судье от роду, никто никогда не называл его вот так повелительно: «Осипов!» Даже за глаза о нем говорили «профессор», коллеги и близкие люди обращались к нему по имени-отчеству: Дмитрий Иванович. Его звали «папа», «дедушка», и только жена, как в молодости, как мать когда-то, звала его Митей. Но сейчас ему говорят «Осипов!» и он не замечает этого.
Он берет одну из трех толстых тетрадей, лежащих рядом с ним на скамье, и быстро записывает в нее, возмущаясь. Тетради эти уже целиком исписаны, он пишет вкось на обложке что-то язвительное, это по лицу видно, и один из экспертов с болью смотрит на него.
Для людей, кто знал его прежде, профессор Осипов за эти месяцы переменился неузнаваемо. Он изменился не только физически, внешне, но у него стал совершенно другой характер. Он сделался подозрителен, мелочен. Адвокат, который готовится защищать его, уже четвертый по счету, и ему он тоже не верит. А полтора месяца назад, не дождавшись суда, умерла его жена.
Профессор Осипов кладет тетрадь на стопку рядом с собой. На лице его мстительное выражение. Он прячет до времени во внутренний карман автоматический карандаш, и рука его, которой он больше тридцати лет оперировал больных, дрожит.
Судья еще некоторое время выясняет подробности биопсии. Заседателей двое: женщина-врач и пожилой мастер литейного цеха. Он слушает напряженно, и сочувствие его не на стороне профессора.
— А куда же вы все это дели потом, что в лотке-то было? — спрашивает он.
Боборыкиной кажется, что все люди знают, куда в таких случаях после биопсии девают материал. И потому она объясняет так, что никто ничего не может понять.
— Я чувствую, теперь все окончательно запутались,— говорит эксперт Корзун.— Разрешите, я поясню. И она улыбается судье.
— У нас есть такая эмалированная кастрюля на десять литров,— своими изящными маленькими руками Корзун делает округлый жест, и все смотрят на ее руки. Украшением их служит не маникюр, который был бы так естествен, а отсутствие маникюра, срезанные до самой кожи ногти. Эти маленькие женские руки — рабочие руки хирурга.— Вот в этой кастрюле в формалине — адвокат видел, он интересовался — мы храним в подобных случаях материал. Каждый в отдельном марлевом мешочке.
С самого начала ее объяснения пожилой мастер, смущенный тем, что объясняют главным образом ему и к нему обращаются, начинает усиленно кивать, показывая, что он-то как раз все понимает и знал и от этого половину объяснения пропускает. Тогда другой заседатель, врач, задает специально для него уточняющий вопрос:
— Значит, вы храните в общей кастрюле, но в разных мешочках?
— Да,— подтверждает Боборыкина.
— Но в общей кастрюле! — подчеркивает адвокат.
Корзун улыбается, ей понятен смысл этого уточнения. И она спокойно и подробно, чтоб исключить в дальнейшем любые сомнения и разнотолки, объясняет, почему части тела различных людей, которых уже нет, почему весь «материал», опущенный в индивидуальных мешочках в общую кастрюлю и так сохраняемый, нельзя перепутать между собой. Это исключено.
А в углу зала сидит бледная в черном пальто женщина и, вся напрягшись, смотрит сильно блестящими глазами на судью. Это жена того больного, который умер после операции.
Закончив допрос Боборыкиной, допросив еще одного свидетеля, судья встает и уже в свободном разговоре с адвокатом и экспертами выясняет, в четверг или в пятницу вернется из научной командировки последний свидетель защиты. И назначает следующее заседание через неделю.
Через неделю в том же зале вновь слушается дело профессора Осипова. Народу на этот раз побольше собралось: должны выносить приговор. И еще пришли сюда из соседнего зала, где слушается интересное дело о квартирном хулиганстве и где сейчас перерыв. А несколько человек ждут речи адвоката, которая еще не произнесена, но о которой уже говорят.
Позади профессора через ряд сидит его дочь, уже немолодая женщина, по временам сжимая пальцы в волнении и зажмуриваясь, словно молясь про себя. И так же, как в прошлые дни, сидит в самом углу женщина в черном пальто, отдельно ото всех.
Выслушивают последнего свидетеля, который вернулся из своей научной командировки загорелый и посвежевший. Потом произносит речь прокурор. Потом с блеском произносит свою получасовую речь адвокат. Объявляется перерыв.
В перерыве друзья — и те, кто слышал его речь, и те, кто, к сожалению, сам не слышал, но кому уже рассказывали о ней,— поздравляют адвоката. Они говорят, что независимо от исхода дела речь имеет самостоятельное значение, ее необходимо издать.
Окруженный людьми, адвокат стоит в коридоре спиной к стене, вытирает платком влажный лоб с прилипшими уже редкими волосами, и руки его тоже влажны. Он взволнован, он благодарит всех, он не ждал. Потом все устремляются в зал.
— Встать, суд идет!
Все встают. Из боковой двери выходит судья и, сопровождаемая двумя заседателями, подымается на возвышение. Они становятся по бокам ее, а позади — три дубовых кресла. Приговор уже вынесен, сейчас его огласят. Зал ждет стоя. Профессор один стоит впереди своей скамьи, такой же, как у всех, но которая называется скамьей подсудимого.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики...
Дочь профессора быстро зажмуривается и что-то шепчет про себя с закрытыми глазами.
После нескольких месяцев тщательнейшего расследования, после нескольких судебных заседаний судья оглашает оправдательный приговор. Профессора сразу же окружают, и в коридор он выходит посреди радостных возгласов и заверений, что мы все всегда, с самого начала были уверены и не сомневались ни на минуту. Дочь его еще сидит на скамье над раскрытой сумочкой, вытирая глаза тонким платочком, мокрым насквозь.
Спустя время по коридору движется целое шествие. Судья идет рядом с Корзун, они о чем-то беседуют, обмениваясь улыбками, и судья незаметно и с интересом разглядывает ее туфли, ее платье, опять очень простое и, видно, очень дорогое. Это та сторона женской жизни, где она не чувствует себя уверенно и нуждается в совете и руководстве.
Адвоката ведет под руку его коллега и, сильно жестикулируя, ему же объясняет, почему эта его речь («Ты же знаешь, я ведь не стану... Я в глаза говорю то же, что и за глаза...»), почему эта его речь приобретает значение, далеко выходящее за рамки данного процесса.
— Да, да, да, да, да...— со значительно наклоненной головой кивает адвокат, одновременно не упуская из поля зрения судью, с которой ему надо переговорить о следующем деле.— Да, да, да.
В коридоре трется еще один адвокат: для мелких дел. Он мал ростом, лысоват и грустен, пиджак его на локтях блестит. Он уже наслышан, ловя взгляд, хочет поздороваться, поздравить с успехом, но его не замечают. Шествие движется мимо, тесня его к стене.
Профессор идет, окруженный экспертами, теперь уже вновь его коллегами. Он в черном костюме, воротник которого как пеплом осыпан, он совершенно седой. Дочь со страхом смотрит на красную сквозь серебряную седину кожу его головы и шеи, хочет и не решается остановить его. А он ничего не замечает, говорит, говорит громко. Справедливость восторжествовала, он победил, счастлив и не помнит в эти минуты даже о том, что у него умерла жена. Он просит всех, кто был с ним в течение этих месяцев, пожаловать к нему. А правая, опущенная вдоль тела рука его, которой он более трех десятилетий оперировал больных, трясется все сильней, так что издали видно.
И позади всех, отдельно, идет женщина в потертом черном пальто. Несколько месяцев назад она знала только, что муж ее умер. И она уже начала свыкаться, потому что у нее дети и жить надо. Но теперь, после суда и следствия, она никому не верит. Никому из них, думает она, нет дела ни до нее, ни до ее детей. Вон они идут все вместе и разговаривают, значит, все они заодно.
И уже никто никогда не разубедит ее в этом.
1976