Говорили, он убил человека, отбывал срок. Но сам он, когда его спрашивали об этом, кто из любопытства спросит, а кто и с опаской, он только рукой махнет:
— Та-а-а!..
И сядет на порожек крыльца или на чурбак какой-нибудь, на что попало сядет, закурит, вроде бы, к долгому рассказу приступая. Да так молча и выкурит сигарету и другую об нее прижжет. Появился он здесь прошлой осенью, работу искал: грядки вскопать, яму вырыть, сушняк спилить, костры жег огромные. Откуда он, толком не знали. Говорили — аж из Казахстана, другие говорили — из Молдавии. А по выговору не поймешь, вроде бы, южный, акающий.
Как-то наняли его перекрыть крышу сарая, сменить подгнившие столбы у забора, кое-что по саду нашлось, в общем, работы на неделю. В обед хозяйка вынесла ему в беседку полную тарелку супа и на газетке — два куска черного хлеба. Он снял фуражку, положил на скамейку рядом с собой, ел не спеша. Вот интеллигентная женщина, а понимает, что значит рабочему человеку горячего поесть. Хлеба только мало вынесла, а так бы сорвать на огороде луку зеленого, в соль натолкать, да — с хлебом. Он доел суп, слил из тарелки последние капли в ложку, закурил, рубашка на его спине просыхала.
В субботний день сам хозяин вышел поговорить с ним: ученый человек, профессор, надо дать отдых мозгам:
— Простите, как ваше имя-отчество?
— Семен.
— А по батюшке?
— Та-а-а... — Семен рукой махнул.
— Я не вникаю в подробности, но вот я наблюдаю вас уже не первый день... Человек вы достаточно еще молодой, физически сильный, а впечатление такое, как будто у вас интерес к жизни потерян. Но в жизни многое зависит от нас самих. Вот вам пример: в Англии есть физик с мировым именем. Он прославился теорией происхождения Вселенной, в частности исследованием так называемых черных дыр, гравитационных ловушек.
Семен уважительно кивнул.
— Эти черные дыры поглощают все, даже свет. А между тем он — совершенный инвалид. Он передвигается в кресле-коляске, мизинцем нажимает кнопку на ручке кресла, ни руки, ни ноги у него не действуют. Он даже говорить не может, за него говорит компьютер. И вот этот человек...
Закурив и выпустив дым ноздрями, Семен согласился:
— А чего? Верю. Забот у него никаких, за хлебом ходить не надо.
Про хлеб он не случайно сказал. Каждый раз перед магазином милиционер перевстревает его. Семен уже и с тылу научился заходить, выглянет из-за угла — нет милиции? — тогда решается. И только устремился, тот — как из-под земли. Стоит. Молчит. И Семен стоит перед ним.
— Ну? Регистрацию получил? Давай паспорт. А то понаехало вас...
И Семен каждый раз отдает ему сотню. Отдать легко, а пойди-ка заработай ее, сотню эту.
— Нет, вы, кажется, не поняли, о чем я говорю. Главный подвиг Стивена Хокинга даже не научный, а то, что он нашел в себе мужество жить! В инвалидном кресле он летает через океан, его принимал в Белом доме президент!
— Ви-иктор! — раздалось из форточки. — Виктор Константинович, тебя — к телефону!
Семен снова взялся за лопату. И слышал, как в доме хозяйка выговаривает мужу:
— Ты мешаешь ему работать!
А Семен копал и думал: вот ты — ученый человек, а половину участка продать пришлось. И кто купил? Шрам из-под глаза через всю щеку, это — ножом. А еще рассказывала Нюрка, она ходит к ним полы мыть, будто год целый возили его в коляске не хуже того инвалида, который дырами в небе занялся. Чего-то они там не поделили между собой, пуля на разборке задела ему позвоночник, обе ноги отнялись. Но год прошел, опять на ноги встал, половину участка у профессора откупил, а когда забором отгораживался, еще надвинулся, метров десять прихватил. Хозяйка было туда-сюда, хотела судиться, но пришли к ней двое: "А домишко-то у вас, глядим, деревянный. Дерево, оно хорошо-о горит...". И она не стала мужа волновать, пожаловалась Семену: там у нее вишни росли. И Семен, закончив работу, взял с нее меньше, чем заранее в уме распланировал. У него не первый раз так: либо ему не доплатят при расчете, либо размечтается, а потом — сколько дадите.
На зиму, по совету этой профессорши, пустила его в кухню вдова знаменитого в прежние времена человека. Дом от него заперла, ванной сказала не пользоваться, мол, газовую колонку пережжет, пожару еще наделает, раковина на кухне есть. Он не обижался: мало ли, чужой человек полезет в ванную, еще заразу какую-нибудь занесет. Это у кого все есть, те обижаются, а у кого нет ничего — необидчивы. Он и за то был благодарен, что пустили дачу сторожить, а на жизнь себе заработает, ему и немного надо. Об одном жалел: телефон от него заперли. Звонить ему было некуда и некому, но все ж таки — телефон.
Зима в том году стояла снежная. И все подсыпало и подсыпало. Как закружит метель, к утру ни с крыльца соступить, снегу по колено, ни машину из гаража выкатить. Семен обзавелся большой дюралевой лопатой, вначале сам ходил, предлагал дорожки расчистить, потом от просителей отбою не стало, уже и по отчеству обращаются: Семен Палыч, Семен Палыч... Вообще-то он по отцу — Петрович, да ладно... Еще горят фонари, тьма, как ночью, а Семен уже скребет лопатой. И вечером, когда возвращается, горят по улице фонари, как будто дня и не было. Возвращался весь мокрый, как мышь, волосы под шапкой мокрые, слиплись.
Первой, что у него деньги завелись, догадалась Нюрка, которая к обидчикам профессора ходила полы мыть:
— Тебе, может, чего постирать? Да вот у тебя и машина стиральная стоит.
— Не трог!
— А чего она?
— Негодящая.
— А ну я погляжу...
— Не трог! — прикрикнул на нее Семен.
Машина, и правда, была старая, даже краска на ней облупилась, такую и задарма никто себе не возьмет. Хозяйка строго-настрого предупредила, чтоб он не вздумал ее включать: у нее мотор перегорел, не дай бог — замыкание. И Семен сообразил: в нее-то под тряпки и стал прятать деньги. Без денег плохо, а и с ними — морока. Думал, думал, куда бы их запихнуть понадежней, под пол лазал, извозился весь, пригреб, пригреб землей пакетик целлофановый, сверху половинкой кирпича придавил, а снова полез туда, добавить заработанное, мыши объели. И ведь не жрут они целлофан! Обгрызли. Вот тогда-то и догадался прятать деньги в стиральную машину, сюда уж точно никто не полезет.
Забрала Нюрка его барахлишко с собой, принесла все выглаженное. И впервые на кухне его холостяцкой запахло едой: Нюрка в большой кастрюле сварила борщ. А какие борщи варила мать! Настоящие, украинские, ложка стоит в нем. Да еще с чесноком, со сметаной. Он и в лагерях ничто так не вспоминал, как эти борщи: вспомнит, вспомнит, да и заснет голодный. Откуда Нюрке уметь, что она сама в жизни видела хорошего? Две тарелки съел от души, а то все чаек да чаек, да в сухомятку чего-нибудь пожует наспех, утерся полотенцем, и лицо, и шею:
— Насыпь еще.
Это мать так говорила бывало: "Борща насыпать?".
В тот вечер Нюрка домой не пошла: три километра идти, темно, да и метель поднялась кстати. И постепенно начал он привыкать, уже и мысли сами собой одолевать стали: все ж таки комната у нее есть, хоть в общей квартире на три семьи, но — своя. А мысль, как вошь, заведется — не выведешь.
Но тут Нюрку прогнали с позором да с криками: хозяйка, к которой она ходила полы мыть, застала ее со своим мужиком, с тем самым увечным, которого год целый в коляске возили, пока на ноги встал. А вот поди ж ты...
В детстве Семен видел сны, даже летал во сне, это он помнит. А в лагерях ночи короткие, только лег — "Па-дъем!". Но теперь от обиды, что ли, ворочается с боку на бок, сам не поймет, снится ему или мнится? И светлей, светлей занавеска на окне. Луна, что ли, взошла? Отвернулся к стене, натянул одеяло на ухо. Но и по стене свет и тени бродят. Семен встал, отодвинул занавеску. Что такое? Березы стоят розовые, снег розовый под ними, и с неба сыпет снег красными хлопьями. Похоже, горит что-то. В те бы окна глянуть, с той стороны горит, да дом от него заперт. Семен — ноги в валенки, как молодой солдат по тревоге: сначала сапоги натянет, потом сообразит, штаны забыл надеть. Когда выскочил, там уже полыхало, на соседней даче. А по крыше террасы бегает голый человек.
— Прыгай! — кричит ему снизу Семен.
А тот либо не слышит, шифер уже начал стрелять, либо от страху в голове помутилось. Принес Семен лестницу, подставил, и вот он весь, как есть, перед ним: трусы на голом теле да летние сандалии на ногах.
— Там еще есть кто, в доме?
Трясет головой:
— Нет никого.
Семен повел его к себе, уже въезжала в улицу пожарная машина, светя фарами. В тепле стало его трясти. Семен снял с веревки подсохшие фланелевые портянки, размял в руках, а тот и наматывать их не умеет, дал свои резиновые сапоги, дал кое-что из одежонки, а когда тот оделся и встал осанисто, Семен перешел с ним на "вы":
— Вы уж сапоги привезите, а то весной работать будет не в чем.
— Привезу, привезу.
Под навесом стояла у него машина, дорогая иномарка, слух был, собирается летом строить для нее гараж, Семен издалека понадеялся, работа и для него тут найдется. Сел погорелец в машину в Семеновых сапогах и уехал, мигнув на повороте красными огнями, не стал ждать. А Семен вместе с пожарными всю ночь тушил дачу. И еще две ночи подряд. Вроде бы, залили все, стоят кирпичные стены закоптелые, где были окна, мутные сосульки огромные свисают, а ночью внутри, куда крыша рухнула, опять разгорается. Хозяин не приезжал ни разу. И сапоги не привез. Станет солидный человек из-за них ездить, когда у него дача сгорела, выбросил, небось, на помойку. А все же краешек надежды оставался: бог с ними, с портянками, ладно уж, но сапоги... Будет случай приехать, может, привезет. А сам никому об том — ни слова, помалкивал, еще обсмеют.
Меж тем дело шло к весне. Улеглись метели февральские, март стоял морозный, но к концу месяца потеплело, ночью ледок под ногой хрустит, днем — солнце в небе. В такой день сидел Семен на пригретом крыльце, на деревянных порожках, курил, размышлял: быть в этом году большой воде, вон какие сугробы наметало. И почудилось, синицы звенят. Прислушался — точно, синичка. Рада, зиму пережила. Будет теперь гнездо вить. Вот и он зиму пережил. А дальше что? Как раз в это время Анисья шла мимо участка, где он сидел в задумчивости. Прежде она продавщицей работала, потом какая-то недостача случилась. Замечал он и тогда, вроде бы, Анисья поглядывает на него, один раз в дверях оказались вместе, Анисья толкнула его бедром. Баба вдовая, мужик у нее, рассказывали, здорово пил, потом исчез вовсе, да она об нем не очень горевала.
— Сидишь?
Анисья остановилась, не входя на участок, оперлась локтями о штакетник. Почти что во всем поселке заборы высокие понастроили, что за ними — не видать, а на этой даче, хоть жил здесь знаменитый человек, все тот же штакетничек подгниловатый. Может, вдове не на что строить, а может, уже и ни к чему: дети, внуки выросли, поразъехались, кто-то уже за границей живет. Слышал Семен, большие деньги предлагают ей за участок, не столько даже за дом, его, может, и снесут, теперь вон какие дома строят, а вот участок у нее большой. Но она сказала: пока жива, ничья нога сюда не ступит, все будет, как при Нем было, и вещи в доме стоят, как при Нем стояли, и на столе, на письменном у Него, все в том же порядке сохраняется. Семен, конечно, тот стол не видал.
— Сижу, — сказал Семен, он и всегда подумает, прежде чем ответить.
— Покуриваешь?
— Курю.
— А вот хотела позвать тебя кабанчика заколоть. Сумеешь?
Семен солидно стряхнул сигаретный пепел с колена:
— Делов-то...
Анисья усмехнулась игреливо:
— Гляди-и...
И больше ничего не сказала. Пошла.
А Семен впервые за долгое время внимательно поглядел на себя в зеркало, усы подкрутил. Обычно видел себя, когда брился наспех, когда щетина черная нарастет. Зеркало повешено было не по его росту, пригибаться приходилось. И полез в стиральную машину за деньгами. Была у него мечта: нагрести тысяч пять, а может, и шесть, это — двести долларов, с ними по-другому чувствуешь себя в жизни. И немного уже не хватало. Постоял Семен над ними, подумал. Решился. Поехал на автобусе в город, на рынок, на "Динамо", там все есть. Долго ходил, приглядывался, пока не стал замечать, что уже и к нему приглядываются.
Очень понравился ему свитер чистошерстяной в несколько цветов. И вязка такая красивая. Зажав в коленях куртку и пиджак с деньгами, натянул на себя свитер, тут ему и зеркало поднесли, перехватив пиджак с деньгами под мышку, всего себя увидал. А что? Ничего! Вполне. Не старик же, ему только за сорок заступило. И шапка-ушанка понравилась: черноватая смушка с сединой, у него тоже седина начала пробиваться. Несколько раз к ней возвращался, посадит на голову: и так, и набекрень. Но весна уже зиму поборола, цыган шубу продает, так что — до следующего раза. А хорошо было ходить меж рядов, богатым себя чувствовать: захочу — куплю.
В новом свитере, как раз под Благовещенье, шел он к Анисье колоть кабанчика, всю дорогу нараспашку шел, со встречными людьми здоровался. Если и незнакомый человек, тоже останавливался прикурить. Дом Анисьи — третий с краю.
— Топор у тебя есть?
Анисья усмехнулась:
— И чего ты им делать собрался? Дрова рубить?
— Чего-чего? Сначала обухом оглушить надо, чтоб не верещал.
— Ду-урень. Какое ж с него мясо будет, если он испугается, поймет? Его расположить надо, за ухом почесать, чтоб приласкался, захрюкал. Тогда уж — в сердце колют. А он — обухом. Колольщик... Ладно уж, заходи в дом, раз пришел.
Нажарила Анисья картошки на свином сале целую сковороду, на другой сковороде мясо распластала. И бутылка у нее нашлась в холодильнике. Тут Семена стыд прошиб:
— Ну, это... Если б знать, я бы сам принес... Ты ж сказала, свинью заколоть...
— Кабанчика колоть я соседа зову. У него рука — верная.
Солнце высоко стояло в небе, когда Семен на другой день возвращался домой. И так сияли, так сияли снега, глазам больно. А воздух легкий, весной пахнет. В такой день птица гнезда не вьет, девица косы не плетет. Вот и он сегодня ничего делать не будет: грех. За то кукушку Бог наказал, навек без гнезда оставил, что в Благовещенье гнездо завила. Под мышкой нес Семен в тряпочке шмат сала соленого, прослоенного мясом, а в руке — трехлитровую банку молока. Вот на нее-то, на банку с молоком, и загляделись азербайджанцы, он наизволок шел, они сверху спускались, оба встретились ему на полдороге. Он и прежде встречал их, на стройке у кого-то работают: один здоровый, угрюмый, другой поменьше ростом, пошустрей:
— Слюшай, где молоко такое купить?
Тоже, небось, лишний раз зайти в магазин опасаются. Семен поставил банку в снег.
— Гляди, — и рукой указывает сверху, — в деревню войдешь, третий дом с правой руки. Входи смело, скажешь, Семен прислал. Семен, мол, Петрович.
Поблагодарили, пошли, а он им вслед посмотрел. И самому приятно. А чего? Тоже — люди. У него сейчас душа была вся нараспашку, весь этот свет божий сияющий вобрал бы в себя. Мать говорила, в нем тоже разных кровей понамешано.
Еще с улицы увидал: полощутся на солнце, на ветру не то занавески, не то простыни цветные, развешанные на веревках. Хозяйка приехала. А того хуже — дочь ее незамужняя, немолодая уже. Сейчас попрекать начнут: на тебя дачу оставили, а ты... Когда проходил, свежестью от белья опахнуло. Бывало, мать пошлет его зимой с веревок снять, а простыни колом стоят, внесешь в тепло, они хорошо так пахнут с мороза...
Дверь с крыльца открыта. И дальше в доме двери распахнуты. И звук странный, вроде, мотор какой-то урчит. Заглянул в ванную, машина стиральная работает, аж трясется вся.
— Семен, что это?
Дочь хозяйкина держит в мокрых руках тряпки мокрые, рваные, жеваные. Семен, как стоял, сел на табуретку.
— Что это, Семен?
Потом утешать начала: мы их просушим, прогладим утюгом, тут еще, может быть, что-то удастся спасти.
Всю зиму не разгибал спины, даже шапку себе не купил, пожалел, а уж как ему та шапка понравилась.
— Семен, это ведь только — деньги. Всего лишь. А у меня мама умерла. Последний родной мне человек.
А вскоре, в один из дней, подъехали сразу две большие машины, одна — высокая, как броневик, джип называется. И другая за ней следом. Обе — новые, сверкают на солнце. Машины стали, трое молодых здоровых парней выскочили, оглядели все вокруг, тогда уж появился невысокий человек в теплой фуражке с наушниками, с ним — дочь хозяйкина. И из другой машины вылезали люди. В дом только зашли и вышли, а так все больше по участку бродили. И на тот участок, где дача сгорела, направились, долго ходили там. И среди них увидел вдруг Семен погорельца, того самого, который голым по крыше бегал... Эй, товарищ, а сапоги мои, чуть было не крикнул, но погорелец не узнал его, по всему было видно, не узнал, а подойти Семен не решился: уж больно строг был тот, невысокий, в фуражке, все ему что-то докладывали, план подносили, показывали на плане, а он и слова не уронил. Одет был проще всех, а сразу видно: хозяин. Семен давно уже ничего в жизни не боялся, но вот больших людей робел.
А у машин, пока они толпой по участкам бродили, все это время стоял охранник, по сторонам поглядывал. Потом сели все в машины и уехали. Семену никто ничего не сказал, даже хозяйкина дочь не подошла, как будто его здесь и не было. Но понял Семен, почувствовал: и его судьба сейчас без него решается.
А в поселке уже застучали топоры, завыли электропилы. И появился бригадир, поджарый, верткий, то ли с Украины с Западной, то ли из Белоруссии, за работу платил мало, а цены с хозяев драл: "Дастэ?".
Подхватил он в бригаду к себе и Семена, поставил дыры бурить под столбы, под трубы асбоцементные: забор строили. Земля еще не прогрелась, где ледок под буром хрустит, где вода хлюпает, а он — в ботиночках. Пришлось Семену сапоги резиновые покупать. Только недолго он пробыл в той бригаде. Бурили на полтора метра вглубь, а там, в глубине, глина, как камень, хоть силушкой, вроде бы, не обижен, но бур не провернешь, случалось, и камень попадется. Пробурит и сядет перекурить, пробурит еще одну, и опять закуривает. На деньги он вообще не был жаден, а после того, как у него постирали все, что за зиму накопил, вовсе азарта не стало. Но бригадир замечает.
— Гуляй! Смолить я и сам умею.
И услышал вслед вовсе обидное:
— Дурень. Тут озолотиться можно.
Но работа, за которую он прежде, может, и не взялся бы, сама его искала: на ближнем участке под крышку переполнилась помойная яма. Вместо того, чтобы эту засыпать, как он предложил, а новую соорудить, они вот что придумали: вырой в лесу большую яму и туда все из помойки перегрузи, да засыпь сверху: лес, он ничей. А эта еще послужит, она бетонированная.
Роет Семен, а мимо прогуливаются отдыхающие из ближнего санатория, вышли после завтрака воздухом лесным подышать, сосновым, некоторые интересуются, для чего, мол, роют, что тут будет? И слышно ему, как на участке, где и он работал, весело стучат молотки: столбы еще не все поставлены, но ходом, ходом уже прибивают доски к прожилинам. И запах масляной краски доносит оттуда: следом же и красят забор, бригадир где-то еще заказ ухватил, спешит. Семену тоже хотелось бы дружной артельной работы, а не вот так, в одиночку.
Вырыл он яму по пояс, подкатил тачку к помойке, открыл крышку, оттуда на него крыса глядит. И не уходит. Шуганул ее лопатой совковой, тогда уж полез в новых сапогах. Вот теперь самое главное: нагруженную тачку оставил у калитки, а сам выглядывает, нет санаторного начальства поблизости? Не видно отдыхающих? И с тачкой бегом по корням сосновым, как по кочкам, через заросли крапивы. Хозяева предупредили: мы ничего не знаем. Но и он на этот раз не постеснялся, не "сколько дадите", а сам цену назначил, работа рисковая. Бегает он с тачкой, озирается, а мысли чередом: Анисья, конечно, баба добрая, да вот выпивает шибко, мужик пристрастил. Ничего, можно и ремнем поучить.
Когда засыпал яму землей, отдыхающие, после обеда отоспавшиеся, снова потянулись в лес дышать свежим воздухом, идут мимо, носы отворачивают. Вот и от него не хуже, чем из той помойной ямы, разит. И не отмоешься сразу, отмокать надо. А еще до магазина три километра, да обратно, да до деревни — два. Он с прошлого воскресенья у Анисьи не был.
Пока в магазин шел — спешил длинными своими ногами, все по дороге обдумал. Значит, так: поллитровочку, но хорошей водки, "Гжелку" можно взять. Селедку, конечно. А можно — чего уж там! — рыба есть такая горячего копчения, перевязанная веревкой, треска или горбуша, в веревке ее и коптят. Снимешь шкуру золотистую, а из нее запах.... Он с утра не ел, от одних мыслей от этих поташнивало и в животе глухо урчало. А еще возьмет он тульских пряников печатных с повидлом внутри: Анисью побаловать, любит она эти пряники. И тут, как по заказу, из двери магазина — оба-двое: милиционер тот самый и курсант молоденький при нем. Размечтался Семен, бдительность потерял, чуть не наскочил на них. И отступать уже некуда. И не скроешься.
— Ну?
Милиционер этот уже не рядовой милиционер, повысили, желтая лычка на погоне: сержант. Семену с его роста сразу в глаза бросилось.
— Товарищ старший сержант, — (он бы и генералом, и маршалом рад его назвать, помогло бы только!), — отпустил бы ты меня сегодня.
И знает сам, не отпустит добром, хватка мертвая. Когда ездил на "Динамо", на рынок, видел в метро, как подкатила к платформе безногая в коляске, ждет поезда, чтоб въехать в двери, просить милостыню по вагону. Сразу два милиционера — к ней. Она — от них, крутит колеса руками. Один на платформе остался для порядка, другой — за ней следом, не спеша, прогулочным шагом. Поравнялся. И пересыпала она ему своей рукой из кармана в ладонь. И обратно поехала, вроде бы, разрешение получив, а он, все так же прогуливаясь, направился на другую платформу порядок наблюдать. Безногая баба двух хозяев обрабатывает: тех, кто привозит ее сюда милостыню просить, и тех, кто захочет — разрешит, не захочет — не разрешит. Все это Семен своими глазами видел, но так ему сегодня хотелось праздника, что не удержался, попросил без надежды в голосе:
— Отпустил бы ты меня, ей-богу. Я на той неделе сам принесу, крест святой, — и Семен по дурости перекрестился перед ним, как перед иконой.
— Чего, чего? — сержант грозно.
Голодный человек и на расстоянии запахи чует остро: от обоих водочкой попахивало, оба довольные. В магазине были, в подсобку спускались.
— Да он, вроде как, оскорбляет нас, — сержант повернул тугую шею в сторону курсанта, который при нем стажируется.— Где там наша машина стоит? А ну сбегай, скажи, чтоб пригнали. Поедем разбираться.
И расстался Семен с сотней, брать не хотели, упросил. Шел обратно, душа выла от обиды за весь срам своей жизни, нес бутылку самой дешевой водки и четыреста граммов вареной колбасы, какую и кошки не едят, выгреб из карманов все, что было. К дому Анисьи подходил, в деревне уже свет в окнах зажегся. И увидел в окно: стол, закуски, бутылка, а за столом тот самый азербайджанец, который пошустрей, обжимает Анисью, за плечи обнял, песни поют, пьяным-пьяны. Семен рванул ручку двери — заперто. Рванул сильней, ручка в руке осталась. И, увидев ее у себя в руке, сам себя испугался. Ведь убил бы сейчас, было это с ним, отсидел срок.
И он же сам послал к ней этого черножопого: "Входи смело…".
Сжав голову ладонями, а сердце в висках стучит, сидел Семен на краю топчана, бутылка водки перед ним на табурете. И душно, весь расстегнулся, а все равно дышать нечем. Жизнь чертова. Что ж ты так не задалась?
Больше всех на свете любил он старшего брата. Три года между ними разницы, а был ему брат дороже отца, дороже матери. Отец завез их в Казахстан да и бросил там двоих с матерью. Вот оттого-то старший брат и вырос ниже его ростом: сильно голодали они первые годы, пока обжились. Но в армию брат шел охотно, писал оттуда матери: кормят нас хорошо. Была уже у него невеста, казашка Дарига, обещала ждать. Однажды она вызвала Семена, вся заплаканная, показала письмо, ей он писал правду: бьют каждый вечер, как по распорядку. Что делать? Матери сказать? Она и так еле-еле опухшие ноги передвигает, фельдшер определил: от сердца. И поехали они вдвоем с Даригой в город, в военкомат. К начальству их не допустили, какой-то чин, которому они письмо показывали, наорал на них: "Вы что армию нашу позорите!". И выгнали обоих. Одна надежда оставалась: в этой же части, где брат служит, там — парень из их поселка по прозвищу Чинарик. Щуплый, верткий, дважды бегал от призыва, накрыли его милиционеры ночью, когда, оголодавший, вернулся домой. Теперь он уже старослужащий, дед, написали ему, чтоб заступился. Стали ждать. Но пришло оттуда не письмо, пришел "груз 200": гроб, а в гробу — старший его брат. Сопровождал лейтенант, то ли из части, то ли из военкомата, он утешал мать:
— Вы теперь пенсию за него будете получать. Имеете право. И младший не пойдет служить.
Гроб вскрыть не разрешал, препятствовал. Вскрыли. На всю жизнь осталось у Семена перед глазами: старший его брат в гробу. Худой-худой, словно и ростом стал меньше, суставы пальцев сбиты до запекшейся крови, голова на покривленной шее отвернута набок.
Однажды — Семен еще мальчишкой был — залетел к ним в сарай дрозд. Семен успел захлопнуть дверь. Как тот носился по сараю, ударяясь об углы, а Семен, сам не зная зачем, ловил его в охотничьем азарте. Поймал. И в руке у него, он потом долго это чувствовал, дрозд напрягся весь и вдруг обмяк. И головка с клювом свесилась набок.
Вот так голова брата на покривленной шее лежала в гробу, нос заострившийся, иссохший, синее от побоев лицо: лежачего сапогом били.
И кто же убивал его? Чинарик. Дошел слух. Долго длилось следствие, но дознаться так и не смогли. Никого не судили. Это ведь, если дознаваться да судить, начинать надо с самого низа и доверху. Семен понял: тут хоть разбейся, а эту махину ему не одолеть. Он стал ждать Чинарика, одного боялся: не вернется, обоснуется где-нибудь. И вот идет однажды с работы, они стоят у ворот: двое казахов, здоровые ребята, посредине — Чинарик, головой по плечи им, во рту — сигарета торчком. Семен увидел и аж задохнулся. До полночи сидел, сжав виски ладонями, держал в руках дурную свою голову. И пошло с тех пор: он с работы идет, они уже стоят, ждут потехи. Он идет, опустив глаза, а все равно видит: Чинарик выламывается, потешает тех двоих, что по бокам его вроде охраны, что-то уже и выкрикивает, да у Семена кровь стучит в ушах, идет, как глухой. Можно было другой улицей обойти, но этого им уступить он не мог, вором к себе домой пробираться. И вот шел так однажды, в землю вперясь, и кто-то из них ножку подставил ему. И — хохот. Семена как подкинуло с земли. Помнит только, схватил Чинарика за лицо и бил, бил затылком о землю, о камень. Его тоже били сверху, оттаскивали, Чинарик царапался, дергался под ним. А когда затих, только тогда и опомнился Семен. Встал. Никого кругом. Разбежались.
Был суд. Прокурор нажимал: убийство заранее обдуманное, совершено с особой жестокостью. Одна из судей, пожилая, — их трое было судей: мужчина в высоком кресле, в черной накидке на плечах и две женщины по правую и по левую руку от него, — так вот эта, которая находилась по правую руку, заметил Семен, жалеет его. Она и спросила после перерыва, глядя на него, как мать, бывало, на него глядела:
— Но вы осознали?
А как раз в перерыве, он еще за загородкой сидел, подошли соседи, сказали, что мать его умерла, от сердца умерла, что они ее похоронили по-людски. А ему в тюрьме никто ничего не сказал, даже на похороны не отпустили. И он подумал покорно судьбе: может, так для матери и лучше. За одного сына отстрадала, теперь бы еще о другом думать. Может, так лучше. Вот после этого и спрашивает его судья: вы осознали? Семен встал, сказали ему подняться, когда говорит с судьей:
— Осознал...
А она еще жалостливей:
— Вы сожалеете о содеянном?
— Сожалею...
Помолчал, вздохнул. И — голосом охрипшим:
— Сожалею, отца его не было, на заработки уехал. А так бы покласть их рядом.
В лагерях понял Семен, как оно происходило, почему Чинарик, мозгляк этот хилый, убил его брата, который и смелей, и сильней его был. Лагеря — не армия, а механика одна и та же. Потому и убил, чтоб его самого не били, себя утверждал сильным на потеху: земляки, на одной улице жили, его и убей... К Семену тоже в лагерях один такой присыкнулся. И Семен от души ввалил ему и за брата, и за себя, долго его потом отхаживали.
Вышел он из лагеря на волю досрочно. И все дороги открыты перед ним. И все двери перед ним заперты. И Казахстан уже — другая страна, брат его, мать — там, а он — здесь, в России.
На День Победы сильно цвели яблони. И приехала хозяйкина дочь забирать вещи, бумаги отцовские. Кое-что из бумаг взяла, а больше потом сжигали на костре: светило солнце, горел костер. День был безветренный.
Пока стояли вещи в доме на своих местах, все они подходили друг к другу, Семен поражался: красиво жили люди, дом от него теперь не закрывали. А как стали выносить по одной во двор, все они на ярком солнце старились на глазах, старые, побитые, растресканные, стояли они на траве. И хозяйкина дочь почти ничего не взяла с собой в новую свою жизнь, у нее, говорили, и квартира теперь новая. Хотела, правда, забрать отцовский большой стол из кабинета, да он рассыпался: отдельно крышка, отдельно тумбочки. Семен потом, сам не зная для чего, перетащит его в сарай, соберет. И еще кресло забыла, Семен и его отнес в сарай. Кресло было просиженное, из двух ручек подлокотных одна, правая, вытерта до белого дерева, наверное, об нее-то хозяин чаще опирался рукой, поглаживал.
Перед тем как уехать совсем, дочка обошла сад. В прошлом году не было урожая яблок, а сейчас яблони так буйно цвели, каждая, как облако бело-розовое.
А вскоре, рыча и лязгая, стала въезжать техника, поваленный штакетник трещал под ними: два бульдозера, подъемные краны, самосвалы груженые. Семен видел, как с подножки одного из них соскочил здоровенный мужик, и, повинуясь взмахам его руки, машины разъезжались, расстанавливались по местам. Семен стоял, смотрел, а как этот мужик оказался за спиной у него, не видел и не услышал за грохотом моторов.
— Та-ак. Ты, значит, Семен! — определил он и глядел строго.— Будешь у нас за сторожа.
Семен под взглядом вздернул плечами, грудь вперед, показывая, что нанимать его можно, сила у него есть.
— Хозяйка дала нам соответствующую информацию на твой счет. Поглядим. Все будет под твоим глазом, а ты отсюда — никуда.
— А куда я? Разве что в магазин за хлебом, так оттуда милиция гоняет.
— Этот вопрос решаемый, — и прораб вновь оглядел его, на глаз прикидывал, сколько он стоит. — А платить тебе будем... Ты зеленые когда-нибудь в руках держал?
— Приходи-илось, — сказал Семен неопределенно, не поняв даже толком, о чем речь.
— Сто долларов в месяц — такая будет тебе цена. Понятно? Но чтоб старался! А если кто спрашивать будет, что тут да чего, отвечай: некумпетентен! У нас имеются в наличии любопытствующие граждане. Некумпетентен! И весь сказ.
А когда прораб уехал, введя его в курс всех его обязанностей, Семен до вечера считал и пересчитывал, сколько ж это будет в деньгах? Сто долларов! И сам себе не поверил: это же... это ж под три тысячи. И даже больше. Это ж большие люди такую зарплату получают! И ходил, ошпаренный радостью. Но вдруг сомнение взяло: обманул. Обманул падла! Подойдет конец месяца — чего-о, скажет. Три тысячи тебе? А вот этого не видал?
Однако, встретив вскоре милиционера, товарища сержанта, поразился чуду: тот не увидел его, прошел, отведя глазки. И открылось Семену: есть сила посильней даже милиции. И почувствовал себя частью этой силы. И разогнулся в душе. Вот только слово, которое оставил ему прораб на все случаи жизни, забыл, выпало из памяти. Вот оно, вот вертится в голове, а не ухватишь. И вдруг озарилось, лагерное вспомнил: КУМ! НеКУМпетентен! И, подкручивая ус, он отвечал теперь, не в глаза глядя любопытствующему, а в лоб или поверх головы, словно того и не видать с его роста: некумпетентен! Он уже знал: строят главному директору какого-то банка. Сам хозяин не появлялся ни разу, всем руководил прораб. И вот что удивило: уж какие механизмы здесь ворочались, а ни одной яблони не повредили. Наоборот, приказано было Семену побелить стволы, чтоб издали в глаз бросалось, а некоторые даже обложили досками и обвязали.
Стройка разворачивалась огромная. Два дома — и тот, обгорелый, и этот, куда хозяйка при жизни не позволяла постороннему ногой ступить, — смахнули, как не бывало. Закладывали бетонными блоками фундамент большого дома, Семен измерил его шагами и покрутил головой. Ночью на стройке, как в зоне, светил прожектор, беспокоя соседей. Они и жаловаться приходили, но прожектор светил, и Семен с дубовой суковатой палкой не раз за ночь обходил участок. Жил он теперь в сараюшке: лето, тепло. Ему провели туда электричество, и, бывало, обойдя стройку, включал электрический чайник и садился чай пить. На том самом хозяйском двухтумбовом столе, который дочка не взяла, а он в сарай перетащил, нарежет на фанерной досочке, чтоб зеленое сукно не испачкать, колбасы нарежет, батон свежий и попивает чаек не спеша, сидя в кресле, даже и спать неохота ложиться. Но на подлокотник, на правый, стертый до белого дерева рукой того, кто сидел когда-то в этом кресле, почему-то Семен старался не опираться, сам не мог объяснить себе почему.
А лето выдалось на редкость. Перепадали дожди, и снова светило солнце, яблоки зеленые на яблонях были уже с грецкий орех. Семен вышел к воротам, вернее, туда, где раньше были ворота. Только что отхлестал теплый ливень, но работа на стройке и в ливень не прекращалась, а теперь все сияет под солнцем: и мокрая листва, и лужи. Семен только что пообедал: сварил себе мясной супец, подбородок у него блестит.
Вот он стоит, сложив руки на груди, а позади него подъемный кран, разворачиваясь, несет на весу бетонную плиту. По проулку, след в след, обходя лужи, идут по грязи четверо таджиков в ботиночках. На ночь они натягивают над собой у реки целлофановую пленку и спят на земле.
— Хозяин, работа нета?
Это они — Семену.
— Проходи, проходи. Понаехало вас — не продохнуть...
И нелюдимо глядит в их принагнутые спины. Он еще не знает, ни радио, ни телевизора какого-нибудь плохонького нет в его сараюшке, и не знает он, что утром в Москве, почти в центре города, застрелен в своей машине тот самый человек небольшого роста, который ранней весной, еще по снегу, молча обходил здесь участки, а вокруг него все суетились. И уже объявлен план "Перехват", который пока не дал результатов.
Еще несколько ночей будет светить прожектор, беспокоя соседей, потом и он погаснет. И под теплыми летними дождями вся эта мощная техника, согнанная на стройку, начнет зарастать травой.